444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Карелин » Лекарь Империи 25 (СИ) » Текст книги (страница 10)
Лекарь Империи 25 (СИ)
  • Текст добавлен: 22 августа 2026, 14:30

Текст книги "Лекарь Империи 25 (СИ)"


Автор книги: Сергей Карелин


Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Глава 11

– Кровопотеря двести шестьдесят пять, – сказала Зиновьева, – темп низкий. Двенадцать ноль шесть.

Тишина над раной стояла ещё мгновение, а потом её разрубил Шаповалов, рабочей интонацией ведущего:

– Чем бы это ни было, оно лежит у сердца, растёт, и его надо убирать. Илья, доложи. Что видишь и что предлагаешь.

Сказать всё как есть я не мог. Не потому, что бригада бы не поверила. Причина была проще и тяжелее, полная правда начиналась со слов «я видел такое в голове своей матери», и она не добавляла столу ни одного рабочего факта, зато добавляла оперирующему хирургу то, что ему сейчас было противопоказано.

Стол получает то, что нужно для работы. Остальное, моё.

– Докладываю, – сказал я, – образование мне знакомо. Я видел такое один раз, у другого пациента, и убирал его. Убрал успешно. Иссекать нельзя, оно вросло в перикард всей нижней гранью, единым сращением, отделение скальпелем разорвёт сумку. Убирается оно растворением через прямой контакт. Метод отработан, прошу утвердить.

– Уточни для протокола, – Шаповалов смотрел на меня, взгляд у него был тот же, что при утверждении нового входа, взвешивающий. – Растворение, это что? Химия? Дар?

– Дар. Прямой контакт, подача Искры в структуру образования до полного распада. Продукты распада уходят в кровоток и штатно выводятся, в прошлом случае анализы после были чистыми. Скальпель в этой фазе не участвует.

– Время фазы?

– В прошлом случае, минуты. Здесь закладываю больше, масса и пациент другой.

Шаповалов перевёл взгляд с меня на монитор, где серая тень лежала вплотную к работающему сердцу, потом на Кобрук за стеклом, та не шевельнулась. – Метода нет ни в одном учебнике, – сказал ведущий хирург, – но и пациента такого нет ни в одном. Растворение утверждаю. Работай.

Я выпрямил спину, разгружая запястья, потянул за манжету правой перчатки.

– Контакт нужен голой кожей, – сказал я сестре, – перчатку снимаю. Кисть обработать по полной, до локтя.

Сестра сняла с меня перчатку и дважды обработала кисть антисептиком, от кончиков пальцев до локтя. Больше по части стерильности для этого метода сделать было нечего. Рука осталась в операционном поле голой, я поймал взгляд Семёна, за год работы со мной он привык ко многому, но такого над вскрытой грудной клеткой не видел ещё никто.

– Готов, – сказал я.

Я положил голые пальцы на поверхность кристалла.

На ощупь он был тёплым, от этого касание было страшнее, чем если бы пальцы легли на лёд. Гладкая, плотная, спрессованная поверхность. Та самая. Подушечки пальцев узнали её раньше памяти.

Дальше я сделал следующее: собрал Искру в правую кисть и повёл её в образование, ровным потоком, запуская распад. Механику этой работы моя рука помнила сама, без участия головы, поток идёт в структуру, та принимает его, разбухает изнутри и теряет связность.

В тот раз образование начало мутнеть на первой же минуте, пошла разводами, и растаяла до конца за считаные минуты, оставив после себя чистое ложе и два отвоёванных месяца.

Здесь ничего не произошло.

Я выждал полный такт, второй, третий. Поток шёл, кристалл принимал его весь, до капли, и не менялся.

Кристалл лежал под пальцами. Ни помутнения, разводов, ни отклика. Искра уходила в него бесследно, вся, я усилил подачу, вдвое, потом втрое, всем, что держал в кисти.

И тогда он ответил.

Ответ пришёл не сопротивлением. Тягой. Сила пошла из моих пальцев в кристалл сама, без моей воли, с набирающей скоростью, и волна, которую я видел Сонаром, та, что шла по нему снаружи внутрь, теперь начиналась не на его поверхности. Она начиналась во мне.

Я стоял неподвижно, наращивая заслон, и говорил для стола, потому что стол обязан был знать, что происходит:

– Констатирую. Образование не принимает растворение. Прошлый случай был инертным, отдавал структуру без сопротивления. Этот живой. Он не отдаёт силу. Он её забирает. Сейчас он забирает мою.

– Децелерация! – голос Тарасова ударил поверх моего. – Ритм проваливается, сто десять… девяносто пять… девяносто!

– Атропин по плодовой схеме, ввожу, – Артём уже работал, – держи контакт или снимай, командир, решай!

Кристалл ответил на вмешательство через хозяина, его маленькое сердце, к которому был прижат, и после такого ответа пороги Артёма были уже не нужны.

Я отнял пальцы.

Правая кисть онемела до самого запястья. Я сжал и разжал кулак, раз, другой, чувствительность возвращалась неохотно.

Тяга оборвалась не сразу, ещё мгновение она тянулась за рукой, потом отпустила. На мониторе ритм сына вышел из провала, девяносто пять, сто десять, сто двадцать восемь, и встал в свой коридор.

– Ритм сто тридцать шесть, – выдохнул Тарасов, – вернулся. Стабилен.

– Размер образования двадцать четыре миллиметра, – добавил он тише, – без изменений.

Растворение стояло на нуле. Две минуты контакта не сняли с кристалла ни одной десятой миллиметра. Снимали они всё это время с меня, и сколько именно, я знать не хотел.

Из-за ширмы вышел Артём.

Он обогнул стойку, встал напротив и посмотрел на меня насквозь.

– Командир, ты побелел, – сказал он, – на обоих пациентах у меня по десять датчиков. На тебе ни одного, а ты только что был третьим в этой цепи. Так не пойдёт.

Возражать я не стал. Артём достал из укладки пульсоксиметр и защёлкнул его на пальце моей левой руки, которая в контакте не участвовала.

– С этой минуты веду три контура, – сказал он на весь блок, – мать, плод, оперирующий хирург. Прошу занести в протокол.

– Занесено, – отозвалась по громкой связи Кобрук, в её голосе не было ни тени вопроса.

Шаповалов дождался щелчка датчика и поставил вопрос без смягчений:

– Работать против тяги, значит расходовать хирурга. Сколько ты выдержишь, Илья, и кто это измерит? Себя ты будешь щадить в последнюю очередь, я тебя знаю.

– Измерю я, – ответил за меня Артём, – по сатурации и пульсу. Пороги назову вслух для всего стола, сатурация девяносто, пульс сто сорок. При достижении любого порога я останавливаю контакт своей властью анестезиолога, без согласования с оперирующим. Это не обсуждается.

– Принято, – сказал Шаповалов.

И тогда с подоконника раздался голос, который слышали все.

– Тяга, это по моей части, двуногий.

Фырк стоял на всех четырёх лапах, подняв хвост трубой. За три с лишним часа операции он не издал ни звука, и половина бригады, я уверен, успела забыть, что он сидит на подоконнике. Теперь его ворчливый, скрипучий голос, знакомый мне лучше всех голосов на свете, звучал на весь блок. После Пакта духов в операционных Империи знают. К зверю, заговорившему над столом, здесь отнеслись как к консультанту, вошедшему с докладом.

– Кристалл жрёт того, кто в канале, – продолжал Фырк, – ты один его не переешь, у тебя дно ближе. Значит, в канале нас будет двое. Встаю.

Канал между нами натянулся и загудел от притока, заряженный на всё, что бурундук в себе носил. Вдвоём в одном канале мы никогда еще не стояли, он всегда был подающим, я принимающим, а теперь нам предстояло держать один поток с двух концов против течения, которое пило посередине.

Крылья Фырк развернул во всю ширину подоконника, для упора. Я посмотрел на него, на маленького зверя, у которого сегодня была своя седьмая ночь и свой счёт, который вставал в цепь между моим сыном и тем, что жрало силу живьём.

– Принято, боец, – сказал я.

– Для протокола, – подал голос Шаповалов, и в голосе его мне послышалась усмешка. – В бригаду включён дух-хранитель. Веду операцию, на которой три пациента и один зверь. Тридцать лет работаю, такого протокола у меня ещё не было. Работаем.

Механику новой фазы я проговорил вслух, для всех постов, потому что такой фазы никто не репетировал:

– Работаем долями. Я веду растворение от края, малыми порциями, ядро не трогаю до конца. Фырк держит канал и компенсирует тягу, моя Искра в контакте, его, в резерве. Лена. Растворённое пойдёт светом, порциями в его кровоток. Твоя задача, взять каждую долю и провести дозированно руслом, как ты умеешь. Здесь семьсот граммов, и передозировка света для них так же смертельна, как недостача.

– Взяла задачу, – сказала Лена, – веду по правой подключичной, оттуда по кругу. Готова.

– Тарасов, к докладам по ритму добавь размер. Меряй ультразвуком после каждой доли, вслух.

– Принял. Исходный размер двадцать четыре.

– Начали.

Пальцы легли на кристалл в третий раз, теперь мы стояли в контакте вдвоём.

Тяга ударила сразу, без разведки, она уже знала дорогу. Но между ней и моим дном теперь стоял Фырк, канал гудел от встречного потока. Бурундук вливал в меня ровно столько, сколько камень выпивал, и впервые за операцию оборона легла на него целиком, освободив мои руки для дела. Искра пошла в край кристалла тонкой, прицельной струёй, в одну точку на грани.

Грань помутнела.

Крохотный участок, с булавочную головку, потерял каменный отблеск, пошёл матовым и отдал. Одна крупица света снялась с края, повисла над поверхностью сердца и втянулась в сосуд, который я вёл для неё Сонаром.

– Доля пошла, – сказал я. – Лена.

– Вижу её. Взяла. Веду.

Свет прошёл по правой подключичной, разделился на рукава и без толчка растворился в кровотоке. На мониторах ничего не дрогнуло.

– Ритм устоял, – доложил Тарасов, – сатурация плода устояла. Размер… – пауза, пока курсор шёл по экрану, – двадцать три и восемь. Уменьшение фиксирую.

Все молчали. Метод работал. Гольдман за стеклом повернулся к Кобрук и что-то коротко сказал, одними губами, та кивнула, не отрывая глаз от поля.

Вторая доля пошла легче первой, я нашёл угол струи, третья легче второй. Край кристалла отдавал крупицу за крупицей, матовое пятно на грани росло, Лена вела каждую порцию света по маленькому руслу с точностью, за которую в любом другом месте мира дают государственные премии, а здесь полагался только следующий такт.

Две десятых миллиметра. Столу эта цифра сказала всё, что нужно, метод работает. Мне она сказала больше. Такт, доля, доклад, такт, эту структуру я уже знал наизусть, я стоял внутри неё в другом городе, у другого тела. Тогда мы выводили силу из умирающей, по доле за такт, и каждая доля приближала конец. Теперь мы вливали силу в живущего, по доле за такт, и каждая приближала жизнь. Механика была той же. Знак сменился на противоположный, и ради одной этой перемены знака стоило прожить весь этот год.

– Темп вижу, – сказал Шаповалов, – утверждаю. Работаем до конца.

К четвёртому часу операция перестала быть событием и стала трудом.

– Двадцать один ровно, – вёл Тарасов, – двадцать и четыре, девятнадцать и пять.

Доля, проводка, доклад. Кристалл отдавал край неохотно, каждую крупицу приходилось выжигать из грани прицельной струёй, тяга не слабела ни на такт, камень пил всё, что шло через канал, и требовал ещё.

– Кровопотеря триста десять, темп низкий, – говорила Зиновьева, – тринадцать двадцать, четвёртый час операции.

– Температура раствора тридцать семь и два, уровень стабилен, – говорил Семён. Он не менял позы у своей стойки уже час, подача в его руках шла с точностью автомата.

У Лены дрожали плечи. Она держала русло плода четвёртый час и проводила доли, дрожь начиналась от лопаток и уходила в поднятые руки, а лицо оставалось спокойным, сосредоточенным на чём-то, чего я не видел. Сестра за ширмой молча промокала ей лоб.

– Хирург, сатурация девяносто четыре, пульс сто двенадцать, – называл Артём между долями. – До порогов запас есть. Продолжаем.

Слышать собственные показатели, стоя у стола, оказалось особым опытом, меня вели, как пациента, вслух, и хирург во мне хотел от этих цифр отмахнуться, а лекарь в том же черепе понимал, что запас тает. Холод от правой кисти поднялся выше локтя и держался там ровной полосой.

Шаповалов работал молча. Он держал микроретрактор, следил за полем, мониторами, за мной, и раз в несколько тактов коротко ронял «темп держим» или «поле чистое», эти два слова весили больше любой длинной поддержки, потому что произносил их человек с правом сказать «стоп».

– Кровопотеря триста сорок, – вела Зиновьева, – тринадцать сорок пять. Темп низкий.

– Илья, сатурация девяносто три, пульс сто восемнадцать, – сказал Артём, – запас есть, но он тает. Командир, темп долей не наращивать, экономим тебя.

– Принял. Темп держу.

На пятнадцати миллиметрах тяга изменилась.

Она стала гуще. Каждая крупица теперь шла из грани с усилием, которого не было на первых миллиметрах, я зафиксировал это вслух, как фиксировал всё:

– Констатирую, – сказал я, – ядро спрессовано сильнее края. Плотность растёт к центру. Последние миллиметры будут дороже первых.

– Подтверждаю, – процедил Фырк сквозь зубы. Голос его сел, стрёкот из него ушёл. – Эта дрянь к середине как гранит. Жуй, двуногий, я подкладываю.

О том, о чём молчали мы оба, не было сказано ни слова. У Фырка шла седьмая ночь его собственного счёта, и вызов к Вратам мог прозвучать в его привязи в любую секунду, посреди любой доли, и никакие пороги Артёма на этот вызов не распространялись. Канал между нами гудел ровно, в этом гуле мы оба делали вид, что времени у нас столько, сколько нужно.

– Двенадцать миллиметров, – сказал Тарасов, – половина пройдена, командир.

– Четырнадцать тридцать, – отозвалась Зиновьева, – шестой час операции.

– Полдистанции за час двадцать, – Шаповалов прикинул вслух, – вторая половина плотнее. Закладываю два часа и держу это в голове. Работаем.

Обвал пришёл не с той стороны, куда все смотрели.

– Давление матери падает, – голос Артёма изменился на первом же слове, – среднее семьдесят четыре… семьдесят. Вазопрессор на максимуме титрования, ответа нет. Сосуды на токолизе, они не отвечают!

– Кровопотеря! – Зиновьева впервые за операцию повысила голос, – пятьсот сорок, скачком! Шестьсот! Кровит зона разреза матки, темп высокий!

Я стоял с пальцами на кристалле и видел обвал Сонаром, насквозь. Край гистеротомии, простоявший четыре часа сухим, закровил сразу в трёх местах, гемостатический шов держал, но миометрий, разжатый токолизом до атонии, перестал зажимать собственные сосуды, кровь пошла из толщи стенки, минуя все наши стежки.

– Второй контур! – скомандовал Артём.

Дверь блока открылась, Гольдман вошёл без единого лишнего движения, уже в перчатках и зная расстановку. Дистанцию от дверей до второй стойки он прошёл за время, за которое я не успел бы назвать его отчество, занял место, его руки легли на магистрали, как ложатся на клавиши у того, кто полвека играет по этим нотам. На матери стало двое, Артём на наркозе, Гольдман на общем контуре, два поколения одной школы над одним давлением.

– Принял контур, – сказал Гольдман, – докладывайте мне цифры, юноша, и не сбавляйте темпа.

– Кровь пошла, вторая и третья доза в подогревателе, – Зиновьева уже подавала, – шестьсот восемьдесят!

– Плазма параллельно, объём на двух линиях, – Гольдман работал и докладывал одновременно, без единого лишнего слова, – среднее шестьдесят восемь… шестьдесят шесть. Не отвечает, голубчики. Не отвечает.

Цифры падали у меня на глазах. Я вёл долю и слышал, как за ширмой двое лучших анестезиологов Империи проигрывают, деление за делением, кристалл под пальцами пил и пил, ему не было дела до давления в чужих сосудах.

– Стоп.

Шаповалов стоял, глядя на материнские мониторы, и произносил право, записанное вчера собственной рукой, и его собственной формулировкой:

– Стоп, Илья. Готовимся к родоразрешению.

Родоразрешение на этом столе означало простую вещь.

Извлечение.

Семьсот граммов, незрелые лёгкие, недорастворённый камень у сердца. Спасение Ники ценой сына.

Моя рука с кристалла не ушла.

Мгновение в операционной не было ни одного звука, кроме мониторов. Пальцы лежали на тёплой спрессованной грани, под ней билось сердце. За ширмой валилось давление той, кому я обещал говорить только правду, а в ушах стоял мой собственный голос из кабинета Кобрук. «Если скажет родоразрешать, я подчиняюсь и родоразрешаю, без оговорок, обсуждения и второго мнения.»

Ему в этот момент было виднее.

Я разжал пальцы и снял руку с кристалла.

– Подчиняюсь, – сказал я, – готовлюсь к извлечению.

Тяга оборвалась. Мне натянули перчатку, я развернулся к матке, к окну гистеротомии, за которым в тёплой воде лежал мой сын, которого я сейчас должен был достать в мир, не готовый его принять.

– Держу её, – голос Лены прошёл сквозь операционную негромко и остановил в ней всё. – Оба русла. Его веду, её взяла. Дайте ему минуту. Игорь Степанович, прошу!

Я обернулся. Лена стояла у изголовья с поднятыми руками, теперь эти руки держали два сосудистых русла разом, семьсот граммов и шестьдесят килограммов, дар, растянутый на две жизни, на то, на что он не был рассчитан ни природой, ни её собственным пределом. Из её левой ноздри шла кровь, по губе, подбородку, и она не могла её стереть, потому что руки были заняты.

– Давление встало, – Гольдман смотрел на монитор, и в его голосе, впервые, было что-то кроме работы. – Среднее шестьдесят шесть, падение остановлено. Она действительно держит. Обоих. Минуту подтверждаю. Больше не дам и не соглашусь.

Шаповалов посмотрел на Лену. На кровь на её подбородке. На меня. На мониторы, где две кривые линии висели на женских руках.

Кобрук стояла за стеклом неподвижно, положив ладонь на раму, и не вмешивалась, потому что властью владел один человек в здании, и это была не она. Решение, которое он принимал это время, было самым тяжёлым из всех, что я видел на его лице, принял он его своей собственной формулировкой:

– Минута. Одна. Счёт веду я, вслух. На счёте шестьдесят, родоразрешение без обсуждения, чем бы ни кончился камень. Илья. Твоя минута пошла.

Перчатка слетела с моей правой руки быстрее, чем её надевали.

Пальцы легли на кристалл.

– Один, – сказал Шаповалов. – Пять.

Доли пошли без пауз. Прицельная струя в грань, крупица, проводка, следующая, я выжигал край кристалла в темпе, который час назад назвал бы самоубийственным, он таким и был, только самоубийство теперь шло по графику и под счёт.

– Десять.

– Одиннадцать миллиметров, – Тарасов, – десять и два.

– Доля пошла. Взяла. Веду, – сказала Лена, на выдохе, оба русла в руках, кровь с подбородка капала на ворот, сестра больше не успевала промокать.

– Среднее шестьдесят шесть, держится на ней, – Гольдман, – кровь идёт, третья доза.

– Пятнадцать.

– Девять и четыре, – Тарасов, – девять ровно.

– Доля. Взяла. Веду, – Лена уже не строила фраз, на фразы не оставалось дыхания.

– Двадцать.

Канал гудел на пределе. Фырк вливал в меня без тактов и пауз, сплошным потоком, я чувствовал, как мелеет то, из чего он льёт, трёхсотлетний запас, копленный у двенадцати поколений, уходил в камень на сердце семисотграммового мальчишки, бурундук отдавал его без счёта.

– Двадцать пять.

– Среднее шестьдесят семь, держит на себе, – Гольдман – Четвёртая доза пошла.

– Тридцать.

– Восемь миллиметров… семь и один.

– Тридцать пять.

Струя, крупица, проводка. От всей операционной осталось пять квадратных миллиметров под подушечками пальцев, на них шла самая простая работа на свете, взять и передать. Взять из камня, передать в кровь. Всё, чему я учился две жизни, свелось на этой минуте к движению грузчика.

– Хирург, сатурация девяносто два, пульс сто двадцать шесть, – Артём. – К порогам идёшь. Веди быстрее, командир, порог я не подвину.

– Сорок.

И на счёте сорок камень упёрся.

Ядро лежало под пальцами последним, спрессованное до звона, пять миллиметров плотности, собранной туго, как ничто в обоих мирах, оно не отдавало. Струя била в грань и уходила в тягу, крупицы не снимались. И канал за моей спиной впервые дрогнул.

– Дно, – прохрипел Фырк. – Двуногий, у меня дно. Больше нечем.

Гул канала пошёл вниз и истончился. Компенсация таяла. Следующую долю закрывать было нечем, я повёл её так, без закрытия, из собственного остатка, из того, что лежит ниже всякого дна и на что не рассчитан ни один порог Артёма.

– Сорок пять. – Голос Шаповалова не ускорялся и не замедлялся, в этом было единственное милосердие, которое ведущий мог себе позволить.

– Сатурация девяносто один! – Артём. – Командир!

– Пять миллиметров, – Тарасов. – Четыре и шесть.

– Пятьдесят.

Такт шёл за тактом. Холод стоял уже в плече и подбирался к ключице, пальцы на камне я чувствовал через раз, и в глазах по краям начало темнеть, ровной рамкой.

– Пятьдесят два.

И под пальцами хрустнуло.

Не звуком, сутью. Ядро, сжатое до звона, пошло трещинами изнутри, по всей своей структуре, помутнело от центра к граням.

– Пятьдесят четыре, – сказал Шаповалов.

Кристалл…

…распался.

Он не взорвался и не рассыпался крошкой. Он растворился, одним длинным выдохом, и всё, что было в нём спрессовано, ушло светом в кровоток моего сына, широкой волной, которую Лена приняла на руки и повела, дробя на рукава, по кругу, дозированно, на пределе всего, что в ней оставалось.

Сонаром я видел то, чего не видел никогда и больше не увижу, свет расходился по сосудам размером с волос, заполняя их до самых тонких ветвей, и маленькое сердце, четыре камеры, сто сорок ударов, взяло этот свет в себя и выправилось, будто с него сняли груз, который лежал на нём всю его короткую жизнь.

– Ритм сто сорок два, чистый, без единой экстрасистолы, – голос Тарасова сел. – Сатурация растёт, семьдесят два… семьдесят четыре. Образование… – курсор прошёл по экрану дважды, – образование не визуализируется. Ноль миллиметров. Ноль, командир.

– Счёт остановлен на пятидесяти шести, – сказал Шаповалов, – родоразрешение отменяю.

– Мать стабилизируется, – доложил Гольдман от своей стойки, – среднее семьдесят четыре, растёт своими силами. Отвечает на терапию. Кровотечение из зоны разреза встало, темп низкий. Подтверждаю, стабилизируется.

Лена медленно сняла с материнского русла свой захват, по сосуду за раз, передавая Нику обратно препаратам, не упала она только потому, что держала ещё второе русло, маленькое, и не собиралась его никому отдавать.

Я стоял с рукой на поверхности крошечного работающего сердца, под моими пальцами больше ничего не было, кроме перикарда и жизни.

Закрывались в обратном порядке, он занял почти час.

Перикард я ушил редкими микрошвами, оставив окно для оттока, грудину свёл и закрепил, кожу над ней закрыл непрерывным швом тоньше волоса.

Сын уходил из операционного поля так же, как приходил, на четырёх руках, я опустил его обратно в матку, в тёплую воду, которую Семён держал для него шестой час, последним ушло под уровень его спокойное, спящее лицо, с грудью, которая поднималась и опадала в такт чужому, материнскому дыханию.

Перед последним рядом маточного шва Семён закрыл подачу и доложил финальный счёт своей тихой партии, шесть часов десять минут непрерывной инфузии, температура тридцать семь и два от первой минуты до последней, ни одного отклонения.

Из всех сегодняшних цифр эта была, пожалуй, самой скромной и одной из самых дорогих, всё это время мой сын прожил в тепле, которое человек держал руками.

Матку мы шили вдвоём с Шаповаловым, двухрядным герметичным швом, Артём снимал токолиз ступенями, вслух, в обратном порядке утреннего:

– Ступень три… тонус пошёл. Ступень две. Тонус нарастает штатно.

Матка сокращалась. Мышца, которую утром, до атонии глушили, просыпалась и сжимала собственные сосуды сама, кровотечение, которое чуть не стоило нам всего, умирало под этим сжатием естественной смертью.

– Итоговая кровопотеря: восемьсот девяносто миллилитров, – Зиновьева закрыла планшет, – возмещено полностью, кровью и плазмой. Банк израсходован наполовину. Шестнадцать сорок, восьмой час операции.

Брюшную стенку закрывали послойно, кожный шов я положил сам. Мог отдать Семёну, он положил бы не хуже, но у меня был уговор с бурундуком, я дошиваю до последнего шва, а дальше он разбирается сам, последний шов этой операции принадлежал мне по договору на ночной кухне.

Узел лёг. Нить срезана.

– Операция закончена, – произнёс Шаповалов, – время?

– Шестнадцать пятьдесят две, – сказала Кобрук по громкой, – зафиксировано. Семь часов сорок минут.

– Дальнейшее веду я, – Артём уже писал назначения, – Оба остаются на моих контурах. Мать, в реанимацию, седацию снимаю ступенями к вечеру, экстубация по схеме, той самой, репетированной, но не раньше, чем её кровь и почки скажут мне «да». Плод… – он посмотрел на монитор и поправил себя, впервые за восемь часов, – пациент остаётся при матери, где ему и положено быть ближайшие пятнадцать недель. Тарасов, вахта твоя.

– Вахта принята, – сказал Тарасов.

Нику увозили из блока на каталке, укрытую до подбородка, только теперь следом шли два ровных ритма на переносном мониторе, я прошёл рядом до самых дверей, держа руку на раме, замыкая тот же путь в обратную сторону.

Выдох прошёл по операционной один на всех. Маски стянуты, перчатки полетели в лотки, и Лена, сняв наконец руки с русла, просто сползла по стене на пол, села на кафель, вытянув ноги. Тарасов молча поставил рядом с ней стул, на который она пересела, и стакан воды, который она взяла двумя руками.

Гольдман оглядел операционную, стол, мониторы, бригаду, всё хозяйство, которому он полвека знал цену.

– Пятьдесят лет я стою у столов, голубчики, – сказал он, – сегодня я видел операцию, которой быть не могло.

Шаповалов стянул перчатки, бросил их в лоток и повёл плечами, разгоняя восемь часов неподвижного стояния. К столу он повернулся уже обычным, будничным заведующим хирургией:

– Разбор операции завтра в десять, явка бригады обязательна, материалы готовлю сам. А сейчас всем, кто не на вахте, отдыхать. Это, как выражается один мой коллега, пункт протокола.

– Спасибо, бригада, – сказал я, больше ничего говорить не стал, за меня всё сказали два ровных ритма на мониторах.

Из-под хирургической рубашки я вытянул шнурок, снял с него обручальное кольцо и вернул на безымянный палец. Металл был тёплым, за восемь часов у моей груди он прогрелся насквозь.

Я стоял у этих мониторов и смотрел на две кривые.

Ритм Ники шёл ровно, семьдесят восемь, синусовый, её собственный. Ритм сына шёл тоже ровно, сто сорок, чистый, без груза. Две жизни, которые утром лежали на одном столе под одним ножом, дышали теперь каждая в своём коридоре, и оба коридора были зелёными.

К подоконнику я подошёл, стянув маску, и слов у меня было приготовлено много, а вышло два:

– Спасибо, боец.

Фырк лежал на подоконнике пластом, без сил, распластав хвост. Но глаз он приоткрыл, и в глазу стоял прежний Фырк.

Я осторожно, одним пальцем, погладил его по спине, между сложенными крыльями. За два года я не позволял себе этого ни разу, субординация у нас с ним была строже армейской, Фырк стерпел, не открывая второго глаза, что было красноречивее любых благодарностей с обеих сторон.

– Сочтёмся, двуногий, – проскрипел он, – с тебя много гречки. Вагон.

– Вагон так вагон, – согласился я, – как ты?

– Пуст. Триста лет копил, ушло за час, и знаешь что? Ни одного ореха не жалко. Мальчишке скажешь потом, когда подрастёт, пусть только попробует вырасти неблагодарным, я ему лично… – он зевнул во всю пасть, качнулся на лапах. – Ладно. Отдышусь и полечу к Вратам, у меня там свидание с одной чешуйчатой мордой, я ему таких слов приготовил, что Устав покраснеет…

Он осёкся на полуслове.

Тело его поднялось с подоконника рывком, на все четыре лапы, шерсть встала дыбом от загривка до хвоста, глаза залило белым, без зрачка, без радужки, светящейся белизной, которой я не видел у него никогда.

– Двуногий, – сказал Фырк. – У Врат что-то происходит. Айла не долетела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю