Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Шарль Нодье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
Глава пятая
Необитаемый остров
Да, уединение – это подруга, возвращающая душе ее сущность и те первоначальные черты, которые она успела утратить от многолетнего соприкосновения с людьми; но душе недостаточно этой подруги; мы вспоминаем о ней лишь в часы невзгод или когда нам недоступны радости общения с близкими. Человек рожден не для того, чтобы жить в одиночестве, подобно диким зверям пустыни, не знающим иных отношений, кроме тех, что вызваны их потребностями, иных стремлений, кроме желания поддержать свое существование; и тот, кто отстаивает эту прискорбную теорию, – либо богохульник, позорящий род людской, либо софист, глумящийся над разумом человека.
Еще минуту назад я испытывал наслаждение от своего одиночества, но, как видно, чувство это было мимолетным, и я скоро ощутил в сердце своем одну пустоту.
Чувствовать истинную радость можно лишь тогда, когда разделяешь ее с другими; умножить счастье можно, лишь умножив число друзей своих; и лишь тот знал блаженство на земле, кто, покинув ее, заставил грустить по себе не одно сердце.
Я часто старался представить себе человека, выброшенного бурей на необитаемый остров и оказавшегося вдали от людей, безо всякой надежды вновь увидеть их.
Он то печально бродит по пустынному берегу, боясь взглянуть на эти невспаханные земли, которых ни разу не касалась еще рука труженика, чтобы сделать их плодородными.
То он подолгу стоит, глядя на беспредельный морской простор, мысленно измеряя гигантскую преграду, отделяющую его от всего, что он некогда любил, – и тяжкий вздох вырывается из его истерзанной груди.
То ему чудится корабль, несущийся вдали с распущенными парусами; он вглядывается в него, боясь потерять из виду; он ложится на землю, не смея дышать; он надеется… он верит и не верит… он молится… и когда заходящее солнце рассеивает фантастическое видение, ему все еще хочется удержать его перед глазами и продлить сладостное заблуждение до утра.
Иногда, с трудом обточив кусок дерева, он чертит им на песке чье-нибудь имя – имя родителей, друга, возлюбленной – всех тех, кого он потерял навсегда. Он произносит вслух их имена, он воскрешает в памяти дорогие образы, он подолгу беседует с ними; и, когда голосу его вторит эхо, ему кажется, будто он слышит их голоса.
Благодетельный, глубокий сон на время успокаивает его тревожные мысли, но вот несчастный проснулся и снова зовет любимых… Сладкие грезы перенесли его только что в лоно тоскующей о нем семьи; он видел слезы радости на глазах любимой сестры, и ему кажется, что на груди его еще не высох их влажный след.
И он тоже плачет, но слезы его падают лишь на пыльную землю.
Еще немного, и вот я вижу его недвижимым, распростертым на сухом песке; сломленный усталостью и горем, он мучительно ощущает медленное приближение смерти. Длительная болезнь истомила его – щеки впали, глаза налились кровью; грудь вздымается с трудом; из уст его, которые иссушила жгучая жажда, вылетает воспаленное дыхание; и, чувствуя, как вот-вот иссякнут его жизненные силы, он обводит все вокруг мрачным взглядом и тоскует, что подле него нет друга.
Друг приготовил бы ему ложе из мха, друг выжал бы ему в чашу сок целебных трав; друг покрыл бы его своей одеждой, чтобы защитить от знойных лучей солнца и прохладных капель росы; заботы друга скрашивают даже смерть… Но он одинок.
Биение его сердца учащается, потом становится прерывистым, останавливается… кровь на мгновение вскипает, а затем, медленно холодея, застывает в жилах; веки судорожно трепещут и опускаются; он шепчет: «Пить!..» – и умирает, так и не дождавшись ни от кого ответа!
Глава шестая
Еще один друг
Когда взошло солнце, я уже сидел перед хижиной, на камне, служившем скамьей.
Окрестный вид не давал простора для глаз; лишь сквозь кроны деревьев да между отвесными вершинами скал можно было разглядеть вдали чудесные равнины Эльзаса, неясные контуры которых сливались на востоке с дымкой облаков. С трех других сторон горизонт обступали то густые чащи сосен и лиственниц, то каменные глыбы, которые время от времени отрываются от горных утесов и скатываются вниз, как попало громоздясь одна на другую.
Глаз человеческий взирает с благоговейным трепетом на эти гигантские руины мироздания, и тис, простирающий над ними свои полого раскинувшиеся ветви, царственно венчает их. В обломках памятников старины есть торжественность; в обломках космоса есть величие.
Ведь нет ничего более естественного, как преклоняться перед несчастьем; ведь нет ничего более возвышенного, чем развалины, овеянные славой, и нет чувства более неподдельного, чем глубокое уважение, которое внушается представлением о величии и о неизбежной гибели.
Не знаю… но я не хотел бы иметь другом того, кто без волнения способен взирать на дуб, поверженный грозой, и кто не чувствует благоговения, подавая милостыню Велизарию.[3]3
Велизарий (ок. 505–565) – знаменитый византийский полководец в правление императора Юстиниана I. В конце своей жизни Велизарий подвергся опале, что впоследствии дало основание легенде о том, что он был ослеплен и кончил свои дни жалким нищим.
[Закрыть]
Да, окружавший меня ландшафт не мог бы, вероятно, послужить темой для идиллии Гесснеру[4]4
Гесснер Соломон (1730–1787) – немецкий поэт и художник-пейзажист, автор сборника идиллий, очень популярных во Франции.
[Закрыть] и сюжетом для картины Клоду Лоррену,[5]5
Лоррен Клод (1600–1682) – известный французский живописец и гравер пейзажей.
[Закрыть] но в нем была та пленительная торжественность, что приносит вдохновение и утешение, успокаивает боль, окрыляет мысль.
Я понял, что у меня есть душа. Лавли подошел ко мне, и я почувствовал, братски целуя его, что души наши отныне слились воедино.
Накануне вечером я лишь мельком заглянул в хижину; теперь я вошел туда вместе с Лавли; внутри все было убрано просто, но всюду чувствовалось здесь присутствие материнской любви, улыбкой отвечающей на любовь сына. Здесь была обитель добродетели, двери ее были гостеприимно распахнуты, и она показалась мне храмом.
Взгляд мой задержался на нескольких книгах, составлявших библиотеку Лавли.
На самом видном месте стояла здесь Библия – первая из книг, рядом с ней я увидел «Мессию» Клопштока[6]6
То есть «Мессиаду», религиозную эпическую поэму немецкого поэта Фридриха Клопштока.
[Закрыть] – божественную поэму рядом с божественной летописью; около них я увидел сочинение Монтеня,[7]7
Монтень Мишель (1533–1592) – французский писатель эпохи Возрождения; автор знаменитого морально-философского трактата «Опыты» (1580).
[Закрыть] мудрого знатока человеческого сердца; они стояли между Шекспиром, который был великим художником этого сердца, и Ричардсоном,[8]8
Ричардсон Самюэл (1689–1761) – английский писатель, основоположник сентиментализма в английской литературе; его чрезвычайно популярные в конце XVIII века романы «Памела», «Кларисса Гарлоу», «История сэра Чарльза Грандисона» написаны в форме писем, в которых герои подробнейшим образом анализируют свои мысли и чувства.
[Закрыть] который написал его историю; были здесь и творения Руссо, Стерна[9]9
Стерн Лоренс (1713–1768) – крупнейший английский писатель, представитель сентиментализма. Его произведения – «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» и «Сентиментальное путешествие».
[Закрыть] и еще некоторых авторов.
Ласково пожав мне руку, Лавли взглянул на меня с таинственным видом, снял с полки шкатулку черного дерева, осторожно открыл ее и вынул оттуда томик, обернутый в черный креп.
– Вот еще один друг, – сказал он, протягивая мне книгу; то был «Вертер». Мне было двадцать лет, но, признаться, я видел эту повесть в первый раз. Лавли покачал головой и вздохнул.
– Я прочитаю твоего «Вертера»! – воскликнул я.
– Видишь, – продолжал юноша, – как потерлись его страницы! Когда разум мой помутился и я стал бродить по горам, этот друг остался со мной; я носил его на груди, я орошал его слезами, то подолгу глядя на него, то прижимаясь к нему пылающими губами; я читал его вслух, и он заполнял собой мое одиночество.
– Да, Лавли, я прочитаю твоего «Вертера».
– Мы прочитаем его вместе, – ответил Лавли.
С тех пор мы не раз перечитывали эту книгу.
Однажды, взяв с собой «Вертера», я вышел из хижины один и углубился в лес.
Глава седьмая
Она
«Почему мне уже мало этой книги?» – с грустью подумал я, закрывая томик «Вертера».
Почему все, что прежде доставляло мне отраду, теперь утратило свою прелесть? Почему не привлекают меня больше ни журчанье ручья, ни закат солнца, ни воспоминание о невинной поре детства? С тех пор как я открыл эту роковую книгу, мне кажется, будто на меня набросили плащ Креусы и будто я дышу раскаленным воздухом.
Счастье вновь покинуло меня!
Я сел на опушке леса и стал вопрошать свое сердце. Я жажду любви… Эта мысль неожиданно поразила меня, словно вспышка яркого света, но она избавила меня от какого-то тяжкого чувства, которое долго угнетало меня; я облегченно вздохнул. Мечтою своей я уже витал в будущем – оно рисовалось мне во всем обаянии счастья. Мало-помалу чарующие грезы как бы слились с действительностью, и все вокруг приняло новый облик: день показался мне более чистым, долина – более веселой, шелест листвы – более нежным; душа моя раскрывалась для любви – она рождалась заново.
Каждая минута приносила мне все новые ощущения, открывала мне все новые радости; воображение стремительно уносило меня на крыльях радужных надежд, баюкало тысячью сладостных фантазий. И это был уже не сон… Я видел ее перед собою – возлюбленную, ту, что станет для меня подругою жизни… Я рисовал ее себе самыми яркими красками… Мне доставляло наслаждение мысленно соединять в ней чары юности и красоты с прелестью добродетели; глаза ее светились невинностью, уста дышали страстью… Все дышало в ней очарованием… Природная стыдливость окрасила лицо ее нежным девичьим румянцем; то было совершеннейшее создание природы, согретое дыханием любви.
Я сделал несколько шагов и вдруг явственно увидел ее – разглядел волосы, лежащие по плечам ее в причудливом беспорядке; я мог даже заметить, как трепетно вздымалась ее грудь под тонким газом.
Она читала. Я подошел еще ближе и услышал, как шелестит страница под ее пальцами; до меня донесся ее вздох, вызванный, должно быть, какой-нибудь чувствительной фразой… Я увидел, как по щеке ее скатилась слеза, и упал бы пред ней на колени в знак преклонения перед этим созданием собственной мечты, если бы робость не удержала меня от подражания Пигмалиону.
Нет! То был уже не сон… Я видел ее; и, проживи я еще несколько столетий, это мгновение останется у меня в памяти… Я буду видеть ее такой, какой увидел в первый раз, когда она подняла на меня свои глаза и мой пристальный взор впервые встретился с ее взглядом… И теперь, когда столько невзгод обрушилось на меня, когда я истерзан мучительным раскаянием, теперь, когда черная пелена окутывает мои воспоминания, – мне кажется, что я все еще вижу ее такой, какой она предстала предо мной в тот день…
Она сидела здесь, на краю маленького поля, на склоне холма, возле куста шиповника. Увидав меня, она уронила книгу на траву. Неподалеку стояла старая Бригитта. Я приблизился, охваченный волнением… Стелла улыбнулась, словно желая ободрить меня; а я смутился еще больше. Опершись на заступ и наклонившись к Стелле, Бригитта шепнула:
– Быть может, изгнанник.
– Да, изгнанник!
О, если бы в эту минуту все живые существа, населяющие вселенную, хором приветствовали во мне своего короля, они вызвали бы во мне меньшую гордость, чем эта старая женщина, которая приветствовала в моем лице изгнанника.
Глава восьмая
Хижина Стеллы
– Да, – ответил я, – изгнанник… – И добавил: – Но найти счастье можно только здесь.
– Тот, у кого чистое сердце и кто при мысли о прошлом не может ни в чем себя упрекнуть, тот найдет счастье повсюду, – сказала Стелла.
Я тоже думал так. Но я хотел сказать другое, и она заметила это. Она не предложила мне сесть подле себя, а лишь слегка отодвинулась, как бы давая мне место. Я сел; я почувствовал ее совсем рядом с собой, и сладостный трепет охватил меня. Пустота, царившая в моем сердце, исчезла.
Хотя мы никогда прежде не виделись, нам о многом хотелось сказать друг другу; но мы молчали… Однако это минутное молчание сказало больше, чем долгая беседа. Стелла казалась взволнованной, смущенной, как будто растроганной… Она словно пыталась чем-то отвлечься; подняв упавшую книгу, она положила ее себе на колени. Книга (ибо это был тоже «Вертер») открылась на той странице, где Вертер видит Шарлотту в первый раз. Взгляд мой невольно задержался на этих пророческих строках; затем я перевел глаза на Стеллу. Она вздохнула. Мой взгляд был красноречив, вздох Стеллы говорил о многом.
– Вот еще один «Вертер», – сказал я и подал ей книгу Лавли.
– Друг всех тех, кто несчастлив, – ответила Стелла.
– Так вы любили? – вырвалось у меня; вопрос этот был столь необдуман, что я покраснел. Стелла не ответила мне; она сорвала цветок с куста шиповника и стала обрывать его лепестки. И когда она вновь подняла на меня глаза и заметила мое смущение, ей, должно быть, стало ясно, что я понял ее печальный намек; она нежно пожала мне руку, ибо тем, кто несчастлив, приятно, когда угадывают то, что они хотят сказать. Я собрал все эти розовые лепестки и положил их себе на грудь; теперь они давно уже засохли, но я по-прежнему их храню вместе с ее перчаткой, строками ее песни и зеленой лентой.
Солнце скрылось за горой, и Бригитта напомнила Стелле, что пора возвращаться. Я готов был отдать целый мир за то, чтобы пойти вместе с ними, но я скорее тысячу раз согласился бы расстаться с жизнью, чем вызвать чем-нибудь ее недовольство. Я вопросительно взглянул на нее, робко прося разрешения сопровождать их, и ее глаза, казалось, ответили: «Отчего же нет?» Чистому сердцу чуждо недоверие.
Мне редко выпадали на долю радости любви… Я знаю, что они бывают жгучими, что они способны поглотить целиком, опьянить душу, довести ее до высочайшего экстаза и озарить всю нашу жизнь лучистым сиянием… Но я не думаю, чтобы любовь знала что-либо более упоительное, чем та высокая, чистая радость, что таится в подобном влечении, пока еще смутном, но уже дающем нам всю полноту счастья. В наслаждении всегда есть нечто горестное и нечто мучительное; чем оно полнее, тем оно тягостнее; пока вы вкушаете его, вам хочется его удержать, но едва вы пытаетесь сделать это, как оно исчезает; это пламя – оно сжигает и тотчас же угасает. О, с какой глубокой грустью вспоминаю я ту минуту, когда Стелла поднималась вместе со мной по крутой тропинке, ведущей к ее хижине! Она опиралась на мою руку, я нежно поддерживал ее; на лице своем я ощущал легкое ее дыхание, а в груди моей словно слышалось биение ее жизни; наши помыслы и чувства сливались воедино в каком-то неразрывном общении. О, как я был счастлив!
Хижину окружали цветущие кусты жимолости и ракитника, скрывавшие ее от глаз. Внутреннее убранство ее было простым и скромным, однако не лишенным изящества; в хижине Стеллы заметны были даже следы некоторой роскоши – той отрадной роскоши, которой кажутся обиженному судьбой предметы искусства. Я заметил здесь арфу, кое-какие книги, ноты и несколько рисунков, изображавших самые живописные места в горах. Я словно предчувствовал это.
– Тоже изгнанница, – прошептал я. Она не дала мне продолжать, приложив к губам моим руку, и я припал к этой руке в страстном поцелуе.
Было уже поздно; я попросил позволения вернуться сюда снова.
– Приходите почаще, – сказала Стелла.
– Каждый день! – воскликнул я.
– До скорой встречи, – ответила она.
– До завтра!… – И надвигавшаяся ночь казалась мне бесконечной.
Я покинул ее, а она провожала меня взглядом, пока я не вошел в лес.
Глава девятая
Возвращение
То была волшебная ночь… Шелест ветра в еловых ветвях, рокот волны, нежный стон голубки – все говорило мне о Стелле.
Войдя в нашу хижину, я распахнул окно; я ласково произнес ее имя, и мне показалось, что вся природа слышит меня.
Глава десятая
Свидание
А если она любит другого? Нет, это страшное подозрение не должно омрачать моего счастья! Прочь от меня, жестокие призраки, омрачающие радость моих дней. Стелла еще не любила…
Я подошел к кусту шиповника и, безотчетно сорвав цветок, стал обрывать его лепестки; я сорвал второй, третий и продолжал срывать их, пока на кусте не осталось ни одного. Я вспоминал безмолвный ответ Стеллы на мои слова. Я старался воскресить во всех подробностях эту незабываемую минуту, издали заглянуть в сердце Стеллы, чтобы разгадать таинственный символ, казавшийся мне еще накануне таким простым.
«Должно быть, – сказал я себе, с досадой отбрасывая розовые лепестки, лежавшие у моих ног, – должно быть, я плохо ее понял».
С той минуты, как мы расстались, я думал лишь о ней, у меня не было иного желания, как только вновь увидеть ее, и когда вдали показалась милая хижина, меня охватил невольный страх и внезапная дрожь пробежала по моему телу. Я застыл в испуге, словно прочел над дверью этого мирного жилища, где обитало ангельское создание, надпись, начертанную на вратах Дантова ада.[10]10
В поэме «Божественная комедия» Данте, подойдя в сопровождении Вергилия к вратам ада, читает на них: «Оставь надежду навсегда, сюда входящий».
[Закрыть]
Какова же природа этого смутного предчувствия, которое заставляет нас предугадывать грозящие нам невзгоды и предвидеть приговоры судьбы, карающей нас за то, в чем мы неповинны?
Стелла сидела и рисовала. Я неслышно подошел к ней и стал позади нее. Она оглянулась и приветливо улыбнулась мне. Волнение мое слегка улеглось или, вернее, уступило место другому, более сладостному чувству. Но улыбка Стеллы оказалась для меня роковой.
Подчас любовь вспыхивает в нас лихорадочно и бурно, потрясая все наше существо и заставляя забывать о повседневном. Память не в силах уже удержать неясные и смутные мысли; тело слабеет, глаза застилает туман, кровь волнуется, кипит и стремительно приливает к сердцу…
– Вы чем-то взволнованы? – спросила Стелла.
Я схватил ее руку, и мгновенная дрожь, словно электрическая искра, передалась нам обоим, слив воедино все наши ощущения.
Я сделал несколько шагов по комнате и сел подле Стеллы.
Она пристально смотрела на свой рисунок; я тоже устремил на него глаза свои, ибо не осмеливался более поднять их на Стеллу, и испытывал какое-то отрадное чувство от того, что смотрел на то же, что и она; мне казалось, будто ее взгляд оставляет на бумаге особый, полный глубокого смысла след, словно таинственные письмена, понятные одному мне. И каково было мое удивление, когда я понял, что рисунок этот изображает место нашей первой встречи на краю маленького поля Бригитты!
– Как! – воскликнул я. – Стелла удостоила своим вниманием…
– …красивый вид, – сказала она, покраснев.
– Как удачно передан пейзаж!
– Я собиралась подарить его вам, – ответила Стелла.
Я написал под рисунком: «В память…» – и перо выпало у меня из руки.
– В память дружбы, – сказала Стелла и дописала это слово. Если б она не дала нового исхода переполнившим меня чувствам, я упал бы к ее ногам.
Подойдя к арфе, она взяла несколько нежных аккордов, которые успокоили бушевавшую во мне страсть, и мучительное исступление сменилось глубокой растроганностью. Всякий раз, как я слушал музыку, мне казалось, что я становлюсь как-то лучше… Я украдкой взглянул на Стеллу, и чувство, испытываемое мною в эту минуту, было чистым, как она сама. То неземное выражение, которое лежало на ее лице и отражалось во всем ее облике, вызвало бы невольное уважение у самых порочных людей, заставило бы их склониться перед добродетелью. Я почувствовал, что успокоился, и когда она отошла от арфы, я все еще продолжал слушать.
Растроганность души располагает к доверию, и минута самозабвения уничтожает все светские условности. Я рассказал Стелле о своих родителях, о своей сестре, о Лавли; мы вместе поплакали, и нам стало ясно, что мы не можем жить друг без друга.
Любовь возникает быстро, когда в целом мире вас только двое и когда так хочется любить.
Близость вечера несколько умерила солнечный зной, мы вышли из хижины и стали бродить по окрестным склонам.
Есть в горах большой цветок, который растет лишь по обрывам, в песке: это аквилегия; ее голубая чашечка, подвешенная на хрупком и тонком стебельке, внезапно клонится к земле, словно устав от собственной тяжести; это нежное растение – символ жизни того, кто утратил счастье. Стелла любила эти печальные цветы и указала мне на один из них, свисавший со скалы.
Я вскарабкался наверх и сорвал его; но при спуске плохо державшиеся камни стали ускользать у меня из-под ног; ухватившись за тернии, я слегка поранил себе руку, и капля моей крови упала на лазурную чашечку аквилегии. Я собирался уже бросить цветок…
Стелла быстро схватила его и приколола себе на грудь.
Глава одиннадцатая
Бедный Лавли!
Однажды я вышел рано поутру и незаметно для самого себя углубился в лес. Лавли увидел меня издали и подошел; но мысли мои были слишком заняты Стеллой, и я не замечал его. Он схватил меня за руку, прошептав:
– Ты страдаешь…
Я прижал его руку к своей груди.
– Ты любишь, – продолжал Лавли, пристально глядя мне в глаза с тревогой и участием. Его слова болезненно задели самые чувствительные струны моего сердца.
– Ты любишь! О, горе тебе, горе всем, кто любит в этом мире!
Сердце его было разбито – в голосе слышалась глубокая боль, и когда эхо повторило эти зловещие слова, они прозвучали как мучительный стон, и кровь у меня в жилах застыла от ужаса.
– Да, горе всем, кто любит! Знакома ли тебе эта пагубная страсть, что терзает и сжигает душу, что заглушает в нас все лучшее, причиняет людям столько страданья? Пил ли ты уже из этого кубка горечи?
Предвидел ли ты, что встретишь подводные камни, о которые неминуемо разобьется твой челн? Когда кровь мою зажгла первая вспышка страсти, я, как и ты, доверчиво улыбался грядущему, убаюкивая себя мечтами о счастье; но то были детские грезы, ибо на свете нет счастливой любви.
Напротив, погляди, как все вокруг нас воздвигает ей преграды, как все силы небесные стремятся сокрушить ее и злой рок клеймит ее вечным проклятием!
Погляди, как все вступает в заговор, чтобы отравить ее безмятежность, осквернить ее чистоту и превратить нежные ее услады в мучения!
Представлял ли ты себе когда-нибудь свою возлюбленную на смертном одре? Вообрази: вот она борется с неумолимыми страданиями, с подступающей к ней смертью, стараясь удержать ускользающую жизнь; она протягивает к тебе руку, но рука ее уже не встретит твоей; она обращает к тебе взгляд, но уже не увидит тебя; она испускает вздох, за которым уже не последует другого…
– Довольно, Лавли, – воскликнул я, – ты разрываешь мне сердце!
– О, если б знал ты безумие ревности, о, если б ты оплакивал когда-нибудь свою обманутую любовь и мог бы сравнить эти пытки с тем жгучим горем, которое испытываешь, рыдая над прахом возлюбленной, – эта картина, заставившая тебя побледнеть, показалась бы тебе отрадной, как весеннее утро.
Нет, быть отторгнутым от половины души своей мрачным вероломством, вопрошать сердце, которое не помнит уже о прежних чувствах, подавлять в груди своей рыдания в то время, как грудь изменницы дрожит от страсти под поцелуями нового возлюбленного, томиться в одиночестве и знать, что она живет ради другого, быть одному, когда она с ним, – вот предел несчастья!.. Задумайся на мгновение! Кто знает, не встречает ли она в эту минуту твоего соперника?.. Кто знает, не венчает ли она его теми же цветами, что ты сплетал для нее накануне, не трепещет ли она в его объятиях в приливе преступной нежности?
– Лавли, – сказал я, отталкивая его, – оставь меня! Ты делаешь мне больно!..
– Ты не любишь меня больше, – прошептал Лавли.
– Да, я больше не люблю тебя!.. – вырвалось у меня, и я тотчас же проклял себя за эту ложь; но Лавли был уже далеко.
Сознание своей вины еще и доныне терзает мое сердце! Он страдал, а я обидел его… Рассудок его помутился, а я усилил его страдания. Вот уже два дня, как он блуждает по горам, позабыв о мирном своем приюте, а я не протянул ему дружеской руки…. Я оскорбил его печаль, я безжалостно оттолкнул его… Как ужасно сознавать свою неправоту перед тем, кого любишь, как тяжко вспоминать об этом!
Потом он простил меня, но я никогда не прощу себе этого. Лавли, я плачу, и вот эта слеза – тоже слеза раскаяния!
Он долго не приходил домой; каждый вечер я звал его, но он не откликался; и я возвращался один, скрывая свою тревогу от его матери.