Текст книги "Лекарь Империи 25 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Глава 15
– Ты собираешься открыть трубу и позвать всех. Хорошо. А теперь скажи мне, лекарь, как ты узнаешь, что идет переработка? Что твой шар действительно переводит нашу силу в человеческую, а не пропускает её насквозь, как есть? Ты будешь стоять внутри процесса, с тягой в груди и в этот момент будешь худшим наблюдателем из всех возможных.
Он был прав, и я разозлился на себя за то, что не подумал об этом первым.
– Сонаром, – сказал я. – Я буду смотреть на стенку.
– Вот именно, – сказал Альдо. – На стенку. И увидишь ты там движение только в одном случае, если в него вошёл кто-то достаточно крупный, чтобы это стало заметно снаружи. Мелочь ты не разглядишь, лекарь. Если мы пустим цепь с малых, ты будешь стоять и гадать, работает твоя труба или ты просто ускорил ему обед. И ты поймёшь свою ошибку в ту минуту, когда исправлять её будет уже нечем.
– Значит, первым идёт старший, – сказал я. – Один. Проверочная доза, по нему я и смотрю. Если стенка поползла, переработка идёт, зовём всех. Если нет, то обрываю трубу и ищем другой способ.
– Другого способа нет, – сказала Хорста.
– Тогда тем более, – ответил я.
Она поднялась на все четыре лапы, и я понял, что сейчас будет.
– Я иду первой, – сказала Хорста.
– Нет, – сказал я.
– Лекарь, – сказала она очень спокойно, – Не трать наше время. Считай вслух, как ты считаешь всё остальное. Крупных здесь трое. Лев держит передний край, без него цепь рассыплется в первую минуту, и он единственный, кто умеет собрать чужой строй. Куница считает, и считать придётся до самого конца, потому что мы не знаем, что пойдёт не так. Остаюсь я. Я старше их обоих, я слабее, и я нужнее всех была в той жизни, где надо было хранить, а хранить больше нечего.
– Ты предлагала рассеяться и пережить, – сказал я.
– Предлагала, – сказала Хорста. – Меня не послушали, и теперь я вижу, что была неправа. Проверять план надо тем, чью пропажу народ переживёт. Кунице отстраивать пантеон заново, лекарь, после этой ночи нас останется мало и нас некому будет собирать. А черепаха своё отсидела.
Альдо отвернулся.
Возразить ей было нечего, я не стал унижать её возражениями, которых сам бы не принял.
– Принято, – сказал я. – Хорста, вы заходите первой. Сверху, из его слепой зоны, у него она есть, я видел, как он крутит головой. Входите в поток и идите через меня. Не останавливайтесь и не тормозите на входе, я не знаю, что делает труба с тем, кто в ней задержался.
– Не задержусь, – сказала она
– Дальше цепь, – сказал я. – Ррык.
Лев вошёл в дом, пригнув голову в дверях. От него шёл жар, шкура была в тёмных полосах, и на левую переднюю он уже совсем не наступал.
– Слушаю, лекарь, – сказал Лев.
– Ты берёшь передний край. Уговор такой, по моей команде голосом, все, цепью, без пауз, входите через меня и уходите в него. Никаких пропусков, очередей, никто не встаёт в сторонке и не смотрит. Кто медлит, тот ломает трубу. Ты держишь строй и заводишь их одного за другим.
– Понял, – сказал Ррык. – Слово «команда» какое?
– Услышишь, – сказал я. – Я скажу его вслух и громко.
– Хорошо. – Лев помолчал. – Я хотел бы пойти вместо неё.
– Ты нужен снаружи, – сказала Хорста. – Иди, лев, у тебя строй разваливается.
Оставалось последнее, я предложил это Люмьеру, который всё это время слушал через Ррыка.
– Он смотрит, – сказал орёл. – Он лежит и смотрит, и он не дурак. Как только вы соберёте всех над двором в один строй, он поймёт, что готовится, и уйдёт с места. Он ляжет иначе, закроет пасть, или отойдёт от черты. Вашу трубу он тогда просто не возьмёт.
– Верно, – сказал я. – Значит, показываем ему то, во что он поверит.
– Что именно? – спросил орел.
– То, что он уже слышал от нас сам, – сказал я. – В начале осады Хорста при нём предложила рассеяться и переждать. Он это слышал, он телепат и он слушал нас всю ночь. Вот эту версию мы ему и покажем. Духи проигрывают, они ломаются и уходят, черепаха оказалась права, лев остался ни с чем.
Хорста издала короткий звук, который у неё, наверное, означал смех.
– Ты хочешь, чтобы он поверил в мою трусость? – спросила она.
– Я хочу, чтобы он поверил в вашу правоту, – сказал я. – Он четыре тысячи лет сводил нас всех к арифметике. Пусть посчитает и это, а мы посмотрим, что он получит.
* * *
Небо начало пустеть в двадцать минут седьмого.
Уходили они не сразу, это была самая тонкая часть работы. Ррык увёл первую волну в сторону Владимира, но увёл так, будто её сломали, строй распался в воздухе, кто-то шёл боком, кто-то отставал, двое повернули обратно и снова ушли. За ними пошли вторые. Потом следующие, стайкой, все разом, как уходят те, кто больше не хочет знать, чем это кончится.
Змей поднял голову и следил.
Через десять минут над Муромом остались единицы. Через пятнадцать не осталось ни одного. Небо стало чёрным и совершенно чистым, впервые за эту ночь, и в разрывах туч я увидел звёзды.
Стало тихо.
Голос пришёл ко всем нам сразу, ленивый и очень довольный.
«Черепаха оказалась умнее льва», – сказал змей. «Я говорил, что дождусь. Он поверил, Лукумон. Восемьсот лет держал этот край и сдался за четыре часа».
Никто ему не ответил.
«Она права, между прочим», – продолжал он. «Разойтись и переждать, это единственное разумное, что было сказано в твоём доме за всю ночь. Жаль, что для вас, смертных, это не работает».
Мы вышли во двор.
Работали молча, потому что всё было обговорено внутри. Тарасов и Семён вынесли укладку и поставили её у самой черты, с внутренней стороны. Дефибриллятор Тарасов положил рядом и подключил, проверил заряд и оставил включённым. Кислородный баллон встал тут же, с маской и мешком. Артём принёс переносной монитор и катушку с проводами.
Коровин подогнал скорую задом, развернул её к границе и включил дальний свет.
Два конуса легли на снег, на золотую черту и на первый виток изумрудного тела за ней, двор стал белым.
Лена вышла последней, в куртке поверх формы, и встала у самой черты. Ордынская за эту ночь провела два русла, отдала обе руки Нике на переносе и час назад чуть не потеряла сознание у концентратора. Спать её никто не гнал, потому что это было бесполезно.
– Захар Петрович, – сказал я.
– Иду в дом, – сказал Коровин. – Фары оставляю. Не переживай.
Он ушёл в дом, к Нике, и закрыл за собой дверь.
Я стоял на крыльце и смотрел на свой двор, залитый светом фар, на четверых людей у черты и на голову за ней.
Хорста уже поднялась. Я не видел куда, и это было правильно.
Потом я спустился с крыльца.
* * *
Черту я пересёк на четвёртом шаге.
Никакого ощущения при этом не было, купол пропускает изнутри свободно, но снег за границей скрипел иначе, суше, я слышал этот скрип очень отчётливо, потому что больше во дворе не раздавалось ни звука.
Двадцать метров.
Я шёл прямо к голове, не сворачивая, не ускоряясь и не сбавляя считал шаги. На двенадцатом шаге он поднял голову с колец.
Он встал надо мной на высоту второго этажа.
Вблизи он был больше, чем казался из окна. Чешуя шла ровными рядами от подбородка вниз, каждая размером с ладонь, и между ними, ближе к стыку витков, я теперь и без Сонара различал свет. Изумрудные глаза с вертикальным зрачком опустились ко мне.
Я остановился в трёх метрах и поднял голову.
«Ты вышел, Лукумон», – сказал Змей.
– Да, – сказал я. – Забирай.
Он молчал.
Он изучал меня очень долго по меркам этой ночи, а я стоял и позволял ему это. Я знал, что он делает. Он искал подвох. Он четыре тысячи лет читал людей, торговался с ними, ловил их на условиях, и сейчас он проверял меня на всё, что знал и не находил, потому что искать было нечего.
Я действительно вышел умирать. Я не рассчитывал уцелеть, не держал в рукаве второго хода, не собирался хитрить в последний момент, и всё, что во мне было в эту минуту, читалось насквозь и совпадало со словами.
Это оказалось единственное, чего он не умел считать.
«Мне не нравится твоё спокойствие», – сказал Змей.
– Мне тоже, – сказал я. – Я предпочёл бы бояться.
«Ты идёшь на условия? Дом остаётся, женщина доживает, мальчик растёт».
– Ты дал слово, – сказал я. – Держи.
«Я держу слово четыре тысячи лет».
Ждать дальше было нельзя.
Драться Искрой я никогда не умел. Ни одному боевому приёму меня не учили, у меня оставалось только одно из того, чему меня учили, делать нужное тем, что есть под рукой.
Я открылся.
Так это можно назвать, и другого слова у меня нет. Я снял внутри себя всё, что обычно держу закрытым, всё, что бережёшь, чем дозируешь, что тратишь по капле на диагностику, русло и прижигание сосуда. Сонар, свет, тепло из груди, ту силу, которой я лечу, я выпустил это одним потоком, вперёд и вверх, прямо ему в пасть.
Змей дёрнулся.
Он принял поток на себя, и я успел увидеть, как он его читает, удар, атака, что-то, от чего надо закрыться. Он начал закрываться. Он раскрыл пасть, чтобы принять это на зубы, и тут же понял.
Это была не атака.
Это была еда. Чистая, горячая, человеческая, льющаяся сама, без сопротивления, ловушки и необходимости отнимать. Такого ему не подавали никогда.
Он рванулся ко мне и начал пить.
Щелчок я почувствовал физически, в середине груди. Это защёлкнулся рефлекс, который вырабатывался четыре тысячи лет и не имел выключателя.
Контакт установлен.
Тяга ударила по мне так, что двор пропал.
Я не понял, куда делся свет фар и голоса за спиной. В груди образовалось место, через которое из меня уходило всё сразу, со скоростью, которую я не мог замедлить и оценить. Первыми у меня отказали колени. Снег оказался прямо перед лицом, я успел выставить руки, подержался на четвереньках и сел на пятки.
Труба открылась.
Я её держал.
* * *
Хорста упала сверху.
Заход её прошёл мимо меня. Я вообще почти ничего не видел, перед глазами шла рябь, а голову было не поднять. Я почувствовал её в тот момент, когда она вошла в поток.
Как это описать, я не знаю.
Сквозь меня прошла целая чужая жизнь, длинная, со своим весом и ритмом, четыре тысячи лет памяти, всё это уместилось в мгновение. Внутри у меня, в том месте, где Фырк когда-то нашёл свой шар, это подхватило, развернуло и переделало. Я почувствовал переделку отдельно. Она была похожа на то, как проходит вещество через мембрану, с той стороны одно, с этой другое.
Хорста вышла из меня и ушла в него.
Змея раздуло на глазах.
Первое кольцо пошло вширь так, что снег под ним осел на полметра. Свет под чешуёй рвануло от головы к хвосту неровной полосой, вздуло буграми, разбило пятнами, и в двух местах я увидел, как он вспухает изнутри и не расходится.
Потом он дёрнулся.
Это был первый раз за всю ночь, когда он сделал что-то некрасиво. Голова мотнулась в сторону, пасть попыталась разомкнуться, всё огромное тело подалось назад, отрывая себя от меня, – и не оторвалось.
Он рванул ещё раз, сильнее.
Меня протащило по снегу метра на полтора, лицом вперёд, я упёрся локтями и остался на месте. Труба не порвалась. Тяга шла через неё, она была его собственная, без обратного клапана.
«Что это?», – сказал Змей.
Голос у него изменился.
«Что ты мне дал, Лукумон? Что ты мне дал?».
Он бился. Огромное существо, четыре тысячи лет не знавшее страха и сопротивления, ни одного отказа, металось у моей поленницы и не могло разжать собственную пасть. Кольца сбились, второй виток съехал с первого, хвост пошёл по своим же виткам, лупя наотмашь, и раз за разом проносился у меня над головой так, что от ветра меня валило вбок.
За спиной, за чертой, кто-то закричал, чтобы пригнулись.
Я поднял Сонар.
Это оказалось самым трудным из всего, что я делал в жизни. Дар шёл через ту же трубу, что и всё остальное, и отвести от него кусочек на себя почти не получалось. Я всё-таки отвёл.
И увидел.
Стенка на стыке первого и второго витков поползла.
Она растягивалась буквально на глазах. Свет из-под неё выходил теперь всей площадью, чешуйки на этом месте разошлись, и между ними стояло ровное белое сияние. Хорста, вошедшая внутрь, лежала там неусвоенная и распирала его изнутри.
Проверка была пройдена.
Я набрал воздуха, сколько смог, и сказал вслух:
– Пошли. Все.
За горизонтом, там, где кончалась река, поднялась полоса света.
* * *
Дальше я помню всё, но помню это скверно.
Они шли волнами, с юга, с востока, вдоль реки и поверх городских крыш, небо надо мной перестало существовать. Оно стало рекой. Непрерывной полосой света от горизонта до моего двора, шириной с улицу, и эта полоса втягивалась в одну точку, в трёх метрах от изумрудной головы, туда, где на коленях в снегу сидел я.
Каждый входил в меня и выходил в него.
Первым, конечно, пошёл Ррык.
Лев вошёл в поток с разбегу, и через меня прошли восемьсот лет ярости, войны, обходов, чужой боли, которую он собирал по своей больнице ночь за ночью. Я закричал. Мне сказали потом, что я кричал первые полторы минуты почти непрерывно.
За ним Люмьер. Свет, ровный и очень старый, без единой злой ноты.
За ними пошли безымянные, которых я не знал.
– Пульс сто девяносто, – говорил Артём где-то сзади. – Экстрасистолы, залпами. Записывай, шесть двадцать одна, тахикардия сто девяносто.
– Пишу, – говорил Тарасов.
– Держу, – говорила Лена.
Ордынская стояла на коленях в снегу с той стороны черты, вытянув руки вперёд, я чувствовал её на себе всё это время. Она держала мои сосуды. Тяга рвала их изнутри, начиная с самых мелких, я чувствовал это по лицу и по глазам. Лена шла за ней и сводила разорванное, получалось у неё через раз, но она всё равно не бросала.
– Из носа пошло, – сказал Тарасов. – И из глаза. Левый.
– Вижу, – сказал Артём. – Не трогай его. Кровь идёт, значит, давление есть. Илья, ты слышишь? Мне нужно, чтобы ты один раз кивнул.
Я кивнул.
Над самой моей головой с воем прошёл хвост.
– Пригнуться! – заорал Семён.
Хвост ударил в снег в шести метрах от черты, поднял стену снега и ушёл обратно. Змей бился всё сильнее, и чем больше в него входило, тем хуже он себя контролировал.
– Кобрук на линии, – говорил Семён в телефон. – Игорь Степанович тоже. Ждут.
– Передавай цифры, – говорил Артём. – Пусть слушают. Пульс сто девяносто пять, кровь из носа и левого глаза, сознание сохранено, отвечает кивком.
Три вещи я держал в голове всё это время. Больше не помещалось.
Первое, труба открыта.
Второе, не отпускать.
Третье, смотреть на стенку.
Стенку я смотрел всякий раз, когда мог. Давалось это тяжелее от раза к разу, но каждый раз там было лучше.
Он раздувался. Кольца ушли за забор, дорогу, накрыли соседский участок, и я думаю, что к концу он занимал половину улицы. Внутри у него больше не было ровного света, там ходили пятна, бугры, тёмные провалы, а между ними всё сильнее светилось белым то, что он не мог переварить. Балласт копился. Он всё ещё пил.
– Пульс двести десять, – сказал Артём.– Сорвался. Илья, я тебя теряю. Кивни ещё раз.
Я кивнул.
– Ещё девяносто секунд, – сказал он кому-то за спиной. – Больше я ему не дам.
«Отпусти», – сказал Змей.
Он сказал это прямо в середину моей головы, я слышал его отчетливо, сквозь всё остальное.
«Отпусти, Лукумон. Я уйду. Я оставлю твой дом, твою женщину, сына, я уйду с этой земли навсегда, я дам тебе любое слово, какое ты попросишь. Отпусти».
Я ему не ответил.
Ответить я не мог физически, а если бы мог, то не стал бы. Он просил меня перестать делать то, чего я не делал. Трубу держал не я. Тянул её он сам, все четыре тысячи лет своей жизни, а я был всего лишь тем местом, через которое ему теперь наливали.
«Я не могу разжать», – сказал Змей. «Я не умею».
Река над двором шла и шла.
Я поднял Сонар в последний раз, это уже далось совсем плохо, потому что зрение к тому моменту у меня почти село. Всё вокруг было белым, снег, свет фар, поток, небо. На месте стыка витков стояло пятно, которое я разглядел бы и без всякого дара.
Стенка светилась целиком. Она натянулась до предела, чешуйки на ней разошлись, и по ней шла ровная, частая пульсация, совпадающая с каждой новой волной, входящей в него.
Так выглядит орган за секунду до разрыва.
Я сказал это себе одной короткой фразой, и опустил голову в снег.
* * *
Стенка лопнула изнутри.
Никакого звука не было. Я его ждал, я почему-то был уверен, что он будет, и не дождался. Напряжение, которое я чувствовал через трубу все эти минуты, перестало нарастать, на мгновение замерло и пошло наружу.
А потом стало светло.
Свет вышел из него весь и сразу, одной волной от стыка витков. Волна поднялась выше домов, деревьев, выше всего, что было в Муроме, и пошла по земле, по небу до самого горизонта, в обе стороны реки. Двор во второй раз за сутки залило белым, снег встал стеной от забора до забора. Потом стена исчезла, двор вместе с ней, осталось одно сплошное сияние, в котором я сидел на коленях.
Четыре тысячи лет чужой жизни выходили наружу.
Я успел подумать, что это красиво, это была последняя связная мысль, которую я запомнил целиком.
Потом из света начали выходить они.
Первым, прямо надо мной, вышел Ворон.
Я узнал его сразу, хотя видел последний раз мёртвым, на аппарели, где он держал перьевую стену. Он вышел из волны, развернулся над моим двором и раскрыл крылья.
Оба.
Второе крыло, которое он сломал, стояло на месте, целое, ровное, размахом с половину моего дома.
За ним пошли остальные.
Сорок духов, погибших у куполанесколько часов назад, вышли из света один за другим, целые. Ёж с монастырских огородов. Сорока. Ласточка, которая ночью распылилась над двором центра. Трое соколов, которых сегодня не досчитались. Медведь, прорвавший кольцо у ворот и упавший. Ленты, шедшие роем.
Потом их стало столько, что я перестал понимать, что вижу.
Они выходили из волны и не кончались. Тысячи. Десятки тысяч. Огромные и маленькие, звери, птицы, сгустки света без формы, в шерсти и в перьях, схожие с человеком и ни на что не похожие. Они поднимались над Муромом, рекой, полями за ней, заполняя собой всё небо от края до края, и небо их не вмещало.
Съеденные этой ночью, в прошлом году, при фараонах, при людях, чьи имена никто уже не произносил вслух. Все, кого он брал по капле, по два процента, четыре тысячи лет, аккуратно, чтобы никто не заметил.
Насовсем он их не убивал. Он складывал их в себя, и теперь его прорвало.
Последней из света вышла Хорста.
Она тяжело поднялась над моим участком, всем панцирем, огляделась, увидела то, что было в небе, и остановилась. Я смотрел на неё и совершенно не мог поднять руку.
Змея не стало.
Он не взорвался. Он просто кончился, потому что своего у него ничего не было. Всё, что в нём было, вышло наружу и разошлось по хозяевам, и на месте изумрудных колец, накрывавших половину улицы, остался обычный ноябрьский снег, наваленный буграми, и всё.
Тяга исчезла.
Труба схлопнулась, и вместе с ней из меня ушло то, что удерживало меня на коленях. Я успел заметить, что снег больше не скрипит, что фары горят ровно и что где-то за спиной кричит Артём.
Потом снег оказался у самого лица, и я перестал что-либо чувствовать.
* * *
Он упал лицом вперёд, с внешней стороны, у самой золотой черты.
Артём пересёк границу первым и оказался рядом. Он перевернул Илью на спину одним движением, за плечо и бедро, не думая о шее, потому что времени думать не было.
Лицо было в крови от левого глаза и носа. Снег под головой сразу стал розовым.
– Дыхания нет, – сказал Артём.
Он положил пальцы на сонную артерию, отсчитал вслух до пяти и снял руку.
– Пульса нет. Остановка. Тарасов, сюда!
Укладку через черту уже волок Тарасов. Дефибриллятор он поставил в снег справа от головы, монитор слева.
– Электроды, – сказал Артём и рванул куртку на груди Ильи.
Молния не поддалась, он дёрнул второй раз, взял ножницы из укладки и разрезал куртку и рубашку от горла до пупка, разведя полы в стороны.
Тарасов налепил электроды.
На экране встала ровная линия, монитор запищал не переставая.
– Асистолия, – сказал Тарасов.
– Компрессии, – сказал Артём.
Он встал сбоку на колени, поставил ладонь на грудину, вторую сверху, и начал качать, считая вслух:
– Раз, два, три, четыре, пять…
Семён упал на колени с другой стороны, приложил маску, сжал мешок и посмотрел на Артёма.
– Дыши через тридцать, – сказал Артём, не сбиваясь со счёта. – Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…
Лена сидела в снегу в трёх метрах, вытянув руки в их сторону.
Помогать ей было некому, оба лекаря работали на компрессиях. Она держала русло полторы минуты, шатаясь всё сильнее, завалилась на бок, лицом в снег.
Коровин вышел из дома в тот момент, когда Артём считал вторую серию. Он сгрёб Ордынскую под мышки, оттащил на десять метров к скорой, забросил в салон на носилки, укрыл одеялом и вернулся бегом.
– Что делать, – сказал он.
– Считай время, – сказал Артём. – Вслух. С этой секунды.
– Ноль, – сказал Коровин.
– Разряд, – сказал Тарасов. – Заряжен. Всем отойти.
Артём снял руки.
Тело дёрнулось, вытянулось и упало обратно в снег.
– Линия, – сказал Тарасов. – Продолжаем.
– Продолжаем, – сказал Артём и снова поставил ладони.
Над двором, домом, над всем Муромом стояли десятки тысяч духов и смотрели вниз.
Вероника всё это время лежала на первом этаже, и слышала счет со двора.
Первым к телу пробился Фырк.
Часть сил вернулась к нему вместе с волной, и всё равно он шёл над снегом низко и криво. Он сел Илье на грудь, там, где не мешали ладони Артёма, и заорал ему прямо в лицо.
Он орал всё, что не сказал ему за этот год. Что двуногий безмозглый и обещал не лезть вперёд бригады. Что триста лет копились не для того, чтобы этот дурак лёг в снег у собственного забора. Что у двуногого сын, которому родиться через пятнадцать недель, и кому его теперь показывать.
– Тридцать, – сказал Артём. – Дыши.
Семён сжал мешок дважды.
– Раз, два, три, четыре…
– Минута сорок, – сказал Коровин.
– Разряд, – сказал Тарасов.




























