Текст книги "Лекарь Империи 25 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Глава 7
Я не встал. Правая рука моя лежала на схеме доступа, левая на столе, обе остались там, где были. Тянуться было не к чему, в этом кабинете не имелось ничего, что могло бы остановить существо в дверях, мы оба это знали, и вставать перед ним я тем более не собирался.
Змей втёк в кабинет.
Он двигался так, как двигался тогда у реки, тело шло единым длинным движением, кольцо подавало кольцо, и дверной проём отпускал его метр за метром, пока не отпустил весь, и оказалось, что кабинет мой для него мал. От него шел холод, как от зимней стены.
Фырк спрыгнул со шкафа.
Он приземлился на стол, между мной и Змеем, на мои схемы, и встал на все четыре лапы, лицом к гостю. Бурундука колотило. Я видел это дрожание каждым волоском его шерсти, видел, как ходят его бока, и слышал, что его дыхание рвётся. Он не отступил ни на шаг. Трёхсотлетний дух размером с рукавицу стоял между мной и старейшим существом двух миров и не двигался с места, что стоило ему это стояние, я запомнил на всю оставшуюся жизнь.
Взгляд его прошёл неторопливо по кабинету, полкам, негатоскопу, и остановился на моём столе. На схемах. Читал он их сверху, с высоты своего роста, вверх ногами относительно меня, по движению изумрудных глаз я видел, что читает он их свободно.
– Пятое межреберье, – сказал Змей. – Смелый выбор для того, кто пойдёт вслепую.
Я накрыл верхнюю схему ладонью. Жест был бессмысленный, он прочёл всё до последней линии, но есть жесты, которые делают не для пользы.
– Совет наделил меня чрезвычайными полномочиями, – голос Змея шёл ровно, тем же тоном, каким на берегу. – Расследование угасаний. Согласно решению, принятому сегодня, я имею право дознания в любых пределах обоих миров. Включая этот, Лукумон. Я вхожу к тебе по праву, это право безупречно.
Он уложил первое кольцо на пол моего кабинета, устраиваясь, как устраивается существо, которое никуда не спешит.
– Твой страж может сойти со стола. Дознание сегодня его не коснётся.
– Он стоит, где хочет, – сказал я. – Это его право.
Изумрудные глаза остановились на Фырке, задержались на нём и вернулись ко мне.
– Чем обязан визиту, Обвинитель? – спросил я. – Час поздний, у меня жена в реанимации и работа. Прелюдии предлагаю считать состоявшимися.
Голова Змея медленно качнулась, с тем выражением, которое у него, видимо, означало одобрение.
– Узнаю кровь, – сказал он. – Хорошо. Перейдём к сути.
Он подтянул кольца ближе, голос его сменился.
Официальная смазка ушла вся из этого голоса, до капли, и то, что осталось, было хуже, тон стал ближним, почти домашним, каким говорят у постели больного те, кто пришёл без приглашения.
– Я слышал, Лукумон, твой сын болеет. И никто из твоих мудрецов не понимает, чем.
Я молчал. Каждое слово, сказанное этому существу, имело цену, которой я не знал, и я решил тратить слова по одному.
– Ты собрал лучших, – продолжал Змей. – Я видел свет в этих окнах пару ночей подряд. Машины считают, лаборатории меряют, старики листают атласы. Похвально и бесполезно. Вы ищете это в книгах смертных, а в книгах смертных этого нет и никогда не было.
Он скользнул ближе. Фырк издал звук, которого я не слышал от него ни разу, низкий, из самой груди, и не сдвинулся.
– А я стар, – сказал Змей. – Я видел всё, что растёт в смертных и их убивает, от первых городов до твоего Центра. И то, что растёт в твоём сыне, я тоже видел. Я знаю, что это. И я знаю, как это убрать.
Слова легли на стол между нами, рядом с моими схемами, поверх реестра Семёна, поверх всей моей ночной работы, легли они тяжело. Я держал его взгляд и ничего не спрашивал, потому что вопрос был бы платой, а платить я не собирался. Он продолжил сам, не дожидаясь вопроса.
– Твои мудрецы отмерили тебе не так много времени, – продолжал он. – Я слышал цифру. Они хорошие счетоводы, Лукумон, для смертных очень хорошие, и они ошибаются. В большую сторону.
Он дал этой фразе отлежаться. Умение держать паузу у него было четырёхтысячелетнее.
– Я могу спасти его, – сказал Змей. – Могу, Лукумон. Но у всякой помощи моего порядка есть цена, я назову её сразу, прямо, глядя тебе в глаза, потому что уважаю тебя и твою кровь. Тебе придётся выбрать, или ты, или твой сын. Двое не выживут.
Холод в кабинете стоял уже такой, что стекла окна тронул иней, тонкой ветвью от угла. Я смотрел в изумрудные глаза и молчал. Молчание было единственным, что я мог себе позволить, потому что всё остальное во мне в эту минуту хотело говорить, кричать и спрашивать, а этого было нельзя.
– Не отвечай сейчас, – Змей качнул головой, и кольца его пришли в движение, разворачиваясь к двери. – Ответы, данные в первую минуту, стоят дёшево, я не беру такой монеты. Подумай, Лукумон. Взвесь. Я не тороплю.
Он уходил так же, как пришёл, единым движением, не прощаясь, не завершив разговор ни по-людски, ни по-змеиному.
Я остался сидеть за столом, в пустом кабинете, среди схем операции, которую мы собирали три дня, и на этих схемах теперь лежала названная цена. Иней на стекле таял медленно.
Двумя этажами ниже, на минус первом, дышала под аппаратом моя жена.
Час спустя мы с Фырком закончили разбор.
Начал его Фырк. Он сполз со стола мне на колени, посидел так, унимая дрожь, и заговорил, глядя в тёмное окно:
– С ним нельзя договариваться, двуногий. Слушай меня. Ни о чём. Никогда. Не потому, что цена страшная. Цену он всегда назовёт честно, у них с этим строго. Он обманет в другом месте, там, где ты не догадаешься смотреть, всё будет чисто. Четыре тысячи лет, двуногий. Столько не живут те, кто платит по счетам до конца.
– И ещё, – Фырк повернул голову от окна. – Он прошёл мимо Шипы. Она сидит у койки твоей женщины, на посту, нюх у неё, тоньше моего. Она его не почуяла вообще, двуногий. Ни когда входил, ни когда вышел. Я почуял за полминуты, и то потому, что уже слышал этот холод. Он ходит по миру, как хочет, и виден только тем, кому сам разрешает. Помни это, когда будешь думать, что он ушёл.
– Согласен, – сказал я. – Сделки не будет.
Обсуждать тут было нечего. Существо, которое приходит к отцу больного ребёнка ночью, без зова, и предлагает жизнь сына за жизнь отца, не партнёр по сделке, чем бы оно ни было. Этот вопрос я закрыл.
Оставалось другое, и вот другое я собирался забрать себе целиком.
– Он сказал, что видел такое, – проговорил я вслух, для себя и для Фырка. – Видел. То, что растёт в моём сыне, уже было в мире. Этот факт он отдал мне бесплатно, по собственной небрежности или по расчёту, неважно. Если это было, об этом могли остаться записи.
– Записи смертных? Он же сказал, в книгах смертных этого нет.
– В книгах нет. – Я подтянул к себе чистый лист. – А теперь смотри, как складывается. Кровь Ники уходит в никуда, мозг гонит эритроциты, потерь нет, а крови меньше. Значит, из крови тянут не кровь. Из неё тянут то, что в ней несут, и в этой семье по этой части выбор небольшой. Из моей жены тянут Искру. Через кровь, потихоньку, месяц подряд.
Фырк развернулся на моих коленях и уставился на меня.
– Погоди, – Фырк сел столбиком. – А комок? Который у мальца в груди?
– А теперь главный вопрос, Фырк. Чем растёт ткань, в которой нет ни одного сосуда? Мы уже столько бьёмся над этим вопросом всем консилиумом, потому что ответ по нашей науке, ничем. Ткань так не может. – Я поставил на листе вторую точку и соединил их линией. – А Искра может. Ей сосуды не нужны, у неё свои русла, и по этим руслам она идёт туда, куда её тянут. Из матери тянут Искру. В сыне растёт то, что не питается кровью. Одна линия, Фырк. Я не могу пока её доказать, но я перестал искать две болезни. Болезнь одна.
– И на всей земле, – сказал я, – есть ровно один корпус записей о том, как ведёт себя Искра, когда её отбирают. Протоколы, циклы, кривые. Десять лет наблюдений на живых людях. Программа Радулова. Архивы у Канцелярии, взяты при разгроме сети.
Часы показывали половину второго ночи. В телефоне у меня был записан номер, данный вчера, с обещанием «отвечу сам, в любой час», и был человек, через которого Государя будили сорок лет подряд. Начинать следовало с него, порядок есть порядок даже в ночных штурмах.
Гольдман взял трубку на втором гудке, и голос у него был такой, будто на дворе полдень.
– Разумовский? У придворного лекаря не бывает ночи, есть телефон у кровати. Говорите.
– Филипп Самуилович. Мне нужен доступ к закрытым архивам программы Радулова. Всем: протоколы, журналы наблюдений, техническая документация установок. Спецбортом сюда, немедленно. Это может быть ключом к тому, что убивает Нику.
Он не задал ни одного вопроса из десятка, на которые имел право. Он сказал: «Не кладите трубку далеко», и в трубке стало тихо.
Перезвонил он через одиннадцать минут.
– Записывайте, хотя записывать нечего. Утром ящики будут во Владимире, к вечеру у вас. Допуск оформят задним числом, Государь велел передать: «сказано – действует». – Гольдман выдержал короткую паузу и добавил тоном, не терпящим прений: – И вот ещё что. Я сам к вам прибуду. Как чуял, что нужно будет срываться с места и ехать к вам. Не возражайте, я уже доложил Государю, что лечу, отменять теперь неловко нам обоим.
– Филипп Самуилович…
– В моём возрасте, голубчик, есть две привилегии: будить Государя и не слушать возражений. Обе сорок лет как мои. До завтра. Покажете мне схемы, я всё равно в самолётах не сплю.
Запрос ушёл. Ход был сделан. За окном стояла ночь четвёртого дня, и где-то в ней, между Муромом и Луной, существо с изумрудной чешуёй считало, что оставило меня взвешивать его цену.
Я взвешивал доступ через пятое межреберье.
Утренний штаб собрался в девять, и на столе впервые лежало то, что можно было назвать протоколом.
– Доступ выбран, – Семён вёл доклад стоя, по своей манере, с указкой у негатоскопа. – Тридцать восемь мировых случаев разобраны, четыре китайских от Филиппа Самуиловича легли последним слоем. Гистеротомия по передней стенке, окно четыре сантиметра, плод не извлекается, работаем в амниотической среде через операционное окно. К грудной клетке, переднебоковой мини-доступ по четвёртому межреберью, он даёт угол на переднее средостение при таком положении плода. Весь мировой опыт кончается на границе грудной клетки, командир. Дальше в литературе белое поле. Дальше только ты.
– По китайской части дополню, – Гольдман прибыл рано утром, как обещал в трубку, и сидел в углу штаба на правах человека, которому никто не решился предложить отдохнуть с дороги. – Кейсы третий и четвёртый, Гуанчжоу, доступ тот же, четвёртое межреберье, оба плода дожили до срока. Протоколы у Семёна, я перевёл дословно, включая то, что коллеги написали между строк. И ещё одно, Илья Григорьевич. На операции я встану вторым контуром по матери, рядом с Артёмом. Сорок лет я слежу за одной семьёй, послежу и за вашей. Это не обсуждается, это ставится в известность.
– Принято, Филипп Самуилович. В протокол. Артём.
– План двойного наркоза. – Артём разложил свои листы, – Мать, глубокая анестезия с управляемой релаксацией матки, токолиз фоном, давление держим в коридоре сто десять, сто тридцать, ниже нельзя, плацента не простит. Плод, своя анальгезия и своя миорелаксация, дозы по расчётной массе, введение внутримышечно под контролем УЗИ до первого разреза по его коже. Мониторинг раздельный, матери полный, плоду, стерильный датчик ритма прямо в операционном поле. Я такого никогда не делал, Илья. Никто не делал. Но схема у меня есть, и за каждую цифру в ней я отвечаю.
– Принято. Тарасов, реанимация.
– Пациентка стабильна четвёртые сутки, – Тарасов докладывал глядя поверх наших голов в точку. – Седация управляемая, вентиляция без осложнений, гемофильтрация идёт непрерывно, аппарат меняли один раз по регламенту. КТГ плода пишем круглосуточно, ритм в коридоре нормы. Окно стабильности держу. Но докладываю прямо, командир, держу я его на аппаратах, а не на её резервах. Резервы расходуются. Это видно по мелочам, которые в сводку не попадают.
– Понял тебя. Мелочи, в сводку, с этого дня все. Зиновьева.
– Дедлайн, – она положила поверх всего два графика. – Ночная гемофильтрация выиграла нам время, падение почек замедлилось втрое, кривая легла положе. Я пересчитала обе динамики, почечную и кровяную, с поправкой на фильтрацию. Месяца у нас нет и не было. Окно для операции, неделя. Край, при идеальном течении, десять дней. Дальше она перестанет переносить наркоз, и вопрос закроется сам.
Тишина после её слов постояла недолго, ей не дали.
– Значит, неделя, – сказал я и придвинул к себе черновой протокол, все восемнадцать листов. – Собираем начисто. Семён, операционная бригада и раскладка инструмента, под мою правку. Артём, репетиция наркоза на схеме, дважды, с хронометражем. Зиновьева, кровь, банк, совместимость, всё в двойном запасе. Тарасову передать, что окно стабильности с этой минуты, это боевой ресурс, расход только по моему слову.
Черновик лёг в центр стола, и каждый по очереди придвинул к нему свои листы. Протокол операции собирался из кусков, и к полудню у него появился титульный лист. Семён напечатал на нём полное длинное название, латинско-русское, со словами «объёмное образование переднего средостения плода» и «in utero». Ниже названия я дописал от руки одну цифру, тридцать девять. Тридцать восемь операций сделал мир. Тридцать девятую предстояло сделать нам.
Время пошло.
В кабинет Кобрук нас вызвали к трём, по составу приглашённых повестка была ясна.
Кобрук сидела за своим столом, Шаповалов у окна, Зиновьева с папкой у стены. Мне указали на стул напротив, я сел, Кобрук положила перед собой лист, на котором сверху было напечатано «приказ», а ниже пока ничего не было.
– По закону, – сказала она без предисловий, – родственников не оперируют. Статья прямая, толкований не имеет. Если ты встанешь ведущим хирургом к собственной жене, это подсудное дело, Илья. Не выговор. Суд. А теперь вторая половина. Я вчера обзвонила всех, кто в Империи имеет право и умение стоять у такого стола. Всех, ты понимаешь. Столица, Казань, Новосибирск. Отказались все до одного.
Она подвинула мне через стол три листа, я прочёл верхний. Отказ был написан вежливо, профессионально. Операция за пределами описанного опыта, подход к сердцу плода в предложенных условиях без интраоперационной навигации, доступной только заявителю, полагаю сопряжённым с неприемлемым риском, рекомендую…
Дальше можно было не читать.
Второй лист повторял первый другими словами. Третий был короче обоих и честнее, «При всём уважении к коллегам, у вас в Муроме уже работает единственный хирург, которому эта операция по силам. Не тратьте неделю на поиски второго, у вашей пациентки её нет».
«Навигации, доступной только заявителю». Ещё недавно я прятал свой дар от каждой комиссии, глушил его при проверках и писал в протоколах «интуиция и опыт». Теперь столичный профессор ссылался на мой Сонар в официальном отказе, как ссылаются на томограф, которого нет в районной больнице. Империя знала, что я умею. Привыкнуть к этому я не успел до сих пор.
– Они правы, – сказал я. – Подход через матку и плаценту без Сонара, это лотерея для двух жизней. Я проведу до границы блока по сосудам чисто. Но внутри грудной клетки Сонар слепнет, там блок, и дальше вслепую пойдёт любой, кто встанет к столу. Включая меня.
– Внутри вслепую пойдут твои руки, – подал голос Шаповалов от окна. – А руки у тебя лучшие из живых, это я говорю как человек, который их учил и который на них молился в Пекине по телевизору. Так что расклад простой.
Он отошёл от окна, встал напротив Кобрук и сказал то, зачем, судя по всему, и пришёл:
– По документам ведущим хирургом буду я. Разумовский идёт оперирующим консультантом, первым ассистентом с расширенными полномочиями. Формулировка существует, я её применял. По букве регламент соблюдён, родственник не ведёт операцию, он консультирует. А по существу к столу встанет тот, кто должен, и сделает то, что должен, под моей фамилией в протоколе.
В кабинете стало тихо. Кобрук смотрела на Шаповалова, Зиновьева в свою папку, а я смотрел на него и чувствовал, как внутри меня это решение ложится поперёк.
Мне было тошно от этой схемы. Всей моей природе, обеими жизнями воспитанной отвечать своим именем за свой нож, было противно вставать к самому важному столу моей жизни под чужой подписью. Прятаться за спину человека, которому за пятьдесят, у которого Алёна и Мишка-школьник, и который в случае беды пойдёт под суд вместо меня, потому что его фамилия в графе «ведущий хирург». Я привык быть щитом, свою жизнь я строил так, и щитом для меня в этой бумаге назначался мой учитель.
Другого законного пути к столу не существовало. Я проверил это ночью сам, до всякого совещания, дважды перечитав регламент.
– Игорь Степанович, – сказал я. – Вы понимаете, что подписываете.
– Я тридцать лет понимаю, что подписываю, – отрезал Шаповалов. – Лучше многих. Не тяни время, лекарь, у тебя его неделя.
– Согласен, – сказал я.
Несогласие я оставил себе.
Кобрук взяла ручку. Она молча заполняла приказ, не торопясь, потом подписала, придавила печатью и подняла на нас глаза, на всех троих по очереди.
– Лаборатория к операции готова, – сказала Зиновьева, до сих пор молчавшая у стены. Свою папку она положила поверх приказа, и в этом было её собственное «подписываюсь». – Банк крови собран в двойном объёме, совместимость подтверждена, дежурю сама в ночь операции.
– Цену этой бумаги знают четыре человека в этой комнате, – сказала Кобрук. – Пусть их и останется четыре. Работайте.
* * *
Указ огласили на Луне в тот же день, и Ррык слушал его стоя.
Амфитеатр на этот раз не собирали. Слово Обвинителя, наделённого чрезвычайными полномочиями, шло напрямую, в каждое владение, каждому духу обоих миров, голос его звучал в середине головы, как звучат только глашатаи Совета:
«Во исполнение решения Совета о расследовании угасаний. Всем духам, связанным со смертными службой, привязью или обетом, надлежит явиться для дознания к Вратам. Срок явки, семь ночей от сего часа. Явившиеся будут опрошены и отпущены. Не явившиеся в срок получают статус нарушителей Устава со всеми следствиями, до распыления включительно. Список первой очереди прилагается».
Список зачитывался по именам, и Ррык, стоявший на своей крыше над спящей Москвой, его услышал.
Шипа, целительница, Муром.
Айла, дворцовая, Муром.
Ворон, вольный, привязка утрачена, разыскивается.
Фырк, страж дома Лукумона, Муром.
Дальше шли другие имена, десятки, но эти четыре стояли первыми, этот порядок не был случайным, в канцелярии Обвинителя случайного не водилось четыре тысячи лет.
Альдо возник рядом на крыше после оглашения, из тени дымохода, и сел, обернув лапы хвостом. Молчали они долго, глядя на список, висевший в привязи перед внутренним взором каждого.
– Безупречно, – сказал наконец Альдо, в его устах это слово было руганью. – Процедура чистая. Явиться обязаны все связанные, его личный список, лишь очередность. Опротестовать нечего, совет сам дал ему это право, я сам сидел в ложе и не поднял знака против. Семь ночей, Хранитель.
– Первой очередью он берёт дом лекаря, – Ррык смотрел вниз, на город, его шерсть стояла. – Целительницу, дворцовую, стража. В те самые ночи, когда лекарь будет резать. Скажи мне, куница, как называется, когда у воюющего забирают его духов накануне боя и держат у Врат под опросом?
– По протоколу это называется дознанием.
– Это не расследование, куница, – сказал Ррык. – Это заложники.
Альдо не возразил. Внизу лежала Москва, глубокая ночь стояла над обоими мирами, и где-то в трёхстах верстах к востоку четыре имени из списка ещё не знали, что уже стоят перед выбором, у которого не было хорошей стороны.
– Лекарь должен узнать до рассвета, – сказал Ррык. – От своих, с толкованием, со всеми оговорками Устава.
– Тогда лети, Хранитель, – Альдо поднялся и стряхнул с хвоста снег. – Толмача лучше тебя у него нет. А я вернусь наверх и буду сидеть в своей ложе, смотреть, слушать и молчать. Кто-то из нас двоих должен остаться там, где решают.
Срок пошёл с полуночи.
* * *
Ящики привезли к девяти вечера, военным бортом до Владимира и фурой до Центра, опечатанных сургучом Канцелярии.
Архив Центра под них освободили за час. Мы вскрывали ящики втроём, я, Зиновьева и Семён, с описью, и к десяти вечера длинный архивный стол исчез под папками.
Опись занимала несколько листов. Семён вёл её карандашом, ящик за ящиком, и по его пометкам архив раскладывался на слои, журналы сети клиник, финансовые ведомости под шифрами, протоколы наблюдений, переписка без подписей. Семён нашёл в четвёртом ящике реестр закупок и присвистнул: оборудование шло через семь стран и одиннадцать фирм, и ни одна цепочка не кончалась человеком с именем.
Читали молча, передавая листы по кругу.
Вся программа лежала перед нами, за десять лет, по годам. Протоколы наблюдений, журналы циклов, кривые отбора. Я читал и узнавал, стадии опустошения, которые я видел в Эфесе своими глазами, здесь были расписаны заранее, за годы до Эфеса, таблицей, с прогнозом сроков по каждой стадии. Мигрени. Провалы памяти. Стирание. Кровные привязки Лукумонов были разобраны на схемах так, как их не разбирал никто и никогда, каналы, узлы, направление тока, суточные ритмы Искры, её поведение при медленном отборе и при быстром, при отборе у спящего и у бодрствующего, у здорового и у умирающего.
В девятом ящике, под журналами циклов, лежали тетради наблюдений за донорами. Доноры шли под шифрами. Терминальные, из клиник сети, значились литерой «Т» с номерами, их были десятки, и на каждого приходилось по нескольку страниц, кривая отбора, кривая угасания, дата закрытия наблюдения. А первой в описи стояла тетрадь донора А-1, этих тетрадей было несколько, по годам.
Я открыл верхнюю и закрыл её через минуту.
Почерк был радуловский, мелкий. Кривые были аккуратные, с суточными точками. На полях первой страницы стояла пометка о фоновом состоянии донора, спокойная, в четыре слова, эти слова были про мою мать.
Я положил тетрадь на отдельный край стола, лицом вниз, и сказал себе, что прочту её после операции, от корки до корки, потому что сейчас на неё у меня не было права, злость такого калибра к столу не берут.
К часу ночи Зиновьева первой оторвалась от бумаг.
Она сняла очки, положила их на папку и посидела так, глядя перед собой, я знал этот взгляд, она так смотрела, когда цифры в её руках складывались в ответ, который ей не нравился.
– Илья, – голос у неё был слишком ровный. – Я много лет в лабораторной науке. Я читаю всё, что Империя публикует по Искре, открытое и закрытое, у меня допуск. Так вот, наука Империи не видит Искру на такой глубине даже сейчас. Сегодня, в наши дни, с нашим железом. А это написано двадцать лет назад, на бумаге, от руки. – Она подвинула ко мне журнал наблюдений, раскрытый на середине. – И посмотри на формулировки. Посмотри, как построены фразы. «Поток предпочитает», «канал устаёт», «Искра помнит русло». Учёный так не пишет, Илья, учёный пишет «наблюдается», «зафиксировано». Так пишет человек, который записывает под диктовку. Со слов того, кто видел это сам. Изнутри.
Семён поднял голову от своей стопки, посмотрел на неё, перевёл взгляд на меня и ничего не сказал.
Я кивнул.
На дальнем краю стола, отдельно от прочих, лежала последняя папка, толще остальных, в твёрдом техническом переплёте, с литерой «Т» на корешке. Опись называла её коротко, техническая документация изделия.
Я потянул её к себе.
Папка открылась на общем виде, который я узнал.
Я видел это железо живьём, бункер под Эфесом, ложемент, контуры, кольцевые шины. Здесь оно лежало в чертежах, лист за листом, с размерами, допусками и спецификациями материалов. Первые листы были карандашными эскизами, последние, промышленным исполнением, тем самым, что стояло потом в литейном корпусе и пило город. Двадцать лет инженерной эволюции одной машины, подшитые в хронологическом порядке.
Читал я её как лекарь. И как сын.
Как лекарь я видел вот что. Контур отбора был построен вокруг живого канала Искры с точностью, которой не бывает у догадки. Геометрия ложемента повторяла узлы кровных привязок, те самые, со схем из соседних папок, повторяла до сантиметра.
Режимы были рассчитаны на суточный ритм Искры, машина брала на пике отдачи и отпускала в провале. Отдельным разделом шли терминальные режимы, поведение потока в момент смерти донора, окно, в котором Искра покидает тело, его длительность, фазы, и способ забрать её целиком в этом окне, не потеряв ни капли.
Десять страниц. С графиками.
Как ведёт себя Искра в момент человеческой смерти, не знает ни один живой человек. Это нельзя измерить прибором, нельзя увидеть глазами, которых у людей нет. Это можно знать единственным способом, стоять рядом в этот момент, много раз, века подряд, и видеть самому, изнутри той стороны, откуда на смертных смотрят духи.
Между разделами были подшиты рабочие листы, на них шла переписка, страннее которой я ничего не читал. Вопросы были написаны рукой Радулова, по существу, «куда уходит остаток при прерванном отборе», «почему канал донора А-1 восстанавливается быстрее расчётного», «допустима ли работа контура в момент сна».
Ответы были вписаны ниже. Той же рукой. Тем же карандашом. И другим слогом, который не спутаешь, длинные периоды, старые обороты, ни одного технического слова, и каждый ответ начинался одинаково, со слов «видел я». Мой отец записывал ответы за кем-то, дословно и даже почерк его на этих строках менялся, ложился теснее, торопился успеть.
А как сын я видел поля чертежей. На полях, карандашом, рукой Радулова, стояли пометки, и среди инженерных сокращений дважды повторялось одно и то же слово, «уточнено». Так пишут, когда задают вопросы. Эта машина десять лет разбирала мою мать по частям, стадия за стадией, по таблице, составленной заранее, и эту таблицу мой отец не вычислил. Ему её продиктовали.
Я закрыл папку и положил ладонь на переплёт.
Зиновьева и Семён смотрели на меня с того края стола и молчали. Договаривать в этом архиве было уже нечего.
Человек не мог спроектировать эту машину. Человек мог её только начертить, построить, выточить и подать напряжение. Знание, лежавшее в её основе, было нечеловеческим, включая десять страниц терминальных режимов, это знание кто-то приносил Радулову двадцать лет, лист за листом, ответ за ответом.
У Радулова был консультант.
И консультант этот не был человеком.




























