Текст книги "Лекарь Империи 25 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
– Илья. Давление падает. Семьдесят. Шестьдесят. Он уходит.
Монитор над ширмой сорвался с ровного ритма в частый, кривая смялась, пошла зубцами без порядка, и тревога ударила по операционной в полную громкость.
– Фибрилляция, – сказал Артём.
Паники не было. На панику в такие минуты времени нет, мы оба знали это так давно, что знание стёрлось до рефлекса.
– Массаж, – сказал я. – Веду дефект, руки заняты. Артём, командуй.
– Принял. Сестра, доску под спину не надо, стол жёсткий. Начинаю массаж. Адреналин миллиграмм внутривенно. Дефибриллятор к бою, двести джоулей.
Дальше мы работали в четыре пары рук, и каждая пара делала своё. Артём вёл массаж, сто десять в минуту, вслух, раз-два-три. Анестезистка набирала и вводила по его счету. Сестра держала отсос и подавала мне, не дожидаясь просьб.
А я дошивал вену, потому что запускать сердце при открытом венозном дефекте бессмысленно, всё, что оно накачает, уйдёт в рану, и я клал стежок за стежком в такт чужому массажу, сосудистой нитью, шесть нолей, и на восьмом стежке сказал:
– Дефект закрыт. Держит.
– Разряд, – сказал Артём. – Все от стола.
– Минута массажа, – вела анестезистка по часам. – Адреналин введён.
– Продолжаем. Не прерываться, – Артём работал руками и говорил без сбоя дыхания, школа есть школа. – Илья, сколько тебе ещё?
– Три стежка.
– Успеваешь. Он у меня подержится.
Тело на столе вздрогнуло. Кривая на мониторе дрогнула, выровнялась в редкий ритм, ритм участился, и на экран вышел чистый синус, восемьдесят два в минуту. Следом вверх поползло давление, семьдесят, восемьдесят, девяносто.
– Синус, – сказал Артём. – Давление растёт. Забирай своего пациента обратно, я починил тебе его.
– Ты мне его чуть не потерял.
– Я? – за ширмой хмыкнули. – Кто из нас дергал вену, лекарь?
Резекцию я закончил за сорок минут, спокойно, без единого лишнего движения, и опухоль целиком ушла в лоток, с чистым краем. Пока я шил, напряжение выходило из операционной и к кожным швам мы дошли уже в обычном рабочем режиме, в котором Артёму позволяется разговаривать.
– Признайся, – сказал он из-за ширмы. – Ты его специально остановил. Проверял, не сплю ли я после суток.
– Проверял, как быстро ты найдёшь адреналин в новой укладке, – сказал я. – Нашёл мгновенно. Хвалю. В старой искал дольше.
– В старой он лежал под бинтами, потому что кто-то утвердил укладку не глядя.
– Этот кто-то сегодня спас твоего пациента.
– Моего? – Артём выглянул из-за ширмы. – Вот так всегда. Пока стабильный, пациент твой, как остановился, сразу мой.
– Сергея Ильича в реанимацию на сутки, потом в палату, – сказал я, отходя от стола. – родным сообщить, что операция закончена, прогноз рабочий. И найдите мне его классного старосту или кто там у него, пусть передадут в школу, что станки дождутся.
Я стянул перчатки, бросил их в таз и вышел из операционной, оставив шить кожу ассистенту. За дверью на скамейке лежала история болезни с тремя чужими отказами, подшитыми в начале, я расписался на титуле, операция выполнена в полном объёме.
Центр брался за то, от чего отказывались другие. Пока мы выигрывали.
До кабинета я в этот день дошёл с четвёртой попытки.
Коридоры Центра к обеду жили в полную силу. У регистратуры стояла спокойная очередь, из тех, где читают журналы, а не ругаются. По лестнице спускали на кресле бабушку в парадном платке, по дороге санитар рассказывал ей что-то такое, отчего платок трясся от смеха. Я шёл сквозь всё это, здороваясь через каждые пять шагов.
Первым меня перехватил Семён, прямо у дверей оперблока, с тремя картами под мышкой. За три месяца он раздался в плечах, оброс уверенностью и научился разговаривать со мной на ходу, подстраивая шаг.
– Илья, две минуты. Первое, мужчина, сорок девять, из Коврова, подозреваю болезнь Аддисона, гормоны в работе, но он темнеет на глазах, хочу госпитализировать не дожидаясь. Подпишете?
– Подпишу. Кортизол и АКТГ утром, строго до девяти.
– Уже назначил. Второе, бабушка с полимиалгией, которую мы смотрели, СОЭ упало с шестидесяти до двенадцати, преднизолон снижаем по схеме?
– По схеме, медленно, на ней и держите. Третье что?
– Третье Лена просила передать, что ты обещал ей график операционной на следующий месяц ещё во вторник, – Семён сказал это и слегка порозовел, что при его нынешней солидности смотрелось как явление природы.
– Передай Лене, что график будет сегодня. Лично передашь?
– Лично, – сказал Семён с готовностью, которую даже не пытался спрятать, сгрузил мне на подпись карты и отбыл.
Вторая была Зиновьева, у лестницы, с накладной наперевес.
– Реактивы для иммунохимии, Илья Григорьевич. Поставщик поднял цену на треть и делает вид, что так и было. Я нашла второго, дешевле и ближе, но нужна твоя подпись на смену договора.
– Качество?
– Проверила на контрольных сыворотках. Не хуже.
– Подписываю. Цену первому не прощать, пусть знает, что мы считаем.
Третьей была старшая сестра хирургии с графиком дежурств, в котором две фамилии просились поменять местами, четвёртым, завхоз с вопросом про зимнюю резину для санитарной машины, и на все четыре попытки у меня ушло по два предложения, потому что этому меня научил один штаб, решение принимается на ходу, иначе на него уйдёт день.
У сестринского поста меня тормознули в четвертый с половиной раз, санитарка тётя Валя, не спрашивая, сунула мне в руки стакан компота со словами «с утра не евши, я же вижу», и спорить с ней в этом Центре никто не решался, включая учредителей. Компот я выпил стоя, под её присмотром, до дна.
Из-за поворота коридора доносился голос Тарасова, который остался при Центре после расформирования манежа и теперь воспитывал практикантов:
– … игла – это продолжение руки! А у тебя рука, это продолжение растерянности! Заново!
Жизнь в Центре была плотная, налаженная, я шёл через неё к своему кабинету, подписывая на ходу, и у самых дверей меня перехватили в пятый раз.
В кабинете, в кресле для посетителей, сидел барон фон Штальберг, и по разложенным на столе папкам было видно, что сидит он давно.
– Илья Григорьевич! – сияющий барон поднялся мне навстречу. – Не буду отнимать много времени, но не поделиться не могу. Квартальные цифры, извольте, квоты выбраны полностью, по платным услугам рекорд, очередь на консультации расписана на месяц вперёд. На месяц! Каменский звонил вчера, интересовался, не пора ли нам закладывать новое крыло. Я подготовил три варианта сметы, вот, взгляните, если положить пристройку к южному торцу…
Я взял папку и внимательно заглянул внутрь.
– И ещё, – барон понизил голос. – Мы с Каменским тут подумали, новому крылу нужно имя. Есть мнение назвать его именем основателя. Вашим, Илья Григорьевич, сразу не спорьте, это хорошо для репутации…
– Плохо, – сказал я. – Крыло будет детским, барон. Вот пусть и называется, детское. Лучшая репутация для больницы, когда в ней лечат, а не увековечивают.
Барон вздохнул с сожалением и вернулся к сметам.
Барон разворачивал сметы, сыпал цифрами и был счастлив тем полным купеческим счастьем, которое наступает у инвестора, когда дело идёт. Я кивал в нужных местах и слушал его вполуха, потому что думал о другом, и это другое сидело во мне уже не первую неделю.
Три месяца.
Три месяца назад, во дворе резиденции, Император пожал мне руку и сказал, что столица мне должна и что он помнит это без записей. Разговор о консультациях по Пакту и по медицине союза был при этом же прощании.
С тех пор, ничего. Я не рвался в Москву, видит бог, мне хватало своего. Но занятые молчат неделю, две. Три месяца молчат те, кому не до тебя, и вопрос был в том, что именно им сейчас не до.
Мелочь, добавившаяся на прошлой неделе, нравилась мне ещё меньше. Центр по моему поручению отправил в Канцелярию рабочий запрос, обычнейший, о протоколах допуска духов-лекарей к больным в рамках союза.
По регламенту на такие отвечают за десять дней. Прошло восемнадцать, даже отписки не пришло. Канцелярия, не отвечающая на входящие, это не лень, лень там выжигают при приеме на службу. Это загруженность другим, и я бы дорого дал узнать, чем.
– … и тогда рентабельность крыла выйдет на плановую уже к концу второго года, – закончил барон и посмотрел на меня с ожиданием.
Дверь приоткрылась. В щель заглянула Лена Ордынская, в форме, и постучала пальцем по часам на запястье.
– Илья. Время. У тебя важный приём.
Важнее этого приёма у меня сегодня ничего не было, барон при всех его сметах это выдержать не мог.
– Барон, простите великодушно, – я поднялся и снял халат. – Бюджет утвердим завтра, с утра, первым делом. У меня срочный прием.
– Что-то серьёзное? – Штальберг подобрался.
– Самое серьёзное за день, – честно сказал я и вышел.
Через больничный двор мы шли втроём, я, Ника и Фырк у меня на плече.
Ника шла из регистратуры основного корпуса, где отработала полдня с бумагами, шла уже по-новому, с отклоном назад, поддерживая живот ладонью снизу, на двадцать четвёртой неделе походку не выбирают. Листва во дворе был расчищена, дорожка посыпана, и всё равно я держал её под локоть, а она делала вид, что это лишнее.
– Двадцать минут, – сказала она. – Зина обещала принять без очереди, но ты всё равно не командуй там у неё. Она узисток твоих гоняла, когда ты ещё в интернатуре был.
– Я и не собирался.
– Собирался. У тебя лицо главврача. Сними его перед кабинетом.
– Ника, – сказал я, – напоминаю в последний раз. Я мог сказать тебе пол еще месяц назад. Сонар – мгновенно и бесплатно.
Хоть Ника и ждала сына и обращалась все время как к мальчику, пол ребёнка мы до сих пор не знали.
– Разумовский, нет! – она даже остановилась для убедительности. – Мы это обсуждали. Хоть что-то в нашей медицинской семье должно быть по-человечески. Как у людей, датчик, гель, экран, и тётя Зина говорит «поздравляю». Всё!
– Как скажешь. Тогда уже и Зиновьевой не скажу, что она могла определить это по твоей крови еще три месяца назад. По пробирке.
– Вы все больные, – сказала Ника с чувством. – Вся ваша медицина. Наша… медицина.
– Я вообще не понимаю, чего вы мучаетесь, – подал голос Фырк с плеча. – Ходят, гадают, приборы гоняют. Спросили бы меня.
– Фырк, – сказала Ника. – Помни про утку.
Бурундук демонстративно застегнул рот лапой.
Про утку следовало пояснить, и пояснение это тянулось уже три месяца. Фырк знал пол нашего ребёнка с первого дня, астральному зрению не нужен датчик. Знал и дразнил.
Он изводил нас намеками за завтраком, обедом и ужином, он говорил «а вот кое-кто у вас там…» и замолкал, он предлагал пари.
Ника закрыла это одним ультиматумом – скажешь до УЗИ, никогда больше не запеку тебе утку. Ни-ко-гда.
И Фырк молчал в её присутствии. Мне же угрожать было нечем, уток я не запекаю, и на мне он отрывался за двоих, изводя загадками.
«А имя-то вы готовите не то», «а обои для детской надо было брать другие». Последняя неделя вышла особенно урожайной. В понедельник он сообщил мне, что «некоторым отцам стоило бы подтянуть кое-какие навыки, но какие, не скажу».
В среду долго и скорбно смотрел на купленные мной пинетки, вздыхал и качал головой, пока я не убрал их в шкаф. В пятницу спросил, как я отношусь к имени Аграфена, выждал, пока я поперхнусь, и ушёл, насвистывая.
Доказать злой умысел было невозможно, привлечь к ответственности тоже.
Сонар я не применял из принципа, если моя жена хочет узнать это через датчик и гель, она узнает это так, и я вместе с ней.
– Волнуешься? – спросила Ника, покосившись на меня.
– Я? Я оперирую аневризмы.
– Понятно, – сказала она. – Волнуешься. Ты когда волнуешься, у тебя шаг длиннее, я за тобой не успеваю. Притормози, папаша.
Я притормозил. Про шаг она была права, про остальное тоже, и отпираться перед человеком, который читает меня без всякого Сонара, было безнадежным делом.
У дверей гинекологического отделения Ника остановилась, выдохнула и посмотрела на меня.
– Ну что. Идём?
– Идём.
Кабинет УЗИ был полутемный, со шторой на окне и работающим аппаратом, хозяйничала в нём тётя Зина, узистка с сорокалетним стажем, у которой Ника выхаживала смены ещё на скорой, и которую весь корпус звал тётей Зиной.
– Проходи, золотце, – тётя Зина просияла Нике навстречу и кивнула мне на стул. – Илья Григорьевич, садитесь вот тут, к монитору, тут лучше видно. Кушетку грела, ложись, милая, не ёжься.
– Похорошела-то как, – тетя Зина оглядела Нику по-свойски, как оглядывают родню. – А была вечно смена да смена, синяки под глазами. Говорила я тебе, золотце, ещё тогда, найдешь своего человека, отоспишься. Нашла?
– Нашла, – сказала Ника и посмотрела на меня так, что комментариев не потребовалось.
Ника легла, подняла свитер, тётя Зина выдавила гель, растёрла датчиком, и по экрану поплыла знакомая серая рябь, из которой на третьем движении датчика собрался наш ребёнок.
Голова, спина дугой, руки у лица, и он шевельнулся прямо при нас, толкнулся пяткой, Ника засмеялась, потому что почувствовала этот толчок изнутри одновременно с картинкой.
– Так, – говорила тётя Зина, ведя датчик неторопливо. – Сердечко ровное, сто сорок два, как часики. Воды в норме. Плацента высоко, не переживаем. Размеры по сроку, всё чистенько, ребятки, всё хорошо. Головку от датчика прячет, скромничает, ну да мы не гордые, мы подождём.
Фырк сидел на верхнем углу монитора. Он сразу перебрался туда с моего плеча, свесился к экрану и теперь ёрзал, приплясывал на месте и наматывал хвост на лапу от нетерпения, но рот держал застёгнутым, утка в его личной системе ценностей стояла выше любого триумфа.
– Гляди, гляди, кулачок показывает, – тётя Зина повернула монитор чуть к Нике. – Боевой. Ножки длинные, в кого только… а, ну да, – она покосилась на мой рост и сама себе кивнула. – Вопрос снят.
Ника смотрела на экран не отрываясь, я смотрел на экран и на неё, и решил, что запомню этот кабинет со шторой.
Тётя Зина духов не видела, и Фырк позволял себе на её мониторе вольности, немыслимые при других. Он свесил хвост прямо на экран, и хвост дважды проехал по изображению, оба раза бурундук виновато его подбирал, косясь на Нику.
Тётя Зина повела датчик ниже, остановила, сощурилась на экран. Потом широко улыбнулась, повернулась к нам обоим и положила свободную руку Нике на колено.
– Ну что, ребятки. Готовы узнать пол ребёночка?
Глава 3
– Мальчик у вас, – сказала тётя Зина. – Вон, полюбуйтесь, ничего не стесняется. Боевой парнишка.
Ника выдохнула и крепко сжала мою руку, глаза у неё были мокрые, она даже не думала это скрывать.
– Мальчик, – повторила она. – Илья. Мальчик.
– Слышу, – сказал я.
Больше у меня слов не нашлось. Сын. У меня будет сын. Я знал вероятности, я лекарь, я две жизни считал вероятности, и вот одна из них лежала на экране, толкалась пяткой и ничего не стеснялась.
И тут прорвало Фырка.
Три месяца молчания, утиного шантажа, застегнутого рта вышли из бурундука одним залпом. Он подпрыгнул на мониторе так, что экран качнулся на кронштейне, и заорал на весь кабинет, благо слышали его только двое из четверых:
– Да я знал! Я с первого дня знал! У него аура синяя, тут и смотреть нечего было! А вы мне, датчик, датчик! Три месяца датчика ждали! Да я ему уже мысленно колыбельные подобрал, четыре штуки, одну про орехи! С вас утка, Разумовские! Две утки! Прямо сегодня, и не вздумайте торговаться, я всё выстрадал честно!
– И заметь! – бурундук перегнулся с монитора, тыча лапой в экран. – Кулак показывает! Это он мне, я считаю. Мы договоримся, боец, у меня к тебе уже список тем, орехи, справедливость, устройство мира. Расти давай!
– Что ты там шипишь себе под нос, Илья Григорьевич? – тётя Зина покосилась на меня, не отрываясь от датчика.
– Радуюсь, – сказал я честно.
– Правильно делаете. Такому и радоваться, – она пощёлкала кнопками, и сбоку аппарата зажужжал принтер. – Сейчас я вам его на память отпечатаю. Первое фото, между прочим, цените.
– Зинаида Павловна, – Ника приподнялась на локте, – а точно? Ну, то есть… точно-точно?
– Золотце, – тётя Зина посмотрела на неё, – я в этом кабинете определила пол четырём тысячам человек. Ошиблась один раз, в восемьдесят девятом, и тот потом сам передумал, я считаю. Точно. Мальчик, и характер уже виден, датчик ему надоел, отворачивается. Весь в отца, тому тоже вечно некогда.
Термобумага выползла тёплой. На ней стояло зернистое серое пятно, в котором посторонний человек не разобрал бы ничего, а родитель безошибочно видел голову, спину и поднятый к лицу кулак. Я взял снимок за края и поймал себя на том, что держу его бережнее, чем держал сегодня зажим на печёночной ножке.
– Спасибо, тётя Зина, – сказала Ника, поднимаясь и одёргивая свитер.
– Идите уже, – тётя Зина махнула на нас рукой, но глаза у неё улыбались. – И это. Илья Григорьевич. Вы там начальник или кто. Отпуск ей с тридцатой недели, и без разговоров.
– Есть отпуск с тридцатой недели, – сказал я.
До машины через больничный двор было двести метров, и на этих двухстах метрах Ника успела перебрать половину святцев.
– Может, Артём? – она загибала пальцы на ходу. – Нет. Один Артём у нас уже есть, за операционным столом запутаетесь, кто кому «подъём давления». Михаил? Миша Разумовский. Звучит. Или Александр?
– Александров в этой стране и без нас достаточно, – сказал я. – Начиная с самого верха.
– Тоже верно, – она посмеялась и посмотрела на меня сбоку, осторожно, и я по этому взгляду понял, что следующая фраза у неё заготовлена и она примеряется. – А если… в честь кого-то из старших? Так делают. Родовое имя, память.
Меня передернуло изнутри, коротко, и я удержал это, на лицо оно не вышло. Родовые имена. Память. У моего сына по отцовской линии память лежала во втором корпусе под простынёй, пока её не увезли, и оставила по себе подвал, лампу и таблицы совместимости. Дед по отцу. Нет уж.
– Никаких родовых имён, – сказал я мягко, но так, что мягкость никого не обманула. – Ни по одной линии. Пусть у парня будет своя история, чистая, с первой страницы. Без нашего багажа.
У парня будет фамилия Разумовский, и это правильная фамилия. Всё остальное из наследства я предпочел бы оставить в архиве, на дальней полке, под грифом, рядом с одним черновиком. Имя – первое, что человек получает чистым. Пусть хоть оно будет без истории.
Ника посмотрела на меня ещё секунду и кивнула. Она знала мой багаж не весь, но главные вещи в нём она знала, и давить не стала. За это я её и люблю, вторая причина за день.
– Тогда думаем дальше, – сказала она. – Спокойно. Время есть.
– Зачем думать? – Фырк на плече встрепенулся, учуяв вакансию советника. – Всё же очевидно. Назовите Добрыней! Мужественно, надёжно, духи одобрят. Или вот, Иннокентий! Звучит-то как: «Иннокентий Ильич, не извольте плакать, кушать подано». Сразу уважение, сразу вес!
– Фырк.
– Что «Фырк»? Я, между прочим, единственный в этой семье, кто его уже три месяца знает лично. У меня преимущественное право голоса.
– У тебя преимущественное право на утку, – сказала Ника. – Не путай полномочия.
– Ладно, – Фырк сменил тактику. – Не Иннокентий. Тогда компромисс, пусть будет два имени, как у знатных. Одно ваше, любое, не жалко. Второе моё, совещательное. Я предлагаю Орех.
– Совещательное имя Орех, – повторила Ника. – Разумовский, ты это слышишь?
– Слышу. Фырк, у людей не бывает совещательных имён.
– У людей много чего не бывает, а потом смотришь, завели, – сказал бурундук философски.
Дальше он хотел развить мысль, вспомнил про вечер, про духовку и про то, что уток обещано две, и стратегически промолчал.
С именем мы решили не торопиться. До весны было время.
Обои с жирафами легли ровно.
Клеил я их в два вечера, по всем правилам, с отвесом и прикаткой, и жирафы теперь шли по стене детской ровными рядами, жёлтые, длинношеие, числом сорок два на четырёх стенах, я посчитал, пока сохли. Сегодня оставался бортик.
Я сидел на полу у кроватки с отвёрткой и подтягивал винты, все восемь, по кругу, эта работа была лучшей за день. Руки хирурга любят простые задачи, винт, шайба, четверть оборота, проверил люфт, дальше.
Никто не кровит, ничего не падает по давлению. Бортик перестал качаться на шестом винте, оставшиеся два я дотянул из уважения к профессии.
Ника сидела в кресле у окна и перекладывала крошечные вещи, распашонки, носки размером с мой большой палец, часть вещей она сворачивала по какой-то своей системе, а часть просто держала в руках дольше нужного.
– Этого будем звать Пятнистый, – Ника показала на жирафа над кроваткой, у которого при поклейке чуть сдвинулся рисунок и пятна легли гуще соседских. – Он бракованный, значит, наш любимый.
– У тебя все бракованные любимые.
– Работа такая, – сказала она. – За здоровыми ты присматриваешь.
На карнизе, над шторой, вниз головой спала Айла. Она появлялась в доме бесшумно, ближе к ночи, занимала свой карниз и висела до рассвета, я знал, что этот сон у неё особый, тело отдыхало, а слух работал.
Я закрутил последний винт, сел на пол спиной к кроватке и посмотрел на это все. Жирафы. Носки. Спящий на карнизе дух. За окном, если поднять астральное зрение, над домом чуть отдавал золотом купол, без единой прорехи, и под этим куполом моя жена сворачивала распашонки, а внутри у неё толкается мой сын.
– Знаешь, что странно? – сказала Ника, не отрываясь от своих распашонок. – Я перестала проверять замки. Всю жизнь проверяла, со скорой ещё привычка, по два раза за вечер. А тут месяц живём, и ни разу не встала ночью проверить. Дом какой-то… правильный.
Про купол она знала, но купол был для неё словом, а замки, привычкой, и то, что слово победило привычку, говорило о камне больше всех инструкций.
Я поймал себя на мысли, которую следовало записать, потому что таких мыслей у меня не было ни разу, мне не нужно было ждать удара в спину. Вообще. Ниоткуда. Я сидел на полу собственной детской, спиной к двери.
«Дом лечит того, кто лечит». Старик в Пекине знал, что писал.
– Всё, – сказала Ника, укладывая последний носок. – Спать. Твой сын и я требуем горизонтали.
Свет мы погасили в одиннадцать. Дома было тихо, я сразу уснул, как засыпал теперь каждую ночь, это тоже было новостью, к которой я ещё не привык.
К утренней планёрке новость знал весь Центр.
Медицинское радио работает быстрее любого телеграфа, это закон природы, когда я вошёл в ординаторскую, по лицам всё было ясно ещё до первого слова. Первым не выдержал Артём.
– Поздравляю, – он от души хлопнул меня по плечу. – И готовься, лекарь. Спать будешь стоя. Я тебя научу спать с открытыми глазами у операционного стола, навык у меня отработан до совершенства, могу читать лекции.
– Запишусь первым.
– Поздравляю, Илья, – Семён подошёл следующим и покраснел. – правда. Очень рад.
– Спасибо, Семён.
– По статистике, – сказала Зиновьева от своего угла, не поднимая головы от журнала, но с той интонацией, по которой было понятно, что она улыбается, – мальчики, зачатые летом, имеют вес при рождении в среднем на восемьдесят граммов выше. Готовьте руки, Илья Григорьевич. И спину.
– Учту в плане тренировок.
Дверь распахнулась, и в ординаторскую внесло барона фон Штальберга с коробкой, обтянутой бархатом.
– Илья Григорьевич! Узнал час назад, всё бросил! – барон сиял и протягивал коробку обеими руками. – От нас с Каменским, наследнику. Прошу.
В коробке, на атласе, лежала погремушка. Серебряная, кованая, с вензелями по рукояти и, насколько я понял, с фамильным гербом Штальбергов на торце. Весила она как хороший хирургический ретрактор.
– Барон, – сказал я, – он ещё не родился, а вы его уже в совет директоров записываете.
– И запишем! – барон ни на миг не смутился. – Лет через тридцать. А пока пусть привыкает к серебру, это дисциплинирует.
– Поздравляю, командир, – Тарасов сунул руку жёстко, по-своему. – Пацан это хорошо. Пацана можно в травматологию.
– Он сам выберет.
– Выберет травматологию, – сказал Тарасов с уверенностью, у которого не забалуешь, и отошёл.
Коровин поздравлять не стал, он действовал, к концу планёрки на моём столе стоял стакан чая с блюдцем, а на блюдце лежали два пряника, и происхождение их обсуждению не подлежало.
Последней подошла Лена. Она дождалась, пока схлынут остальные, и не стала жать руку, просто встала напротив, посмотрела на меня со спокойной теплотой, которой я ей желал с той самой ночи и которая, судя по всему, у неё наконец была.
– Береги её, командир, – сказала она. – Ты умеешь, я видела.
– Берегу.
Она кивнула и отошла к своему стулу, по дороге глянув так коротко на Семёна, что Семён уронил ручку.
Я выждал ещё некоторое время, дал всем дошуметь и хлопнул в ладоши.
– Всё, лирика закончилась. Что по сводке?
Сводка была штатной, два поступления за ночь, оба стабильные, плановый график на день полный, операционная готова к девяти. Центр работал, как работает выверенный прибор, я уже собирался закрывать планёрку, когда Семён поднял руку.
По сводке у Семёна был пациент, ради которого он придержал остальных.
– Мужчина, сорок один год, из области, перевод из районной больницы, – Семён докладывал по своей манере, от общего к худшему. – Три недели лихорадка до тридцати девяти, боли в правом подреберье, неделю как желтуха и растёт живот, асцит нарастает на глазах. В районе крутили сепсис, сеяли пять раз, всё стерильно. Потом крутили онкологию, маркёры чистые, на снимках очаговых образований нет, но печень увеличена и структура пёстрая. Вчера консилиум области написал «прогноз крайне неблагоприятный, диагноз неясен» и перевёл к нам. Гепатологи смотрели утром, разводят руками.
– Ведите.
В палате лежал жёлтый измученный человек с животом на седьмом месяце, если считать по акушерским меркам, по глазам его было видно, что слово «неясен» он прочёл в своих бумагах сам и выводы сделал тоже сам, самые плохие.
– Здравствуйте, – сказал я. – Илья Григорьевич Разумовский. Сейчас посмотрим, что у вас.
Сначала я сделал то, чему меня учили до всякого Сонара. Посмотрел склеры, жёлтые, густо. Посмотрел живот, расширенные, синие, набухшие вены вокруг пупка, расходились от него в стороны, и любой студент четвёртого курса обязан знать, как называется эта картина и о чём она кричит.
Простучал границы печени, ниже рёберной дуги на ладонь. Прощупал край, плотный, болезненный. Селезёнка тоже вышла из-под рёбер. Картина складывалась уже руками, и руки говорили, венозный застой, кровь не уходит из печени, ищите где.
Я положил ладонь ему на правое подреберье и включил Сонар.
Под ладонью лежала огромная, застойная печень, и кровь стояла в ней. Не текла, стояла, все три печёночные вены были наглухо закрыты старыми тромбами, уже организованными по краям, и вся венозная кровь органа искала обходные пути и не находила. И одна деталь достраивала картину до учебной, хвостатая доля, у которой свой, отдельный отток, в обход печёночных вен, была увеличена вдвое и работала за всех.
Я снял ладонь. Дальше было дело техники и анамнеза.
– Ноги отекают? – спросил я.
– Отекают, – удивился пациент. – Кто вам сказал?
– Вены на животе появились? Синие, вокруг пупка, раньше не было?
– Появились… жена заметила с месяц назад.
– Достаточно, – я повернулся к Семёну. – Это не онкология и не сепсис. Синдром Бадда-Киари, тромбоз всех трёх печёночных вен, застой тотальный, хвостатая доля компенсирует, но она одна и уже на пределе. Отменяйте онкологический протокол. Антикоагуляцию начинаем сейчас, гепарин по схеме, под контролем. Кровь на расширенную коагулограмму и на скрытые причины тромбоза, у мужчины в сорок один год три вены сами собой не закрываются, будем искать, почему. И готовь его к шунтированию, поставим обход, дадим крови дорогу мимо тромбов. Через час беру в операционную соседа, этого, завтра первым номером, за сутки антикоагуляция его подготовит.
– Понял, – Семён писал со скоростью стенографиста. – Диета, режим?
– Соль ограничить, постельный до завтра. И скажите жене, что диагноз есть. Это лечится.
Пациент на койке смотрел на меня так, как смотрели на меня в этой должности уже многие, и к этому взгляду я не привык.
– Лекарь… А в области три недели…
– Болезнь ваша редкая, один случай на сто тысяч. Никто не виноват, что её не узнали в лицо. Отдыхайте. Завтра будем чинить.
– Лекарь, – сказал пациент мне в спину, когда я уже шёл к двери. – А точно лечится? Вы не для жены это… У меня дочь в десятом классе. Мне бы до её выпускного, а там уж.
Я обернулся. Такие вопросы задают, глядя в пол, а этот смотрел мне в глаза, и отвечать ему следовало так же.
– Точно, – сказал я. – Болезнь у вас тяжёлая, врать не буду, и лечить будем долго. Но с выпускным начинайте выбирать костюм.
Он кивнул и было видно, что до этой минуты человек отправился умирать, а теперь лечиться. Это разные положения тела, я их различаю с одного взгляда.
В коридоре Семён догнал меня с последним вопросом:
– Илья, а если бы не Сонар?
– Если бы не Сонар, я бы назначил допплер печёночных вен и получил тот же ответ к вечеру, – сказал я. – Сонар экономит время, Семён, а не голову. Голову извольте иметь свою. Хвостатую долю на снимках было видно ещё в области, просто никто не спросил себя, почему она растёт одна.
Семён кивнул и унёсся отменять протокол. Машина Центра развернулась на новый курс за четверть часа, и к обеду человек из области получил в свою историю болезни первую за три недели строку, в которой был смысл, диагноз, план, дату операции.
Так у нас шли дни. Я бы не отказался, чтобы они шли так подольше.
* * *
На Луне в этот час шёл совет, и Ррык стоял на арене амфитеатра, у самого края, там, где положено стоять докладчику от нижнего мира.
Амфитеатр уходил ярусами вверх, в темноту, полкилометра лунного базальта, и в ложах сидели старейшие. Сегодня их собралось немного, дело считалось решённым, дорожную карту союза обсуждали четвёртый месяц, все выкладки лежали перед Советом, и оставалась ратификация, подпись и формальность.
Люмьер занимал председательское место, Хорста дремала в своей ложе первого яруса, Альдо сидела прямая, с лапами на кромке, и вела заседание по регламенту.
Свет здесь не имел источника и ровно лежал на базальте. Ррык не любил Луну. Он был духом города, шума, печного дыма и голубей, и от здешней вечной правильности у него сводило хребет.
– Слово Хранителю Москвы, – сказала Альдо.
– Скажу коротко, – Ррык обвёл взглядом ярусы. – люди готовы. Больницы двух городов ждут наших целителей хоть завтра, списки составлены, Государь подписал допуск своей рукой. Я много лет хожу среди людей и говорю вам, такого окна не было никогда и, если мы его упустим, не будет ещё восемьсот лет. Совет, дело за подписью.
Хорста в своей ложе приоткрыла один глаз, что означало у неё высшую степень участия, и проскрипела:
– Мальчик, снова оказался прав, а мы снова опоздали на четыре тысячи лет. Подписывайте, пока живы те, кто открывал двери.




























