Текст книги "Сильнее бури"
Автор книги: Шараф Рашидов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Шараф Рашидов
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
ПИСЬМО
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Глава тринадцатая
Глава четырнадцатая
Глава пятнадцатая
Глава шестнадцатая
Глава семнадцатая
Глава восемнадцатая
Глава девятнадцатая ПРЯМАЯ ДУША
Глава двадцатая
Глава двадцать первая СТАТЬЯ
Глава двадцать вторая
Глава двадцать третья
Глава двадцать четвертая
Глава двадцать пятая
Глава двадцать шестая
Глава двадцать седьмая
Глава двадцать восьмая НА ОХОТЕ
Глава двадцать девятая
Глава тридцатая
Тлава тридцать первая
Глава тридцать вторая ДОЛГОЖДАННЫЙ ДЕНЬ
Глава тридцать третья
ЭПИЛОГ
Шараф Рашидов
Сильнее бури
Известный узбекский писатель Шараф Рашидов принадлежит к числу тех советских художников слова, которые творческую работу совмещают с большой общественной и государственной деятельностью.
Родился Шараф Рашидов в 1917 г. в Джизаке, в семье бедняка-дехканина. В 1937 г. он поступил в Узбекский государственный университет, в предвоенные годы работал в редакции самаркандской областной газеты «Ленин юли» («Ленинский путь»). С первых дней Великой Отечественной войны Шараф Рашидов – на фронте. В 1942 г., после тяжелого ранения, возвращается в Узбекистан. С 1947 г. он – редактор газеты «Кзыл Узбекистан», с 1949 г.– председатель Союза советских писателей Узбекистана, с 1950 г. – Председатель Президиума Верховного Совета Узбекской ССР, заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР. В 1959 г. он избирается первым секретарем ЦК КП Узбекистана.
Как многие советские писатели, Шараф Рашидов активно участвует в международном движении за мир, за укрепление дружбы, взаимопонимания, культурного сотрудничества между народами. Он возглавлял делегацию Советского Союза на Каирской конференции солидарности стран Азии и Африки, в составе других советских делегаций побывал во многих государствах мира, был одним из организаторов Ташкентской конференции писателей азиатского и африканского континентов.
Как писателю, Шарафу Рашидову свойственны тяга к современной теме, глубокое понимание главного, ведущего в окружающей его действительности. Его произведения – это страстный отклик на события большого политического значения, события, пережитые самим писателем.
Первые свои стихи, статьи, очерки Шараф Рашидов посвятил жизни родного края, труженикам-хлопкоробам, славной узбекской молодежи. Во время войны он был солдатом и поэтом. Его фронтовые стихи, составившие потом сборник «Мой гнев», полны ненависти к фашистским захватчикам, восхищения перед подвигами советских людей.
После войны широко развернулась борьба за обильные урожаи хлопка в Узбекистане, за обводнение пустынных земель. Участники этой борьбы, простые люди Советского Узбекистана, стали героями первого крупного произведения Шарафа Рашидова, повести «Победители», вышедшей в свет в 1951 г.
В своих публицистических статьях писатель делится впечатлениями о заграничных поездках, рассказывает, как осуществляются культурные связи между народами, призывает к упрочению этих связей.
Прямой результат пребывания писателя в Индии – поэтичная «Кашмирская песня», в основу которой легла кашмирская народная легенда. Интерес Шарафа Рашидова к культуре Востока нашел выражение и в волнующей лирической киноповести «Книга двух сердец», созданной в содружестве с писателем В. Витковичем по мотивам произведения классика восточной поэзии Бедиля «Комде и Модан».
Все эти годы Шараф Рашидов выступает и как литературный критик.
С 1953 по 1958 г. писатель работает над романом «Сильнее бури», который посвящает XX съезду КПСС.
Это – книга о покорителях целины, двинувшихся в решительное наступление на пустыню. Роман является как бы продолжением «Победителей», в нем те же герои, действие происходит все в том же колхозном кишлаке, Алтынсае. Но колхоз изображен на новом этапе развития, когда еще большее значение приобрела народная инициатива, еще большую мощь – творческая энергия масс, когда жестокий крах терпят руководители, оторвавшиеся от народа, не считающиеся с его интересами.
Примечательная особенность романа «Сильнее бури» – органическое соединение поэзии и публицистики. Со многих страниц произведения слышится взволнованный голос самого автора, дающего недвусмысленную оценку людям, событиям, явлениям. Авторская страстная мысль вторгается порой даже в размышления героев, естественно с ними сливаясь, наполняя их большим политическим содержанием.
Широта охвата явлений действительности, политическая масштабность, страстный партийный публицистический пафос, правдивость в колоритной обрисовке национальных характеров, сатирическая острота -все это выдвигает роман в ряд значительных произведений советской прозы.
Хамид Гулям
Глава первая
УРЮК В ЦВЕТУ
Муратали проснулся, как всегда, на рассвете. Он спал во дворе, на высокой супе*, и первое, что он видел по утрам, были длинные, раскидистые ветви урюкового дерева. Сквозь листву проглядывало темно-голубое небо с последними тускнеющими звездами. Дерево было очень велико, летом его пышная крона покрывала тенью весь двор.
Некоторое время Муратали лежал, любуясь цветущим урюком. Цветы сливались в бело-розовое облако, скрывавшее робкую зелень листьев, только что вылупившихся из почек. Это дерево посадил еще отец Муратали, самый бедный из всех дехкан Катартала. Лишь в конце жизни довелось ему узнать, что такое счастье: он вступил в колхоз и почувствовал себя равным среди равных.
Глядя на склонившиеся над ним ветви урюка, Муратали вспоминал слова, сказанные отцом перед смертью: «Моему урюку – сто лет цвести, сто лет обильно плодоносить. И ты, сын мой, живи сто лет, и пусть твой труд тоже одарит людей щедрыми плодами…»
Каждый день начинался для Муратали одинаково: мягкая рассветная мгла, ветви урюка… Он привык к этому, и если бы, проснувшись, не увидел над собой этих ветвей, жизнь показалась бы ему неуютной, оскудевшей.
Но пора было вставать: день, по обыкновению, предстоял хлопотный. Муратали натянул штаны, сапоги, погремел пестиком рукомойника, пристроенного под урюком. Не надевая халата, старик отправился за водой.
Дом Муратали притулился на склоне одной из гор, у подножья которых, словно в чаше, лежал кишлак. Далеко внизу меж склонами протекала река. Начало свое она брала высоко в горах, по пути прихватывала студеную воду горных ключей, отпивала из озерка, рожденного множеством маленьких родников. По озерным берегам густо разросся тал, прозрачно-бирюзовое озерко казалось зеркалом, оправленным в сплошную зеленую раму; потому и само озерко, и речка, и кишлак назывались «Катартал» [1].
Речка была маловодна, а летом и вовсе пересыхала. Старики, собираясь по вечерам потолковать о том о сем, подышать свежим и чистым, как родниковая влага, воздухом, с сожалением говорили: «Если бы и воды, как воздуха, было у нас вдоволь, мы превратили бы наш Катартал в цветущий сад!» Они завидовали алтынсайцам, разбившим у себя сады, цветники, огороды; им хотелось, чтобы и их кишлак утопал в зелени. Но для этого нужна вода, а воды не хватало. Лишь в немногих дворах одиноко высились плодовые деревья: они и скрашивали пейзаж, и в то же время оттеняли его суровое однообразие. Самым большим, самым красивым было урюковое дерево Муратали, но сколько труда и времени уходило у старика на то, чтобы растить его и холить. Если бы Муратали каждое утро и каждый вечер не спускался к реке, не носил из нее кувшинами чистую, прохладную воду и не поливал это дерево, оно давно высохло бы. Особенно трудно старику приходилось летом, в жаркие, добела раскаленные дни, когда солнце высасывало из озерка и реки всю воду. Рано утром Муратали отправлялся в горы за водой. Он переходил от одного родника к другому, бережно, стараясь не потерять ни капли, нацеживал в кувшины драгоценную влагу и всю ее дарил своему урюку. Старик порой сам томился от жажды, но не было дня, чтобы он не напоил дерево, посаженное еще отцом. Оно было первой строкой в той трудовой песне, что рождалась утром и обрывалась лишь поздно вечером.
В то утро, держа в одной руке глиняный кувшин, а в другой – медный, Муратали осторожно спустился по узкой, извилистой каменной тропинке к горной реке и наполнил кувшины водой. Подниматься обратно было труднее. Рассвет еще лишь брезжил, старик смутно различал на крутой тропе серые, влажные от росы камни. Он шел медленно: с каждым шагом нести кувшины становилось тяжелей. Белая рубаха на старике взмокла от пота. Уже у самого дома Муратали поскользнулся и упал. Глиняный кувшин раскололся, а медный, выскользнув из ладони, со злорадным дребезжанием покатился вниз по камням тропы. Муратали, не без труда поднимаясь, вдруг охнул от жгучей боли: он содрал кожу на локтях, на коленях. Вытерев рукавом лицо, обтерев о штаны мокрые руки, ворча и вздыхая, он поплелся вниз искать кувшин. К счастью, кувшин, застряв в прибрежной гальке, не докатался до реки. Муратали снова наполнил его водой, снова пошел на гору, но уже не по змеистой тропинке, а напрямик, по крутому склону. У него ныло все тело, кувшин оттягивал руку, но досада придавала ему силу, и Муратали упрямо карабкался вверх, хватаясь свободной рукой за редкие кусты, за каменные выступы. Вот наконец и дом! Муратали толкнул ногой калитку и вошел во двор. Налив неполный чайник, он поставил его на огонь, а остальную воду отнес заветному дереву.
Злость его не проходила. Он открыл дверь в комнату дочери; Михри спала сладким сном. Старики сердятся, когда их дочери слишком долго нежатся в постелях, а Муратали в то утро надо было сорвать на ком-нибудь свою досаду. Он понимал, что дочери следовало хорошенько выспаться: она задержалась вчера на комсомольском собрании, вернулась за полночь, – но дурное настроение взяло верх над отцовским сочувствием.
– Эй, вставай! – крикнул Муратали. – Разоспалась! Меньше надо разгуливать по ночам.
Отец по утрам часто бывал не в духе, но Михри не обижалась-каждый день он вставал ни свет ни заря, хлопотал по двору, а потом до позднего вечера работал в поле. Намается за день, а отдыхом так и не насладится: стариковский сон короток. Так можно ли обижаться на него за сердитое ворчанье, которым он иногда облегчал душу?
– Вставай, вставай!-торопил Муратали.– Небось опять разгуливала со своим Керимом! Тебя уже не раз с ним видели. Смотри, дочь, осрамишь ты меня на весь кишлак!
Когда отец ушел, Михри ке спеша оделась, заплела длинные косы, бегущие по спине двумя тугими черными струями, умылась, взяла веник и, не слушая отцовских попреков, принялась подметать двор.
Видя прилежание дочери, Муратали успокоился и с тайным довольством оглядел свои скромные владения. Небольшой двор окружен ду– валом из горных камней разных оттенков и размеров. К дувалу прижался огородик: скоро он зазеленеет всходами лука, помидоров, пряного, пахучего райхона, душистого джанбыла, а также хны и усьмы [2], – услады молодых девушек. Взгляд Муратали задержался на урюковом дереве…
Могучее дерезо – гордость хозяина – покровительственно распростерло свои ветви над цветниками, над супой, покрытой огромным выцветшим ковром, над низеньким, ветхим домом, слепленным из глиняных катышей. И двор и дом постороннему человеку показались бы неказистыми, но для Муратали они дороже всего на свете; и где бы он ни был, – он, как о чем-то родном и желанном, вспоминал о доме, о сандале [3], на котором можно погреть старческие кости, о своем урюковом дереве, самом красивом в кишлаке. И воспоминания эти согревали сердце Муратали.
Покончив с уборкой, отец и дочь позавтракали на супе. Хлопковые поля находились за несколько километров от Катартала. Дорога туда была ровной, удобной, но, чтобы вовремя попасть на свой участок,Муратали приходилось выходить из дому ранним утром. Правда, он уже привык к большим расстояниям: пшеничные поля, где он работал до освоения новых земель, находились далеко за горой, и добираться до них было еще трудней, чем до нынешнего участка.
Утро разгоралось. Небо над горами окрасилось в нежно-алый цвет. В ущельях и лощинах еще лежал розоватый, чуть подсвеченный лучами восходящего солнца туман, но уже открылись взору вершины дальних гор, и на них сверкали снега, словно золотые узоры на бухарской тюбетейке.
Поднявшись на супу, чтобы убрать посуду, Муратали, словно зачарованный, так и застыл, глядя вдаль, в ту сторону, где раскинулись колхозные земли. Отсюда, с глиняной супы, хорошо видна была дорога, тянувшаяся от Катартала в Алтынсай. Сколько раз проходил он по этой дороге– на работу, с работы… Привычка сделала этот путь незаметным для Муратали; он шагал легко и споро, размышляя о предстоящем дне, о планах и делах бригады. Дорога осторожно пробирается между горами. Вот она миновала Ширин– Булак. Вот наконец вырвалась на простор, пересекла серую ленту шоссе и привольно устремилась к алтынсайским хлопковым полям. Полей этих Муратали отсюда не видит, они расположены чуть правее, за выступом горы. Перед глазами у пего – только степь, вызелененная первой травой, усеянная пестрыми цветами. Чем дальше, тем суше земля; она опалена дыханием Кзыл– Кума, насквозь продута неутомимыми знойными ветрами. Почва здесь твердая, комковатая, покрыта лишь жалкими пыльными вихрами полыни. Это целина. А за ней – красные барханы пустыни, которая уходит куда-то далеко-далеко, за туманный горизонт, и потому кажется бесконечной. Целина… Земля, веками ждущая хозяина. Муратали вдруг вспоминаются слова секретаря райкома партии Джурабаева, с которыми он в прошлом году обратился к колхозному собранию: «Вы сняли богатый урожай с недавно освоенного алтынсайского массива. Попробуйте теперь поднять целину – и она одарит вас еще щедрее. Целинные земли хранят клад, который всех нас – навечно! – сделает зажиточными».
Все это – и хлопковые поля, и целинная степь – тоже владения Муратали. Он еще раз окинул их хозяйским оком, подумал о том, сколько труда придется положить, пока откопают они бесценный клад, и вдруг спохватился, что опаздывает на работу. Михри, поджидая отца, уже стояла за калиткой. Муратали отнес в дом посуду, вскинул на плечо кетмень.и заспешил было к дочери, но не успел сделать и нескольких шагов, как калитка отворилась, и во двор вошел давний приятель Муратали – Гафур. Муратали остановился, ошеломленно уставившись на нежданного гостя. Он давно не видел Гафура и с трудом узнал его…
Одежда гостя являла собой диковинное зрелище. На ногах расхлябанные калоши, густо оплетенные веревками, так что издали они походили на русские лапти. В старые шерстяные носки были заправлены добела выцветшие, заляпанные грязью солдатские брюки. Ватник казался поновей и покрепче брюк. А весь этот маскарад венчала совсем новая, видно только что купленная тюбетейка.
Гафур подождал, пока хозяин вдоволь насмотрится, надивится, оскалил в улыбке желтые зубы и шагнул навстречу старому другу. Друзья обнялись и только после этого поздоровались за руку.
– Ай, хорошо, что вернулся! – радостно воскликнул Муратали. – Давно на воле?
– В.кишлак пришел только вчера, – ответил Гафур и нахмурился. – Думал, хоть дома, в родном кишлаке, отдохну душой и телом. Думал, племянница пожалеет меня, протянет руку помощи. Да не тут-то было! Шел к родным, а встретили, как чужого…
– Подожди, дорогой! Ты же отсидел сколько полагается. Что было, то прошло. Неужели Айкиз до сих пор не забыла о прошлом?
– Какое там! Сама же оклеветала меня, упекла в тюрьму, а теперь и знать не желает. Каменное сердце у нее, каменное!,
Муратали слушал, недоверчиво покачивая головой, а Гафур, приняв это за выражение сочувствия, распалившись, в мрачных красках расписал свою встречу с Айкиз.
Айкиз, и правда, приняла своего родича неласково. Она занималась у себя в сельсовете, когда к ней нежданно-негаданно заявился Гафур. Он был пьян, еле держался на ногах. Уставившись на Айкиз налитыми злобой глазами, Гафур насмешливо прохрипел;
– Ну, здравствуй, племянница! Что же ты не навещала своего несчастного дядюшку, не носила ему передач? А?
Айкиз, не протягивая руки, кивнула на стул;
– Садитесь, пожалуйста, и объясните, что вам от меня надо.
Гафур пошатнулся, оперся руками о стол и, приблизив лицо к лицу Айкиз, дыша в нее горьким перегаром, зашептал с ненавистью;
– Чего мне надо, племянница? Ты разлучила меня с друзьями, с домом, сделала несчастным, опозорила мою голову, а теперь спрашиваешь, чего мне надо? Обида кипит у меня в душе!
Взгляд его помутнел, губы дрожали… Айкиз, стараясь сдержать себя, примирительно предложила:
– Сядьте, успокойтесь. Чтобы излить свою обиду, не было надобности являться сюда пьяным.
Гафур хотел было сесть, но при последних словах Айкиз подскочил, словно на стуле лежали горячие угли.
– А ну, покажи свою власть, племянница! Позови милиционера, вели снова отправить меня в каталажку! Скажи им: твой дядя – преступник, он на радостях выпил лишнее!
Айкиз, не обращая внимания на разбушевавшегося Гафура, писала что-то в своем блокноте, а Гафур, совсем потеряв самообладание, стукнул кулаком по столу и крикнул:
– Эй, племянница, слушай меня! Разве я убрал твой ячмень незрелым? Чем-нибудь провинился перед тобой? Нет, племянница, это ты у меня в долгу! Это ты бросила в родного дядю камень клеветы! Но помни: я не робкого десятка!
Айкиз усмехнулась. Она-то думала, что Гафур после всего, что с ним случилось, образумится.
Ведь он сам признался на суде, что воровал колхозный хлеб. Признался, да, видно, не раскаялся и все это время копил в своем сердце темную, мстительную злобу, которая хлестала сейчас через край, словно мутный ручей после ливня. Подняв голову от блокнота, Айкиз по-премснему спокойно спросила:
– Что же все-таки вам от меня надо?
Спокойствие племянницы обезоружило Гафура.
Он приутих и попросил, чтобы Айкиз подыскала ему какую-нибудь работу, полегче да поспокойнее, ну, хотя бы на мельнице, подальше от людских глаз. Айкиз смогла пообещать ему только одно: после того как его примут в колхоз, ему разрешат наравне со всеми работать в поле. Га– фур настаивал на своем, но Айкиз не отступалась:
– Выбирайте одно из двух: или кетмень, или ступайте на все четыре стороны. Никто вас здесь не держит.
Слово за слово, Гафур опять раскричался, осыпая племянницу упреками. Тогда Айкиз сказала, что она и знать не хочет своего дядю, а Гафур заявил, что у него нет больше племянницы. На том и расстались. Гафур бросился разыскивать председателя колхоза, Кадырова, но тот задержался на ферме. Перебирая в уме, кто бы мог ему посочувствовать, Гафур вспомнил о Муратали и, поднявшись с утра пораньше, отправился в Ка– тартал.
Рассказывая старому другу о встрече с Айкиз, Гафур смочил свое повествование обильной слезой, круто посолил его вымыслом, поперчил проклятиями, и Муратали, как вежливый хозяин, отведал это сдобренное острыми приправами угощение, но не высказал особенного одобрения, утешил гостя по-своему – положил ему на плечо сильную, натруженную руку и ободряюще произнес:
– Не унывай, друг, здоровому человеку – любая работа впрок! На что тебе мельница? Иди лучше ко мне в бригаду. Поставлю тебя звеньевым. Наша бригада славится на весь колхоз, товарищ Джурабаев хвалил нас на районном слете.
Гафур, вздохнув, кисло проговорил:
– Спасибо, дорогой. Как ты скажешь, так я и сделаю. А уж бог тебя отблагодарит…
Михри стояла, прислонившись к калитке, читала вчерашнюю газету и то и дело с нетерпеньем поглядывала на отца и Гафура. Поймав один из таких взглядов, Муратали заторопился, взял Гафура за локоть и виновато сказал:
– Ты уж извини меня, дорогой, некогда мне, на работу опаздываю. Хочешь, пойдем с нами.
Приятели, беседуя, вышли за калитку и зашагали вслед за Михри. Солнце уже припекало; от молодой травы, простившейся с утренней росой, тянуло теплым, нежным ароматом. А далекая степь, чтобы напомнить о себе, выслала навстречу путникам знойный, пылкий ветерок. Гафур, щурясь от пыли, ударившей ему в глаза, усмехнулся:
– Говорят, вы скоро в пустыню жить переедете?
Муратали помрачнел.
– И до тебя дошел такой слух? Это верно, колхозникам из горных кишлаков предлагают переселиться поближе к новым землям. Мы в этом году целину хотим поднять, – объяснил он и, кивнув на Михри, с горечью произнес: – Вон дочь моя уже записалась в переселенцы… А об отце не подумала!
Михри, слышавшая это, подошла к отцу и, чуть смущаясь, с упреком сказала:
– Отец! Я же советовалась с вами…
– Советовалась! Сначала записалась, а потом пришла за советом. Стыдно, дочка! Совсем от рук отбилась…
Михри покраснела, опустила голову и упрямо возразила:
– У нас все комсомольцы подали заявления.
– Вот, вот! – вспылил Муратали. – Куда все, туда и ты. Отца не слушаешь! Старым людям не веришь! Ай, дочка, а если все начнут с крыш бросаться, – ты тоже бросишься?
– Я и о вас думала, отец, – не сдавалась Михри. – Ведь до новых земель далеко.
– Ничего! Ноги у меня крепкие, не жалуюсь.
– Но ведь Айкиз…
– Помолчи, дочка. За то, что Айкиз подумала о целине, спасибо ей. Хорошее дело затеяла. Земля нам нужна, земли у нас мало. Но родной кишлак я не покину! Здесь могила моего отца! Здесь дом, который он строил в поте лица своего! Это земля моих предков, и никуда я отсюда не уйду. Слышала? Не уйду. И ты не уйдешь! Хоть всю бумагу испиши на заявления, – все равно мы останемся в Катартале. Пусть переселяются Айкиз, Алимджан, Керим – со всей своей родней, близкой и дальней!
Путники подходили к шоссе. Гора отступила вправо, открылись недавно распаханные, отливавшие коричневым блеском хлопковые поля и кишлак, весь в легкой кисее весенней зелени. Муратали замолк. Эти поля были политы его пбтом; в этом селении жили люди, вместе с которыми он растил хлопок, добывал воду, добывал и растил счастье – себе, Михри, всей своей советской родне. Он любил эту землю и молчанием выражал свое уважение к ней…
Путникам пришлось остановиться: у Гафура развязались веревки на калоше. Он, покряхтывая, принялся поправлять их, а выпрямившись, повернулся к Михри и сказал вкрадчиво, назидательно:
– Ты, девушка, не перечь отцу. Грех противиться воле старших! Вы, молодые, все торопитесь, мчитесь сломя голову куда глаза глядят! Ты не спеши, обдумай все хорошенько, прислушайся к мудрым речам отца. Куда ты тянешь его? В голую степь? Да там только сорокам приволье. -
Гафур сердито засопел и хмуро добавил: – Ва-,шей Айкиз лишь бы перед начальством выхваляться. Но дехкане – они не дураки, их в пустыню силком не затащишь. Я сказал – ты увидишь.
– А заявления? Вы же не знаете, сколько уже подано заявлений!
Гафур махнул рукой:
– Заявление что? Пустая бумажка! Народ еще одумается. Кому охота бросать свой очаг7 И мой тебе совет, девушка: возьми свое заявление обратно. Не огорчай отца.
– Да я… Да как же я останусь в стороне от такого дела? – задыхаясь от волнения, сказала Михри.
Но Муратали гневно прикрикнул:
– Молчи, бесстыдница!
Михри, побледнев, плотно сжала губы и так дошла до хлопковых полей, не вымолвив ни слова.
Глава вторая
БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Слова Джурабаева о кладе, который таит в себе целинная степь, запомнились не только старому Муратали. Над ними задумалась и Айкиз. Два года назад алтынсайцы привели к своим полям воду, утолили жажду иссохшей земли, и земля отдарила их богатым урожаем. Но рядом с напоенными влагой полями лежали другие; там гулял только колючий ветер да горькой сиротой чахла под солнцем сизая полынь. Айкиз верила: эту не тронутую плугом землю тоже можно покрыть ковром хлопчатника. При малых затратах колхозники смогут получить большие доходы. Взвесив все возможности, имевшиеся у колхозов ее сельсовета, Айкиз пришла к выводу, что поднимать целину нужно уже этой весной. Как раз в это время по зову партии по всей стране началось наступление на целинные земли.
В конце зимы Айкиз стала подолгу пропадать в степи. Она изъездила ее вдоль и поперек. Каждый раз, останавливаясь у полезащитной лесной полосы, зеленевшей на рубеже степи и пустыни, с неприязнью смотрела она на гладкие, подернутые крупной рябью барханы; на рыжих медлительных орлов, старожилов пустыни; на пятна соли, белой коростой выступавшей на теле Кзыл– Кума.
Когда-нибудь пустыня будет побеждена, но начинать надо было с целинной степи. Наизусть заучив каждую морщинку в степи, Айкиз повела туда отца и инженера Смирнова. Поддержка старого Умурзак-ата, у которого был большой жизненный опыт, и знающего русского инженера укрепила намерение Айкиз; Она посоветовалась с Джурабаевым, и тот поручил ей, агроному, инженеру Смирнову и Погодину, механизатору, незадолго перед тем назначенному директором МТС, разработать и представить на бюро райкома конкретный план освоения целины и переселения колхозников из горных кишлаков на новые земли. В помощь этим энтузиастам, по просьбе Джурабаева, была выделена группа ин– женеров-проектировщиков.
Для Айкиз наступили горячие дни.
Мало того что Айкиз помогала Смирнову, Погодину и приезжим инженерам, делясь с ними своими замыслами, она еще спешила поговорить с каждым колхозником и, как кропотливая пчела – мед, собирала их наказы и пожелания…
Когда план был составлен, Айкиз, Погодин и Смирнов подготовили докладную записку. Ее обсудили сначала на бюро колхозной парторганизации, потом – на правлении колхоза.
Бюро и правление одобрили план. Лишь Кадыров сидел молча, мрачно нахохлившись, исподлобья, с затаенной неприязнью поглядывая на Айкиз, увлеченно говорившую о выгодах, которые сулит колхозу освоение целины. Кадыров не выступил ни за, ни против, ограничившись брошенной с места насмешливой репликой:
– Мышь и без того еле пролезает в нору, так еще решила прицепить к хвосту решето!
Айкиз удивилась этим словам. Она хотела понять, что творится в душе у Кадырова, – и не могла…
В позапрошлом году, когда колхоз осваивал Алтынсайский массив, Кадыров тоже не скупился на насмешки, на мрачные пророчества; он не верил, что колхозники найдут воду, вырастят хлопок на растрескавшейся от зноя земле. Однако пророчества его не сбылись: алтынсайцы добились своего, а Кадыров за то, что вставлял им палки в колеса, получил нагоняй. И если бы не вмешался председатель райисполкома Султанов, горячо вступившийся за Кадырова, тому пришлось бы расстаться с председательским постом. В тот раз все обошлось благополучно, Кадыров снова обрел спокойствие и уверенность в себе. Колхоз рос, набирал силу; а ведь это он, Кадыров, был хозяином колхоза; и когда заходила речь о колхозных достижениях, Кадыров самодовольно заявлял: «Мы прорыли канал!.. Мы нашли воду!..»
Кадыров пожинал урожай, взращенный другими, но срвесть его была спокойна; нельзя же отделять себя от колхоза! В конце концов он сам уверился, будто все, что сделали когда-то колхозники, они сделали при его энергичном, непосредственном участии, и окончательно успокоился. Теперь он крепко сидел в седле, крепче, чем прежде, и считались с ним больше; из председателя маломощного колхоза он вырос, согреваемый лучами чужой славы, в руководителя крупного хлопкового хозяйства. Перемены в его положении сказались даже на его внешности: в ремне, перетягивавшем черную шерстяную гимнастерку, пришлось проколоть новую дырочку; лицо округлилось; подбородок утроился; глаза превратились в узкие щелочки, и на них все, Напористей наползали упругие подушки багровы, щек. Изменилась и манера Кадырова говорить с Людьми, выступать на собраниях: он произносил слова с такой ленивой, высокомерной важностью, будто давал их в долг. Впрочем, много он в долг не давал, он считал, что его скупые реплики весят больше, чем иные длинные речи.
Кадыров преуспевал.
А люди говорили о нем по-разному. Людские толки – что степь: тут и колючка тебе попадется, и горькая полынь, и яркий, радующий глаз цветок, и мягкая трава, раболепно стелющаяся под ветром… Так и в Алтынсае. Одни поговаривали, что председатель зазнался, забыл о своих недавних промахах, но Кадыров возражал на это: «Да, я ошибался, верно, ошибался! Но я признал свои ошибки. С тех пор выпало много снега, и он замел все следы».
Нашлись и подхалимы, восхвалявшие опыт и бескорыстие председателя. С ними Кадыров не спорил, только улыбался благосклонно…
Айкиз не по душе было самодовольство Кадырова. Но в то же время она и радовалась: ведь то, что Кадыров кичился успехами колхоза, означало признание им правоты Айкиз. Он сам, своими глазами, увидел, как мечты, по его словам «несбыточные», стали ' реальными свершениями, убедился, что народ, если захочет, способен горы своротить; он примирился со своим недавним поражением, – а это, право же, хорошо! И пусть он, как павлин, распускает хвост веером, пусть украшает себя золотистыми перьями чужой славы. Ей, Айкиз, слава не нужна. С нее довольно того, что мечта ее стала явью, и теперь даже такие, как Кадыров, уверились в силе народа.
Так думала Айкиз, и поэтому реплика, брошенная Кадыровым на правлении колхоза, озадачила ее. Она полагала, что если с Кадыровым еще предстоит схватиться, то совсем по иному поводу.
…Однажды, – еще прошлой осенью, когда к концу подходила уборка хлопка, – Айкиз на своем резвом Байчибаре возвращалась из района. Путь ее лежал мимо хлопковых полей. Листья хлопчатника уже повяли, на кустах темнели лишь нерас– крывшиеся коробочки хлопка – курак. По полю двигалась неуклюжая, но расторопная куракоубо– рочная машина; на участках, очищенных от гуза– паи [4], сосредоточенно гудели тракторы; тут и там мелькали цветастые платья колхозниц, собиравших опавший хлопок. Мужчин в пиле почти не было. С ними Айкиз встретилась, когда подъехала к шоссе, на котором сушился хлопок. Шоссе под хлопком, как белая лента, тянулось далеко-далеко, на километры, и машины осторожно пробирались рядом с шоссе, ухабистой дорогой. Шоферы с уважением поглядывали на плотные слои «белого, золота», словно одеялом, покрывшие серый асфальт. Здесь, на шоссе, хлопотало несколько колхозников; они ворошили хлопок деревянными лопатами, то.так, то этак раскладывая его под прощально-ласковыми солнечными лучами. «Тяжелая работа1»-усмехнулась Айкиз и пустила коня вскачь.
При въезде в кишлак стояла длинная, как сарай, колхозная чайхана. К выбеленной стене были прислонены велосипеды; их тонкие спицы пронзительно посверкивали на солнце. Деревянная, застланная красным ковром супа, примостившаяся на берегу арыка, пустовала, а из чайханы сочился уютный парок и доносился гул голосов. Айкиз насторожилась… До обеденного перерыва было еще далек«). Она остановила коня у входа в чайхану, спрыгнула на землю и, подойдя ближе, прислушалась. Чаепитие, видно, было в самом разгаре. Слышался смех, веселые, крепкие шутки. И в общем беспорядочном шуме выделялся густой, полный достоинства, бас Кадырова: