355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шараф Рашидов » Сильнее бури » Текст книги (страница 13)
Сильнее бури
  • Текст добавлен: 1 сентября 2017, 10:30

Текст книги "Сильнее бури"


Автор книги: Шараф Рашидов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

Неожиданно над самым его ухом раздался знакомый хриплый голос.

– Салам алейкум, ата!..

Умурзак-ата вздрогнул, обернулся и увидел Гафура. Несмотря на жару, Гафур был одет в ватник, тот самый, в котором приходил когда-то к Муратали. Глаза хитро, торжествующе прищурены, под носом, двумя пиявками, чернели небольшие усы, а под усами змеилась улыбка, в которой были и приветливость, и тщательно скрываемое злорадство. Гафур почтительно приложил руки к груди и повторил: .– Салам алейкум, дорогой родственник!

– Алейкум ассалам, – ворчливо откликнулся Умурзак-ата.

– Я слышал, вам нездоровилось? ;– А ты, наверно, очень желал бы этого?

– Ай-ай, – с мягкой укоризной сказал Гафур, – зачем обижаете родича? Вы уже старый человек, не годится вам идти по стопам дочери.

– В твоем звене уже обеденный перерыв? – насмешливо осведомился Умурзак-ата,

Гафур вздохнул:

– Всех дел не переделаешь! Я ведь, по милости вашей дочки, в тюрьме сидел. Здоровье подорвал… Чуть поработаешь, поясницу ломит. – Он, охая, потер поясницу, а Умурзак-ата потянулся было к плечу, но тут же опустил ладонь на ручку кетменя: не хотел показывать Гафуру, что ему нездоровится. Гафур торопливо проговорил: – Но я работаю. Изо всех сил! А сейчас гляжу: мой старый друг, Умурзак-ата, кетменем машет. Дай, думаю, пойду справлюсь о его здоровье. – Он вгляделся в лицо Умурзак-ата и с лицемерным сочувствием зацокал языком: – Ай, ай! Плохо, очень плохо выглядите. Как это дочь отпустила вас из дому?

– Дочь мне не нянька.

– Да, да, не нянька… А старому, как малому, как раз нянька нужна. Смирная, послушная дочь ему нужна, чтоб заботилась о нем, а не порочила его доброе имя.

– Иди работать, Гафур, – тихо попросил Умурзак-ата, – не серди меня.

Спокойствие, которое он сумел сохранить в разговоре с дочерью, готово было вот-вот изменить ему. Руна его судорожно вцепилась в кетмень, перед глазами запрыгали, сливаясь в радужные круги, черные, красные мошки… Гафур, казалось, не замечал, что творится со стариком. Он достал из-за пазухи старую, словно изжеванную газету, побывавшую* видно, во многих руках и протянул ее Умурзак-ата.

– Не читали еще?

Умурзак-ата не пошевельнулся. Гафур, понимающе кивнув, спрятал газету оцять под ватник:

– Ага! Значит, читали. Вот ведь как получается: было время, дочь ваша не постыдилась упрятать за решетку родного дядю, а теперь сама выставлена на позор. Аллах справедлив!

– Позор тому, кто писал это! – не сдержавшись, выкрикнул старик. – Вспомни-ка поговорку: камень кидают только в дерево, отягощенное плодами. Дочь моя не дает покоя лодырям, тормошит ленивых да пугливых, потому на нее и наговаривают. Если уж эта кляуза по душе лентяям и ворам, значит нет в ней ни слова правды!

– Это кто же лентяй и вор?

– Тебе лучше знать.

Гафур скорбно сжал губы и вздохнул:

– Бог вас простит, ата. А я на вас не сержусь. Вы меня обижаете, а я не сержусь. Я добра вам желаю. Завалит вашу крышу снегом, сам приду его счищать. Хочу дать вам совет: уймите дочь, не то доконает она вас своими фокусами. – Он снова с участием оглядел Умурзак-ата и покачал головой. – Вон ведь как вас всех скрутило! Айкиз и Алимджан высохли, как голодные шелковичные черви. И поделом им, это им наказание за все их грехи. А вас мне жалко, ата. Поглядите, на вас же лица нет!

Умурзак-ата чуть приподнял над землей кетмень, словно хотел замахнуться им на Гафура, и, шагнув к нему, нрикнул слабеющим голосом:

– Прочь отсюда, шакал! Не будет тебе в нашем колхозе поживы. Ни тебе, ни твоей стае! Шакалы боятся огня. А огонь наших сердец… огонь наших сердец – чистый и яркий…

Гафур уже не слышал этих слов. Довольный, что отвел душу, он поспешил к своему участку. С его лица не сходила мстительная, торжествующая усмешка.

Когда Гафур ушел, Умурзак-ата попытался снова приняться за работу, но по всему телу внезапно разлилась пугающая слабость. Тяжело дыша, он оперся ладонями о кетмень, глубоко и жадно втянул ртом сухой, горячий воздух и вдруг начал медленно оседать на землю, пока не повалился лицом вверх между рядами выхоженного им хлопчатника. Кетмень тоже упал, глухо ударившись об откинутую в сторону руку. Рука вздрогнула, потянулась к вороту и бессильно опустилась на грудь. Когда к Умурзак-ата подбежали дехкане, старик был уже мертв. Он лежал, обхватив левой рукой кетмень. Недвижные глаза смотрели на солнце, словно застывшее над цветущим хлопковым полем.

Глава двадцать третья

ЖИТЬ ЕМУ ВЕЧНО

Весь Алтынсай провожал Умурзак-ата в последний путь. Пришли дехкане из соседних, из горных кишлаков. Старого хлопкороба знали многие…

День был знойный, тихий. Все вокруг словно замерло в скорбном безмолвии. Торжественнохолодно сверкали вершины дальних гор. Над горизонтом заснеженными холмами толпились белые облака. Листва на деревьях казалась окаменевшей. Даже пыль не вилась над дорогой, по которой направлялось к кладбищу многолюд-' ное молчаливое шествие.

Путь до кладбища был долгий, но гроб от самого дома несли на руках. Уставших сменяли те, кто шел за гробом.

Первыми шли Айкиз и Алимджан. Алимджан понимал, что если бы и не уехал в город, то все равно не мог бы предотвратить случившегося. И все же в глубине сознания шевелилась саднящая мысль: его не было с Айкиз в тяжкую для нее минуту… Вот уж правду говорят: пришла беда – отворяй ворота. Сколько бед неожиданно обрушилось на Айкиз! Песчаная буря, подлая статья в газете, смерть отца… А его, Алимджана, не было рядом с женой. Дела, хлопоты, заботы оттеснили его от Айкиз, закружили, затолкали. Даже прочитав статью Юсуфия, он не выбрался из этой толчеи на помощь жене. Рядом с ней он оказался только сейчас, когда поздно уже что-нибудь изменить, поправить. С виноватым состраданием Алимджан взглянул на Айкиз. Лицо у нее бледное, глаза ввалились, она смотрела вперед, на гроб, невидящим, безучастным взором. Казалось, она ни о чем в эту минуту не думала, ничего не чувствовала, ничего даже не в силах была выразить – ни жестом, ни взглядом. Только слезы катились по ее омертвевшим щекам. Походка у Айкиз была напряженной, неестественно прямой и в то же время какой-то хрупкой. Алимджан взял ее за локоть, но Айкиз бессознательным движением высвободила руку и чуть подалась в сторону, сама, видимо, не понимая, что она'делает и зачем…

Среди провожающих за гробом шли и Джурабаев и Султанов. Умурзак-ата был одним из самых уважаемых людей в районе, и, участвуя в церемонии похорон. Султанов словно бы подчеркивал свой «демократизм», свою особую роль, как лица, ответственного за все мало-мальски значительные события, происходящие на подведомственной ему территории. Он явился на похороны с таким же сознанием необходимости и важности своего «руководящего» присутствия, с каким поднялся бы, к примеру, на трибуну первомайского митинга. Иногда он подставлял под гроб свое плечо, и вид у него был сосредоточенны^, как у человека, который хочет показать, что он занят государственно важным, заметным для всех делом. В то же время была в нем и напыщенность, самодовольство: так обычно выглядел Султанов, восседая за столом президиума.

Лицо Аликула, старавшегося держаться поближе к Султанову, выражало искреннее горе. Он сам был уже немолод и воспринял смерть своего сверстника как напоминание о «безглазой», что в недалеком будущем постучится и в его дверь. Старикам особенно больно видеть, как уходят из жизни их ровесники. Скорбь их горькая, мудрая.' Эта скорбь делала маленького, щуплого Аликула словно бы серьезней, солидней. Он задумчиво поглаживал поредевшую бородку. В его глазах, обычно хитро прищуренных, светилась печаль…

Кадыров, наоборот, утратил свою солидность. Он шел, неуклюжий, грузный, обмякший, то и дело вытирая огромным платком бритую голову.' Он любил Умурзак-ата, хотя тот в последнее время донимал его своим упрямством, и сейчас испытывал то же, что все друзья покойного.

Рядом с Кадыровым и Аликулом вышагивал Гафур. Чувствуя на себе чей-либо взгляд, он вздыхал особенно старательно, начинал в горестном недоумении покачивать головой: «Ай-яй, как же такое могло случиться? Бедный Умурзак-ата! Видел бы ты, сколько горя доставила мне твоя смерть…»

А Джурабаев думал об одном: «Какого человека мы потеряли! Какого чудесного старика мы потеряли!» И вспоминались ему годы, когда в Алтынсае создан был колхоз и Умурзак-ата, бедняк из бедняков, первым подал заявление. Вспоминались трудные времена, когда в Алтынсае туго было с водой, а Умурзак-ата умудрялся-таки на своем участке выращивать хлопок. Вспоминались споры со стариком. Ему порой нелегко было отказаться от привычных представлений, от работы по старинке, но с каким молодым жаром он трудился, сердцем, разумом приняв новое! Дура– смерть, когда же ты перестанешь своевольничать, вырывать из наших рядов лучших, достойнейших? Ведь какого человека потерял нынче Алтынсай!»

Кладбище располагалось меж кишлаком и горами, в стороне от дороги, соединяющей горные кишлаки с Алтынсаем. Тут было пустынно, голо. Разбросанные в беспорядке глиняные холмики с надгробиями из грубого камня, реже – из белого мрамора, обнесены невысоким глиняно-каменным дувалом; кое-где, тоже похожие на могильные холмы, клубятся низкие, чахлые кусты… Роешь могилу – лопата со звоном ударяется о затвердевшую, прокаленную солнцем, отутюженную ветрами землю.

Тут и похоронили Умурзак-ата. Джурабаев срывающимся от волнения голосом произнес короткую надгробную речь. Гроб опустили в могилу. Выросший над могилой глиняный холмик обложили венками, присланными и привезенными из города, закидали ворохом белых, алых, синих живых цветов. Исполнив этот простой обряд, все разошлись с кладбища. Но, простившись с Умурзак-ата, люди не забыли о нем. Он начал новую жизнь, он жил теперь в их сердцах терпеливым учителем, мудрым советчиком, добрым, требовательным другом.

Пройдут дни, пройдут месяцы, и Погодин, настаивая на своевременном проведении осенней вспашки, сошлется на одну из любимых поговорок старого Умурзак-ата: «Сто весенних вспашек не заменят одну осеннюю».

Пройдут месяцы, пройдет год, и старый хлопкороб, обучая молодого, скажет:

– Ну как ты рыхлишь землю? Посмотри, как это делал Умурзак-ата! И заруби себе на носу: хлопчатник – культура капризная, нежная, прихотливая. За ним уход и уход нужен, как за малым ребенком. Пропустишь один полив, не проведешь окучку и культивацию, не сделаешь землю мягкой, как бархат, и цветы осыплются, хлопковый куст не даст хлопка. «Подведешь хлопок – и он тебя подведет», -так говорил Умурзак-ата.

Пройдут годы, и Халим-бобо, оглядывая белопенное море новых хлопковых полей, расскажет Айкиз о последней своей встрече с Умурзак-ата:

– Как он обрадовался, дочка, увидав в моем саду первый целинный хлопок! «Права моя Айкиз! – сказал он, повеселев. – Мы еще увидим в этой степи белое хлопковое половодье! А внуки наши шагнут в пустыню. Надо только, старый, набраться терпения. Запасешься терпением – дождешься, когда зеленые плоды станут сладкой халвой». А сам он был нетерпелив, дочка, и зорок, как степной орел., Молодая была у него душа… – И, уже тише, добавит: – А как он мечтал о внуке, дочка!

Таким, как Умурзак-ата, и после смерти суждена долгая жизнь…

Глава двадцать четвертая

НОЧЬ СМЕНЯЕТСЯ УТРОМ

Все эти часы Айкиз жила как в тумане… Все время она была чем-то занята, выбирала вместе с соседками, во что одеть покойного, готовила плов для гостей, разговаривала с подругами, Михри и Лолой, следовавшими за ней по пятам и безуспешно пытавшимися отвлечь ее от черных мыслей. Ходила на кладбище выбирать место для могилы… Много горьких, неизбежных хлопот влечет за собой смерть близкого! Но если бы у Айкиз спросили, что она делала, о чем думала все это время, она не смогла бы ответить. Горе словно сковало мысли ее и чувства, эти несколько дней выпали из ее жизни и памяти.

Вернувшись с кладбища, она села на курпачу, разостланную у окна, и, задумавшись о чем-то, долго-долго, не отрываясь, смотрела на яблони в саду, на тополи и тал, окружавшие хауз, на цветы, украшавшие грядки и клумбы… Тополя сажал отец. За яблонями ухаживал отец. И эти розы, крупные, пышные, тоже выращены отцом. Отца не стало, но он был во всем, на что смотрела Айкиз. Как наяву, увидела она его таким, каким видела в последний раз: стоит, склонившись над арыком, и движения у него медленные-медлен– ные… Отца нет, а арык все звенит, звенит, словно зовет хозяина вернуться, снова склониться над чистой водой…

Двор был полон народа, оттуда доносился приглушенный гомон. Люди приходили и уходили. Из комнат слышался шорох осторожных шагов. Но Айкиз ничего не замечала, и гости, – друзья, родня, соседи, – словно сговорившись, старались не нарушать ее одиночества.

Вечером к ней подошел Алимджан.

– Ложись спать, Айкиз.

Айкиз вздрогнула, растерянно-недоумевающе взглянула на мужа.

– Что?

– Ты устала, Айкиз, поспи немного…

– Ладно, – сказала Айкиз и, помедлив, добавила: – Я не хочу спать. ~

Алимджан сел рядом, обнял ее, с осторожной лаской притянул к себе:

– Не мучай себя, Айкиз…

Айкиз сняла с плеч его руки, тихо попросила:

– Не надо. Не надо, милый…-

– Отдохни, Айкиз.

– Не надо… Не то я расплачусь…

Алимджан поднялся и отступил к двери. На улице смеркалось, тихий сумрак серым пеплом висел в воздухе, в комнате было темно, и от двери Алимджану был виден только горестный профиль жены. Вот сидит она одна, отгородившись незримой стеной от людей и от него, Алимджана, думает о чем-то своем, и он бессилен помочь ей, потому что ей все сейчас чуждо… В целом мире – только она со своим горем. Алимджану до слез было жаль ее. Но он не знал, как ее утешить. Он вышел к гостям, которые, по обычаю, оставались здесь на всю ночь. Они сидели в саду на просторной супе, неторопливо попивали чай, негромко, печально переговаривались. У, всех на устах было имя Умурзак-ата…

Жену Алимджан решил больше не беспокоить. Пусть побудет одна. Она сильная, она справится с горем. Сам он долго не ложился спать, но усталость взяла свое, и, разместив гостей, Алимджан, как убитый свалившись в постель, приготов– лепную на полу, забылся в душном, тяжелом сне…

Ранним утром он поспешил в комнату, где вчера оставил жену, но Айкиз не было. На столе лежала фотография в деревянной рамке, запечатлевшая мурзак-ата в дни прошлогоднего курултая. Старик был снят во весь рост, на голове красовалась новая чустская тюбетейка, под халатом из черного ластика виден был темный костюм – премия за трудовую доблесть, на только что купленных ичигах блестели только что купленные калоши. Ичиги и калоши подарила отцу Айкиз. На черном фоне халата особенно отчетливо выделялась белоснежная борода Умурзак-ата; лицо его, празднично-веселое, улыбающееся, словно светилось, а глаза – мудрые, молодые, добрые. Айкиз, видно, ночью сняла эту фотографию со стены, поплакала над ней и забыла повесить обратно…

Алимджан, повесив фотографию на место, выглянул в окно. Где же Айкиз? Неужели уже ушла на работу? Он прошел в кухню, потрогал самовар. Самовар холодный… Ушла, даже не выпив чаю! Вчера тоже она целый день ничего не пила и не ела. С огорченной укоризной покачав головой, Алимджан отправился в сельсовет.

Айкиз не спала всю ночь. Рано-рано, когда за окнами мутно-розово забрезжил рассвет, она встала с нурпачи, огляделась, словно не узнавая своей комнаты, и, стараясь не разбудить ни гостей, ни Алимджана, вышла из дому. Она была благодарна гостям, что они не тревожили ее ни вечером, ни ночью, но сейчас ей хотелось побыть совсем-совсем одной. У нее был излюбленный уголок, где в самые трудные и самые счастливые минуты жизни она наедине с собой горевала, раздумывала, мечтала. Это родник Ширин-Булак за старым колхозным садом, ближе к горам. Кри– стально-чистая вода выбивалась из-под огромного камня, словно грудью навалившегося на родник. Вода размыла небольшую ямку и залила ее, образовав маленькое, прозрачно-радужное озерко, а из озерка узким, спокойным ручейком стекала к дороге, текла вдоль дороги вниз, к колхозному саду, орошая ближние участки, – на большее ручейка не хватало. Летом родник становился холоден, как лед, а зимой его бурливая струя была такой теплой и сладкой, что, раз отпробовав ширинбулакской воды, уже нельзя было забыть ее вкус. Недаром народ дал роднику имя Ширин– Булак– «Сладкий родник».

Туда-то и пошла Айкиз после трудной, бессонной ночи.

Кишлак еще безмолвствовал, погруженный в спокойную дрему. В летнюю пору на заре в кишлаке всегда стояла тишина; большинство дехкан дневало и ночевало на полевых станах, а оставшиеся дома еще спали. Но Айкиз сегодняшняя предрассветная тишина показалась особенной, многозначительной, непривычной, щемяще-глубо– кой… «Мертвая тишина… – подумала она, зябко поежившись. – Все вокруг словно вымерло».

Но вокруг была жизнь. Сама Айкиз тоже постепенно пробуждалась к жизни. До ее слуха донесся мягкий говор листвы, журчанье воды в арыках, прорытых по обе стороны улицы. Все четче обрисовывались очертания гор, домов, деревьев. i Она шла мимо добротных кирпичных строений, выросших в Алтынсае за последние годы, мимо низких старых лачуг, сложенных из глиняных натышей и окруженных пахсами, глинобитными стенами, через которые перевешивались виноградные лозы. Шла мимо садов, нашептывавших ей свои таинственные сказки… Видела, как кишлак встречается с зарей.

Чудесны зори в Алтынсае! Днем некуда деться от зноя, по вечерам камни, песок, глина дышат печным жаром, накопленным за день, а на заре ничто не напоминает о здое. С гор легкими прозрачными потоками стекает свежий утренний ветерок, лаская мирный, спящий кишлак, от трав и цветов веет росной прохладой. Хорошо на заре в Алтынсае!.,

У Айкиз порозовело лицо, на щеки вернулся смуглый румянец.

Она уже приближалась к дороге, огибавшей кишлак и пересекавшей ту, что вела с гор к пустыне. Вдруг из крайнего дома вышел Гафур. Ему, видно, тоже не спалось в эту ночь. Завидев племянницу, он поспешил ей навстречу. Лиса вышла заметать следы…

– Салам алейкум, племянница! Куда это ты в такую рань?

Айкиз остановилась, окинула Гафура враждебным, досадливым взглядом. Вот уж не вовремя попался он на ее пути! Она искала одиночества, думала спрятаться даже от друзей, и тем тягостней для нее эта неожиданная встреча с Гафуром. Правда, она ничего не знала о последней беседе Гафура с Умурзак-ата. Она и не догадывалась, что была такая беседа, но именно сейчас, после смерти отца, Гафур, которого она всегда недолюбливала, стал ей особенно неприятен. Что– то настораживающее появилось в его лице, к которому никак не шли ни маска печали и сочувствия, ни голос, необычно умильный, вкрадчиволасковый…

– Ты что ж это, племянница, и поздороваться со мной не хочешь? Все сердишься за тот разговор? Ай-яй, да мало ли что бывает между родичами! Ну, поцапались – и забудем об этом. Не стоит вспоминать о прошлогоднем снеге. У. тебя горе, а твое горе – это и мое горе.

Айкиз слушала Гафура рассеянно, лицо ее выражало нетерпение. Что ему нужно? Обычно Гафур был груб и немногословен. Сейчас он лебезил перед Айкиз, и это усиливало ощущение, что в чем-то он повинен перед ней и теперь тщится загладить свою вину. Может, и он приложил грязную руку к этой злополучной статье?

Гафур продолжал изливаться:

– Тяжкую утрату понесли мы, племянница! Забудем же о былых распрях. Ведь у нас общее несчастье… И нет у тебя теперь родственника ближе, чем Я. Поверь, я готов до конца жизни быть твоим заступником, верным твоим слугой…

– Я не хан, и мне не нужны слуги.

– Ай-яй, не надо быть такой злой! Я к тебе всей душой, а ты…

На лбу Айкиз собрались морщины, она пристально взглянула на Гафура, задумчиво молвила:

– Хотела бы я заглянуть в твою душу, дорогой дядюшка… Посмотреть, что там на самом-то деле…

– Не обижай меня, племянница. Душа моя полна л?ира и скорби. Я одного хотел бы: заменить тебе отца…

Такого кощунства Айкиз не в силах была стерпеть. Лицо ее потемнело, мрачный огонь блеснул в глазах…

Гафур, поняв, что перестарался, вдруг съежился, отпрянул в сторону, словно опасаясь, что его могут ударить. Черные хитрые глазки забегали, как у мыши, застигнутой далеко от норы… Своими сладкоречивыми излияниями Гафур не добивался корысти, на разговор с Айкиз его толкнула нечистая совесть, но совесть эта гнездилась в мстительной, мелкой душонке: Гафуру хотелось не столько обелить себя перед племянницей, сколько обмануть ее, обвести вокруг пальца. Он наслаждался своей способностью лицемерить, но он был плохой актер и переиграл, лишь заронив в сердце Айкиз лишнее подозрение. Увидев, как он отшатнулся от нее, Айкиз усмехнулась. Не сказав ни слова, отвернувшись от самозванного «отца», медленно пошла дальше по дороге. Вскоре она забыла о Гафуре. А он стоял у обочины, провожая племянницу взглядом, полным открытой ненависти. В его глазах ни следа не осталось от недавней печали и скорби^

Дойдя до Ширин-Булака, Айкиз села на один из неровных выступов камня и, словно припоминая о чем-то, провела ладонью по горячему лбу… Зачем она прибрела сюда? Или ей невмоготу стало дома и хотелось рассеяться, глотнуть свежего утреннего воздуха… Она чувствовала србя бесконечно усталой. Она устала от горя, от людей, от их немого сочувствия, от кощунственной суеты последних дней. А здесь, у родника, всегда покойно. Это покой живой, естественный, согревающий душу, навевающий светлые воспоминания… Айкиз с детства любила играть здесь с подругами, а позднее приходила сюда собирать цветы, читать, даже готовить уроки. Тут же, под молодой чинарой, встречалась она когда-то с Алимджаном. В те памятные дни так же немолчно и успокаивающе журчала вода родника, шелестели листья деревьев, обступивших камень, шуршала галька йа дне ручья. Казалось, звуки эти проникли в сегодняшний день из дальнего, чудесного прошлого. Но вот слуха Айкиз коснулся еще один звук, нежный и мелодичный, будто это цветы зазвенели под порывом ветра. Это вдалеке, вдоль гор, медленно двигался верблюжий караван, и в такт неторопливому шагу звенел и звенел, покачиваясь на шее последнего верблюда, одинокий колоколец. Погонщики пели, и в их песне слышалась тихая печаль. Звон колокольца и песня затихли, растаяли в утреннем воздухе, а из кишлака донеслись новые звуки, ясные и разрозненные, – звуки пробуждения. Хлопнула дверь в чьем-то доме, проскрипели колеса арбы, залаяла собака; надрывно, ошалело, словно желая разбудить весь мир, прокричал петух, спустя минуту, с меньшим задором откликнулся другой.

Кишлак просыпался.

И если бы жив был Умурзак-ата, он проснулся бы одним из первых. Проснувшись, постоял бы над спящей дочерью и, не тревожа ее сна, отправился бы к арыку умываться. А потом они, и Алимджан вместе с ними, пили бы чай и разговаривали, как всегда, – не о прошедшем, а о грядущем дне.

«Отец!.. Как много с тобой связано, как ощутима для всех жаркая щедрость твоего сердца!..»

Умурзак-ата не любил говорить о себе. А Джурабаев однажды рассказал Айкиз, как в трудные годы, когда колхоз не успел еще окрепнуть, встать на ноги и враги, пользуясь этим, пытались задушить его, устраивая поджоги, пряча драгоценное зерно, распространяя злостные слухи, как в эти годы Умурзак-ата и Кадыров, сплотив вокруг себя бедноту, подняли ее на борьбу с – кучкой жестоких и умных негодяев. Враг, видно, сознавая свою обреченность, шел на все. Это была злобная решимость затравленной волчьей стаи. В подметных письмах Умурзак-ата грозили жестокой расправой. Пытались его улестить,.подкупить, переманить на свою сторону. Но Умурзак-ата держался твердо, мужественно, грудью защищал родной колхоз от вражьих козней, и колхоз выстоял, а его врагов постигла заслуженная кара.

Мужество, смелость, стойкость выковал Умурзак-ата в своих сыновьях, Тимуре и Алишере. И они не подвели отца, храбро бились с фашистами на войне и пали в кровавом бою смертью героев, – гордые соколы, милые,, милые братья! Айкиз до боли отчетливо помнит день, когда чуть охрипший от радостного волнения голос диктора возвестил победу. Все жители кишлака вышли тогда из домов. Пестрый, шумный, ликующий поток разлился по улицам Алтынсая. Одни успели принарядиться по-праздничному, другие вышли в чем были, но у всех был праздничный вид, всех украшали радостные, открытые улыбки, возбужденно блестевшие глаза. Во дворах резали баранов, устанавливали над огнем огромные котлы, растапливали сало для плова. Всюду гудели, дымили сверкающие на солнце самовары. Песни широкими волнами катились из конца в конец кишлака. Люди поздравляли, обнимали, целовали друг друга. Лишь те, у кого семьи в войну поредели чуть не наполовину, сидели дома, прятали от людей свое горе, чтобы не замутить ясного праздника. Айкиз тоже сидела дома. Она и радовалась счастью отчизны, и не могла удержаться от слез: весть о гибели ее братьев пришла в их дом незадолго до вести о победе.

Отец в день победы был в горах, но, видно, почувствовало его сердце, какой великий праздник наступил для народа. К вечеру, неожиданно для Айкиз, он вернулся. Увидев плачущую дочь, нахмурился, постоял с минуту на пороге в тяжком раздумье, подошел к Айкиз и требовательно, с укоризной сказал:

– Нельзя так, дочь, нельзя. Переоденься, пойдем к людям. В такой день надо быть вместе со всеми. Мы разделим общую радость, а люди поймут наше горе… У народа все общее: радость, успех, беда.

За руку он вывел ее на улицу. Их захватил праздничный водоворот, на душе стало легче, к скорби примешалось чистое чувство гордости за братьев, память которых свято чтили в Алтынсае.

«А как утешал ты меня, отец, когда ушла от нас мать, свет нашего семейного очага!.. Себя ты утешал неустанной работой в поле, любовью людей, любовью к людям! Люби труд, дочка, – учил ты меня, – труд делает человека сильным, мудрым. Рыба живет в воде, человек в труде. Люби правду, правда приближает нас к цели. Люби свой народ, всегда будь с людьми, пусть станут они твоей заботой и опорой. Так говорил ты мне, отец, и сам всегда был с людьми. Ты помогал им, а они тебе. Ты был правдив и честен и трудился – всю жизнь трудился – радостно и самозабвенно. Это никогда и никем не забудется. Никем и никогда!»

Айкиз подняла голову, взгляд ее упал на цветы, на травы, привольно разросшиеся вокруг озерца и по берегам ручья. Чем ближе к роднику, тем гуще была зелень, сочнее стебли, крупнее соцветия. Сколько поколений цветов вспоил, вырастил родник! В мае здесь всю землю покрывали желтые и алые тюльпаны, в июне теснились у воды стройные бархатно-лиловые фиалки. Цветы жадно пили влагу и солнечный свет, радовали людей дикой, нетронутой своей красотой и увядали, а родник, маленьний и сильный, журчал, журчал, с неизбывным, скромным упорством пробиваясь из-под камня на волю – творить жизнь. Долго ему еще журчать, а когда он иссякнет, люди все равно добром будут вспоминать его, и останется за этим уголком на веки вечные прежнее его имя: Сладкий родник…

«Память народа крепка и благодарна. И ты, отец, будешь вечно жить в народной памяти, и дочь твоя никогда, никогда тебя не забудет, постарается быть достойной твоей наследницей, всю твою жизнь перескажет твоему внуку, который так тебя и не увидит…»

Айкиз вдруг зарделась, смутившись этой мысли о своем будущем сыне. Самой себе боялась признаться, что в ней уже теплилась слабым, разгорающимся огоньком жизнь еще одного наследника Умурзак-ата. В последнее время у нее часто кружилась голова, к горлу подкатывала легкая тошнота… И сейчас Айкиз пришлось схватиться рукой за камень, чтоб не упасть. Но она даже обрадовалась своей внезапной слабости: это, ее ребенок давал знать о себе. Отец, бедный отец, ты совсем немного не дожил до того дня, когда исполнилась бы заветная твоя мечта!

Как мечтал Умурзак-ата о внуке! Как донимал он молодоженов ласковыми, грубоватыми своими шутками1 Когда Айкиз и Алимджан поженились, он поехал в город и привез оттуда целую гору игрушек, – «чтоб не забывали молодые… хе-хе… о святом своем долге». Он спрятал игрушки в сундук, и, когда бывал в веселом настроении, подмигивая Алимджану, говорил со вздохом:

– Ох-ох, придется мне, видно, нести сундук на базар. Посмотри, зятек, тяжел он?

Нет, пригодятся теперь его игрушки, только не он подарит их внуку… Айкиз припомнились последние слова Умурзак-ата: «Наши сердца как цветы: трепещут под первым ветром…» Вот и от– трепетало твое сердце, отец… Подул холодный ветер и погасил еще один костер. Как же надо беречь людские сердца от холодных ветров!

Вдруг Айкиз вспомнила о своем первом и о своем недавнем разговорах с Гафуром, о статье в газете, вспомнила, хотя, казалось, прежде и не заметила этого, как подставлял плечо под,гроб с телом отца напыщенный, равнодушный ко всему Султанов. Почему пришло ей это на память, почему воспоминания об отце связались так неожиданно и случайно с этими досадными, неприятными воспоминаниями? И случайно ли?

Спокойней, Айкиз! Пусть мысль твоя обретет привычную трезвую ясность! Ведь это очень важно – понять, как все случилось, с чего началось то, что закончилось так трагически…

Ты не можешь простить себе, что в тот роковой день отпустила отца в поле. В горе люди, потерявшие близких, всегда в чем-то винят себя, растравляя ноющие раны. И ты все повторяешь про себя: «Я не уберегла отца! Не уберегла!..» Но подумай, могла ли ты удержать отца дома, в постели? Можно ли удержать человека, страстно желающего доказать свою правоту? Ты бы лучше разобралась, Айкиз, почему, из-за чего, из-за кого пришлось Умурзак-ата доказывать то, что было так ясно и ему, и тебе, и многим другим алтын– сайцам.

Был план освоения целины. Были у этого плана противники. Нагрянула песчаная буря. И появилась статья в газете. И все это можно было свести к одному: была борьба.

А ты знаешь, что такое борьба, Айкиз? Это ведь не только стычка различных идей, различных точек зрения. В борьбу неодолимо вовлекаются человеческие судьбы, и линия фронта проходит через наши сердца. Сражаются армии, сражаются противоборствующие идейные лагери, сражаются не согласные одна с другой группы, а гибнут, страдают, мужают и торжествуют люди, у каждого из которых лишь одно, и не железное, а живое сердце, болью откликающееся на все, что происходит вокруг. Так происходит при любой борьбе, какой бы безобидной ни казалась она с первого взгляда.

Ты сражалась за целину, а в это время у тебя дома случилась горькая, непоправимая беда. Есть ли связь между этими, такими разными, событиями? Есть, Айкиз! И недаром ты вспомнила о Гафуре, Юсуфии, Султанове, который, возможно, стоит за спиной твоих явных противников.

Ты сжала кулаки, уперлась ими в нагревшийся камень и вдруг с холодной ненавистью произнесла: «Убийцы!..» И сама испугалась этой мысли, закрыла глаза ладонью, словно прогоняя страшное наваждение…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю