444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Карелин » Лекарь Империи 25 (СИ) » Текст книги (страница 1)
Лекарь Империи 25 (СИ)
  • Текст добавлен: 22 августа 2026, 14:30

Текст книги "Лекарь Империи 25 (СИ)"


Автор книги: Сергей Карелин


Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Лекарь Империи 25 ФИНАЛ

Глава 1

Первым сквозь стену вошёл Ррык.

Лев вошел, как хозяин. Впрочем хозяином он и был: восемьсот лет этот город стоял под его лапой. Он пересек зал по диагонали, неторопливо, встал сбоку от стола, между нами и дальней стеной, и склонил тяжёлую голову перед Императором ровно настолько, насколько склоняют голову равному.

– Я привёл, – сказал он. – Как обещал.

И следом сквозь дальнюю стену, через герб, вошли Старейшины.

Их было трое. Куница Альдо шла первой, небольшая, тёмная, и от её шагов по паркету не было звука. За ней, не касаясь пола, двигалась Хорста, черепаха, огромная, древняя, и воздух вокруг её панциря плыл, как плывёт он над раскалённой дорогой.

Последним вошёл Люмьер. Орёл из звёздного света сложил крылья ещё в стене, и всё равно в зале стало светлее, ровным светом без источника, и колонны отбросили тени в обе стороны сразу.

Я слышал, как рядом со мной перестала дышать Лена. Серебряный, человек, тридцать лет ничему не удивлявшийся по долгу службы, стоял со сцепленными за спиной руками, и костяшки его пальцев были белыми. Хорста прошла в трёх шагах от нас, и я поймал себя на том, что стою по стойке смирно, хотя никто не командовал.

Четыре тысячи лет Совет не приходил к людям. Люди ходили к ним, на поклон, на суд, за силой, и год назад в этом ряду отказали Императору. Теперь Совет стоял в его зале, на его паркете, и молчание длилось долго, потому что ни для этой встречи, ни для этого молчания не существовало никаких правил.

Первым заговорил Люмьер.

– Государь, – голос звучал не в ушах, в середине головы. – Совет пришёл говорить. Слушай слово, оно короткое, мы несли его четыре тысячи лет. Мы уничтожили машину и главную угрозу нашего существования. Украденная Искра возвращена. Женщина твоего народа, в которой её копили против нашей воли, отдала её назад добровольно, всю, до последней доли, и отдала не нам. Своим. Больным. Такой платы мы не назначали, потому что не знали, что она бывает. Долг, разорвавший старый Пакт, закрыт этой платой полностью. Переработанных, – свет орла потускнел, – Совет закрыл сам, этой ночью, всех. Это была наша скорбь и наша работа, и она окончена. Причина вражды устранена. Устранена той же кровью, которая когда-то заключала Пакт.

Он повернул голову, и взгляд из звёздного света прошёл по мне и остановился на Императоре.

– Твоя часть сделки исполнена, Государь. Хранитель обещал привести нас к твоему порогу, если люди сами добудут голову зверя, разорившего яму. Люди добыли её этой ночью, своими руками, и положили больше, чем мы просили. Ррык привёл. Мы пришли. Теперь слушай, зачем.

Хорста качнула древней головой, и заговорила она, медленно, с паузами, в которые помещался целый вдох.

– Старый Пакт был устроен просто. Вы брали, мы терпели. Он продержался четыре тысячи лет и кончился тем, чем кончается всякое терпение. Нового такого не будет. Совет предлагает другое: союз. Две стороны, обязательства в обе стороны, счёт в обе стороны. Вы перестанете брать Искру, как воду из колодца, и начинаете просить, как просят у соседа. Мы перестаём молчать и начинаем отвечать. Спорное решается словом, за словом стоит сила обеих сторон. Это всё. Подробности займут годы, и вести их будут не только те, кто стоит в этом зале.

– Совет знает, что предлагает работу, – добавил Люмьер. – Вашим людям придётся заново учиться жить рядом с нами, и учиться будет страшно. Нашим придётся терпеть вас вблизи, и терпеть будет противно. Начинать придется с малого и начинать немедленно, потому что после этой ночи нас видел весь город, и обратно в сказки мы уже не поместимся.

– С чего Совет предлагает начать? – спросил Император, когда Хорста умолкла. – Малое тоже надо назвать.

– Оно уже названо, – сказал Люмьер. – Этой ночью наши носили вашу Искру вашим больным, и город это видел. Мы продолжим открыто. Больные не спрашивают у лекаря, из какого он народа, с них и начнём. Остальное догонит.

Император выслушал всё стоя, не перебив ни разу, и ответил коротко, без бумаги.

– Империя принимает союз, – сказал он. – Обязательства в обе стороны, счёт в обе стороны. Со своей стороны начинаю с малого немедленно: с этого дня за каждую взятую долю Искры Империя отчитывается, перед кем брала. Слово сказано при свидетелях.

– Услышано, – сказал Люмьер.

И тогда куница Альдо, молчавшая весь разговор, повернула острую мордочку к нам с Фырком.

– Осталось последнее, – голос у неё был тихий и быстрый. – Совет смотрел этой ночью на многое, но дольше всего он смотрел на вас двоих. Лукумон, отказавшийся взять. Дух, отказавшийся отойти. Мы четыре тысячи лет считали, что связь человека и духа бывает только службой, когда один берёт, а другой даёт. Вы показали третье, и у третьего нет названия в наших языках. Совет решил так: название придумают потом, а строить новый Пакт будут по вашему образцу. Вы были экспериментом, лекарь. Теперь вы прецедент.

Фырк на моём плече открыл рот, закрыл его, снова открыл и в кои-то веки не нашёл, что сказать. Ррык от стола издал низкий звук, который у него означал смех.

– Запишите в летопись, – усмехнулся лев. – День, когда бурундук молчал.

Уходили они так же, как пришли, сквозь стену, через герб: сначала Альдо, за ней Хорста, последним Люмьер, и свет ушёл из зала вместе с ним, оставив обычный вечерний, из окон. Ррык уходил последним из четверых. У самой стены он обернулся к Императору.

– Восемьсот лет я хранил этот город так, что вы не знали моего имени, – сказал лев. – Теперь знаете. Работать это не помешает, привыкайте.

Он задержался возле меня, тронул хвостом по плечу, что у него означало отдельный разговор потом, и ушёл сквозь герб следом за Советом.

Император остался стоять у стола. Он стоял, положив ладонь на стеклянный кувшин, к которому никто так и не притронулся, и смотрел на герб, сквозь который только что ходили гости, Усталость на нём осталась, у людей его должности она не проходит. Но стоял он прямо, как не стоял ни разу за эти две недели, я видел это со спины.

– Четыре тысячи лет, Илья Григорьевич, – сказал он, не оборачиваясь. – И надо же, чтобы при мне.

Павших хоронили на третий день, утром, на закрытом кладбище за северной стеной.

Утро стояло пасмурное, ровное, без дождя. Свежие плиты шли в один ряд, одинаковые, серый камень, имена и даты, и у крайних ещё лежала непримятая земля. Даты на всех плитах кончались одной и той же ночью, и по этому ряду было видно, чем ночь была на самом деле, точнее любой сводки.

Под второй слева лежал капитан Балков и оба менталиста его караула, их положили вместе, как они и легли. Под четвёртой лежала Анна.

Ехали на двух машинах, молча. Грач впервые за месяц сидел без какого-либо предмета в руках, они лежали на коленях без дела, и он смотрел в окно так, как смотрят люди, отвыкшие от пустых рук. Лена держала на коленях простые белые цветы, купленные утром у метро.

Народу было мало. Так решили, и решили правильно: я, Семён, Лена, Грач, Тарасов, Зиновьева, Коровин и несколько офицеров Инквизиции по другую сторону ряда, пришедших к своим. Оркестра не было. Речей не было тоже, всё, что можно было сказать, эти люди сказали друг другу за тринадцать суток работы.

Офицеры Инквизиции подошли ко второй плите строем, без команды, и старший из них снял фуражку, и остальные сняли следом. Они постояли молча положенное им время, старший что-то коротко сказал камню, чего с нашей стороны не было слышно, и слышать было не нужно, и они отошли так же строем. Балкова хоронила его служба, по-своему, и в этом «по-своему» всё было правильно.

Город за стеной жил. Город дышал её Искрой, весь, сорок две тысячи граф и все остальные, и город никогда не узнает её имени.

Это решение принял я, и принял до похорон, взвесив на обеих руках. Ей не нужны памятники. Я знал её два месяца, короткие и последние два месяца её жизни, и за эти месцы ей было нужно от меня одно: смысл.

И он у неё теперь есть: за этой стеной ходят в школу и ездят на трамвае люди, которые без неё были бы мертвы. Любая табличка рядом с этим мелочь.

Серебряный стоял за оградой.

Он пришёл раньше всех, я видел его машину у ворот, и внутрь не вошел, стоял у чугунной решётки, с непокрытой головой, на положенном себе расстоянии. Счетов между нами не осталось.

Он держал её рассудок, сколько мог, ушёл, когда не мог иначе, и исполнил то, что исполнил, своей рукой, забрав это себе. Мы посмотрели друг на друга через ограду, он наклонил голову, я ответил тем же, и на этом разговор был окончен, потому что слова к нему не прилагались.

Я подошёл к четвёртой плите и положил ладонь на камень.

Камень был холодный, утренний. Я держал ладонь, как держал её три дня назад на остывающем лбу, и молчал, и прощание уложилось в это молчание целиком. Серый томик с закладкой лежал у меня дома, в дорожной сумке. Рассказы остались за ней, и я решил, что дочитаю их сам, вслух, когда родится сын. Пусть слушает.

Я убрал ладонь, развернулся и пошёл к воротам первым.

Команда пошла за мной.

В полдень третьего дня во дворе резиденции стояла машина на Муром.

Вещей у меня набралось на одну дорожную сумку и один чемодан, тот самый, пекинский, который я так и не разобрал за все эти недели. Водитель уложил их в багажник, и я уже взялся за дверцу, когда со стороны подъезда раздались шаги охраны, перестраивающейся коробочкой, и во двор вышел Император.

Он вышел в одном кителе, и шёл через двор не служебным шагом, каким выходят проводить своих. Я выпрямился у машины.

– Без рапортов, – сказал он, подойдя. – Я не по службе, Илья Григорьевич. Я проводить.

Он протянул руку, и я её пожал. Рукопожатие у него оказалось крепкое, сухое, без церемонии, и держал он его на секунду дольше положенного, и в эту секунду уложилось всё, о чём мы с ним договорились молчать.

Подпись на заявлении, которую он поставил своей рукой. Программа его отца. Пекин и то, что я привёз оттуда и не предъявил. Счёт между Короной и лекарем существовал, мы оба знали ему цену, и оба знали, что предъявлять его не будет никто и никогда. Союз стоял. Шрам под ним останется.

– Столица вам должна, – сказал Император. – Без вас Империя бы рухнула. А с вами – она будет процветать. Люди и духи теперь вместе. Я помню это. Совсем скоро мы вас вызовем снова. Только наведем порядок в столице. Езжайте домой, Илья Григорьевич. И передайте супруге, что Империя ждёт вашего ребёнка со всем уважением, но без спешки.

– Передам, – сказал я.

Он кивнул и пошёл обратно, и охрана сомкнулась за ним на ходу.

А у машины меня ждали мои.

Они сидели на брусчатке в ряд, все пятеро, и вид у этого ряда был такой, что водитель на всякий случай не выходил из кабины. Ррык лежал как сфинкс, налево от бампера, и полуденное солнце лежало у него на гриве. Рядом сидела Шипа, хвост кольцом, взгляд ревизора.

Айла висела на боковом зеркале вниз головой, сложив перепонки, и по обыкновению молчала. Ворон стоял на крыше машины, крыло его срослось криво, с заметным углом, но стояло вдоль тела прочно, по-рабочему. А перед всеми, на самой середине, сидел Фырк со списком претензий.

– Значит, так, – начал он, едва я подошёл. – Пока ты прощался с державой, я провёл ревизию довольствия. Утка, записанная в ведомость счетовода, не выдана. Напоминаю: по уговору она удвоена. Итого за Империей две утки, и я требую погрузки до отправления, потому что знаю я эти ваши «вышлем вслед».

– Фырк.

– Что «Фырк»? Я триста лет Фырк! Далее, по условиям службы. Я всю ночь просидел в канале, как в трубе, у меня лапы до сих пор пахнут чужой телеметрией. Я прыгал в грудную клетку начальства, а это, между прочим, никакими уговорами не предусмотрено, это был порыв, а порывы оплачиваются отдельно…

– Позорище, – сказала Шипа с брусчатки, не открывая глаз. – Духи четыре тысячи лет не брали с людей платы, а этот торгуется за птицу.

– Не за птицу, а за принцип!

– Принцип у него жареный, – сказала Шипа.

– Копчёный тоже подойдёт! – отрезал Фырк и повернулся ко мне за поддержкой. – Двуногий, скажи ей. Я теперь прецедент, меня Совет ставил в пример, с прецедентами так не разговаривают.

Ворон на крыше издал скрипучий звук, похожий на не смазанную дверь, и я не сразу понял, что старик смеётся.

– Прецедент, – проскрипел он. – Летать сперва научись, прецедент. Крылья еле держат.

– Я планирую! И нормально летаю вообще!

– Ты падаешь с достоинством, это разное.

– А ты чего молчишь? – Фырк задрал голову к зеркалу, на котором висела Айла. – Скажи ему. Ты видела, как я работал.

Айла открыла глаза, посмотрела на бурундука долгим взглядом летяги, у которой за плечами ночь над горящим городом, и снова закрыла их, не сказав ничего. Фырк удовлетворенно кивнул.

– Вот, – сказал он. – Она подтверждает.

– Она спит, – сказала Шипа.

– Она подтверждает молча. Это высшая форма.

Ррык поднял голову от лап, и перепалка стихла.

– Езжай, двуногий, – сказал лев. – Мой город чист, мой счет закрыт, твой дом стоит. Уток я пришлю двух, от себя, – он повел ухом в сторону задохнувшегося от счастья Фырка. – Заслужил. Все заслужили.

Я сел в машину. Фырк перетёк на своё место на подголовнике, Айла отцепилась от зеркала и ушла вверх, в белый день, Ворон снялся с крыши тяжело, но снялся сам. Машина тронулась, ворота резиденции разошлись перед капотом и сошлись позади, и в зеркале заднего вида остались двор, лев на брусчатке и кошка рядом с ним, смотревшие нам вслед.

Мы ехали домой.

* * *

Дом стоял у реки, а окна горели.

Я купил его за месяц до всей этой истории, толком не пожив в нем и недели, и сейчас, поднимаясь от калитки по дорожке, видел его по-настоящему впервые. За дверью пахло ужином. Нику отпустили домой сразу же как узнали, что Радулов мертв.

Она вышла в прихожую на звук замка, в домашнем, с полотенцем через плечо, и живот её, за месяц, что я его не видел, стал уже настоящим, круглым, её походка перестроилась под него, и обнимал я их двоих сразу, осторожно, боком, как учат обнимать беременных на курсах, на которые я так и не сходил.

– Доехал, – сказала она мне в плечо. – Всё, молчи. Потом расскажешь. Что сможешь.

– Что смогу, – согласился я.

В доме было тепло и правильно. На кухне со стен смотрели новые обои, которые она выбрала без меня и о которых писала мне в Пекин, в гостиной стоял новый диван, ещё в магазинной плёнке, и на этой плёнке, в самой середине, спала Морковка.

Кошка приоткрыла один глаз на мой шаг, опознала, зевнула во всю пасть и осталась лежать: за время нашего знакомства она усвоила, что хозяин возвращается всегда, и перестала делать из этого событие.

Ужинали на кухне, втроем. Ника разливала чай, Фырк сидел на своём законном месте, на табурете у окна, с печеньем в обеих лапах, и рассказывал ей отредактированную версию последнего месяца, в которой он лично спас столицу, а мы подносили.

– … и тогда я понял: медлить нельзя, – вещал Фырк с табурета, дирижируя печеньем. – Я собрался и прыгнул. Заметь, никто меня не просил. Наоборот, меня отговаривали, и отговаривал человек с медицинским образованием, вот до чего дошло. Но я дух служивый, я прыгнул, и с этого прыжка, можно сказать, всё и завертелось.

Ника слушала, кивала в нужных местах и переглядывалась со мной над его головой. Никаких деклараций за этим столом не звучало. Победа выглядела так: чай, печенье, полотенце на плече. Я сидел за этим столом и не торопил ни одну его минуту.

Ужин был простой и лучший за месяц: картошка с грибами, хлеб, который Ника теперь брала у соседки через двор, солёные огурцы из чужого, но уже почти родственного погреба. Я ел и слушал дом. После месяца в столице этих двух звуков хватало.

– Обои, значит, эти победили, – сказал я, кивнув на стену.

– Эти, – Ника проследила мой взгляд. – Ты в Пекине написал «бери любые, только не зеленые». Это было единственное внятное указание от тебя за месяц, я его исполнила. Не зелёные.

– Вижу. Хорошие.

– Илья, они висят три недели. Скажи ещё раз, при свидетеле.

– Хорошие обои, – сказал я при свидетеле, и свидетель, не отрываясь от печенья, подтвердил, что слышал и внёс в ведомость.

Морковка пришла на кухню на запах, обошла стол по периметру, обнаружила на табурете Фырка и села напротив него на пол. Эти двое знали друг друга и делили дом по договору, который никто из них не подписывал: кошка не видела в бурундуке дичи, бурундук не видел в кошке собеседника, и оба считали такое положение дел приемлемым. Морковка смотрела на печенье. Фырк демонстративно доел его целиком.

– Как там все? – спросила Ника, подливая мне чаю.

– Семён вырос, – сказал я. – Учит практикантов и уже ворчит на них, как старый фельдшер. Лена отсыпается, ей положено. Грач сдал отчёты и второй день ходит без карандаша, это у него отпуск такой. Тарасов остался при манеже до расформирования, сам напросился.

– А тот, который в усах и с термосом?

– Коровин заваривает чай уже трём сменам сразу и всем говорит, что заварка личная. Все живы, Ника. Все, кто должен был доехать, доехали.

Она кивнула и не стала спрашивать про тех, кто не доехал. Про это был отдельный разговор, и мы оба знали, что он будет, только не сегодня.

Про чемодан я вспомнил на второй кружке.

Он стоял в прихожей, где его оставил водитель, и я принёс его на кухню, положил на свободный табурет и открыл замки. Поверх рубашек, обёрнутая в казённую бумагу пекинской резиденции, лежала шкатулка.

Я развернул бумагу. Тёмное дерево, глубокая резьба, драконы по крышке, бронзовая защёлка, потемневшая от времени. Подарок Императора Китая, врученный мне в его дворце, в последний день, с единственным условием, произнесенным через Гольдмана и повторённым лично: открыть дома. Не в самолёте, не в столице. Дома, в Муроме.

Шкатулка была тяжелее, чем выглядела, и тяжесть эта сидела в ней неровно, ближе к одному краю. Теперь у меня был Сонар. Я мог просветить её насквозь, не касаясь защёлки, узнать содержимое за секунду и открыть уже готовым.

Я взвесил эту возможность в руках вместе со шкатулкой и отложил. Подарок открою так, как открыл бы до этой ночи, руками и глазами, а старик в Пекине, вручая его, смотрел на меня так, словно знал, что к моменту открытия мне будет чем подсмотреть.

– Это она? – Ника отставила кружку. – Та самая?

– Та самая.

Фырк молча положил печенье на стол.

Я поставил шкатулку на середину кухонного стола, отодвинув кружки, и вытер ладони о полотенце, как перед работой. Дом стоял в Муроме, я стоял в доме, условие было исполнено до последней буквы. Ника подвинулась ближе, Фырк перетёк на стол и замер у самой шкатулки, вытянувшись столбиком, и за окном, внизу, ровно шумела река.

Я откинул бронзовую защелку и поднял крышку.

Глава 2

Крышка на тугих бронзовых петлях откинулась без скрипа, мы втроём наклонились над шкатулкой одновременно, стукнувшись бы лбами, будь Фырк ростом побольше.

Внутри, в гнезде из тёмного шёлка, лежал диск. Нефрит, гладкий, размером с чайное блюдце и толщиной в два пальца, молочно-зелёный, и по камню от центра к краю шли золотые тонкие, ветвистые прожилки. На ощупь диск оказался теплым и тяжелым, как хорошая гиря, вот куда уходила та неровная тяжесть, которую я чувствовал через дерево. Под диском лежал свиток.

– Ну наконец-то, – сказал Фырк, свесившись в шкатулку по пояс.

Свиток был двойной. Сверху шла каллиграфия, столбцы иероглифов, тушь, красная печать размером с ладонь. А под каллиграфией, вложенный отдельным листом, лежал перевод, почерк я узнал с первой строки, ровный, разборчивый назло всей нашей профессии. Кто-то перевёл инструкцию ещё в Пекине и молча вложил, не сказав мне ни слова. В духе императора.

Ника осторожно развернула каллиграфию, за края, как разворачивают чужое и дорогое. Столбцы шли сверху вниз, тушь лежала плотно, без единой помарки, и внизу, под печатью, стояла одинокая строка мельче остальных.

– Красиво пишут, – сказала она. – Что тут хоть?

– Сейчас узнаем. Спасибо императору.

Я стал читать вслух.

– «Камень вечного порога. Работа мастеров первой династии». Дальше по пунктам, слушайте. Первое. Камень привязывается к месту один раз и навсегда. Где разбужен, там и стоит, перенести нельзя, погасить тоже. Активировать только там, где намерен жить.

– Вот тебе и «открыть дома», – тихо сказал Фырк. – А ты гадал. Еще в самолете открыть его хотел.

Я посмотрел на него приподняв бровь.

– Что? – ничуть не смутился Фырк.

Мне оставалось только головой покачать на это.

– Второе. Камень ставит купол над местом привязки и читает намерение входящего. Тот, кто идёт с добром или по делу, пройдёт и не заметит купола. Тот, кто несёт умысел против живущих, не войдёт. Сила, хитрость и обман не помогут, купол читает не слова, а намерение.

– Хорошая работа, – сказал Фырк уже другим тоном, без ехидства. Он выбрался из шкатулки, обошёл диск, обнюхал прожилки и сел. – Старая работа, двуногий.

– Третье, – я дочитал до конца листа. – Купол держит только внешнее. Того, кто уже допущен внутрь или живёт под ним, камень не трогает и от него не защищает. И за порогом купола защиты нет. Всё. Подпись: «Дом лечит того, кто лечит. Пусть хотя бы дом».

Последняя строка перевода была отчёркнута, и я не понял, чья это фраза, Императора или самого Гольдмана. Спрошу при случае. У обоих хватило бы.

Ника взяла у меня лист, перечитала сама, и посмотрела на меня поверх бумаги.

– Илюш. За что императоры дарят такие вещи?

Скрывать от неё смысла не было.

– Там были девочки-близнецы, – сказал я. – Тяжелые. Я их разрезал и сшил обратно, обеих. Их отец оказался благодарным человеком.

Ника посмотрела на меня, поняла, что подробности будут в другой раз и кивнула. За это я её и люблю.

Я взял диск. От него шло ровное, живое тепло.

– Идём во двор, – сказал я. – Активируем сейчас.

– Ночь на дворе, – сказала Ника.

– Инструкция про время суток молчит. А я с этой штукой в доме спать не лягу, пока она не при деле. Одевайся, там холодно.

Двор был тёмный и тихий, только окна кухни бросали свет на дорожку, и внизу, за забором шумела река.

Я вынес диск на середину двора, на утоптанную площадку между крыльцом и калиткой, и положил на землю. Инструкция требовала простого, положить на землю места, к которому привязываешь, и отдать камню любую каплю своей силы, самую малую, камень возьмёт сам.

Ника встала на крыльце, кутаясь в куртку. Фырк сел у моих ног столбиком.

Я присел на корточки, положил ладонь на нефрит и отпустил каплю. Как отпускала их всю ту ночь Анна, малым объёмом, на счёт, это движение я теперь знал с обеих сторон.

Камень взял.

Из прожилок пошёл золотой, мягкий свет, он налился в каждую жилку от центра к краю, и весь диск засветился изнутри. Свет поднялся от камня вверх ровным столбом, на высоте крыши раскрылся, разошёлся во все стороны и лёг куполом над участком.

На один вдох купол стал видимым целиком, тонкая золотая плёнка от забора до забора, через дом, яблоню, сарай, она переливалась, как мыльный пузырь, и погасла. Двор был прежний, тёмный, и только диск в земле слабо светился, как ночник.

– Ох, – сказала Ника.

Я выпрямился и послушал Сонаром. Купол никуда не делся. Он стоял над нами, плотный, цельный, без единого шва, плотность была такая, что дальше купола Сонар не проходил. Это было плотнее всего, что я знал, и это стояло над моим домом.

– Проверим, – сказал я.

Мы с Никой вышли за калитку, на дорогу, постояли там, глядя на темный двор, и вернулись. Купол пропустил нас в обе стороны так, что мы ничего не почувствовали. Камень признал хозяев.

– А меня он как посчитал? – Фырк отбежал к забору, вышел сквозь доски наружу, вернулся тем же путём и доложил: – Пропускает. Даже не щупает. Записал в семью, значит.

– Ты и есть семья, – сказала Ника с крыльца.

Бурундук сделал вид, что поправляет усы, но было ясно, что фраза попала куда надо.

Впервые за всё время, что я живу в этом мире, мой дом был защищён надёжнее бункера Инквизиции, и под окнами при этом не было караула. Просто дом, тёмный двор, яблоня. И купол, которого не видно.

Ника подошла и встала рядом, плечом ко мне, глядя на светящийся в земле камень.

– Завтра привезут обои для детской, – сказала она. – Жёлтые, с жирафами. Клеить будешь ты, имей в виду.

– Поклею.

– И бортик у кроватки шатается.

– Подтяну.

Я положил ладонь ей на живот, ещё небольшой, только обозначившийся под курткой, и подержал. Внутри было тихо и хорошо, я даже не стал слушать Сонаром, просто держал ладонь.

Мы постояли ещё немного, вдвоём, посреди двора. Река шумела, в доме остывал чайник, и никуда не нужно было бежать, в штаб, в зону, к телефону. Я отвык от этого настолько, что первые минуты искал в тишине подвох.

Ника ушла спать за полночь, а я остался во дворе, потому что Фырк, глянув в темноту за забором, сообщил, что у нас гости и что калитку можно не открывать.

Они вошли без калитки. Ррык прошёл сквозь забор и лёг у крыльца, заняв собой половину двора. Шипа просочилась следом и села поодаль, обернув лапы хвостом. Айла спустилась откуда-то сверху, с высоты, где, видимо, провела весь вечер, и повисла на ветке яблони вниз головой.

Первым делом все трое осмотрели купол. Осматривали они его молча, Ррык повёл носом по кругу, Шипа сощурилась на невидимое, Айла на своей ветке качнулась, вслушиваясь. Заключение выдал лев.

– Первородная работа, – пробасил он. – Старше нашего Пакта, лекарь. Таких камней и в лучшие века делали по счёту, а теперь вовсе не делают нигде. Весомый подарок.

– Настолько весомый, что мне уже неловко, – сказал я.

– Пусть тебе будет неловко под надежной крышей, – лев зевнул во всю пасть.

Я сел на ступеньку крыльца. Фырк устроился рядом, и несколько минут мы все просто молчали, это молчание было рабочее, каким молчат люди и звери, сделавшие вместе большое дело.

– Как Пакт? – спросил я.

Ррык сморщил морду, и стало ясно, что вопрос попал в больное.

– Идет, – сказал он. – Идёт, как телега по грязи. Слово Государя твёрдое, тут претензий нет. Но под Государем сидят люди с бумагами, и каждая наша договоренность вязнет у них в согласованиях и отсрочках. Старейшины недовольны. Терпят, но недовольны. Быстро не будет, лекарь, вот что я тебе скажу. Быстро с вами вообще ничего не бывает, кроме беды.

– Как город? – спросил я. – По твоей части.

– Дышит, – сказал Ррык. – в городе стало меньше злости, лекарь, я хожу по нему восемьсот лет и слышу разницу. Надолго ли, не скажу. Но эту зиму город будет добрым.

– Помочь чем-то могу?

– Пока нет, – сказал лев. – Понадобишься, позовём, за этим не заржавеет.

Он поднялся, встряхнулся всей гривой, и по этому движению я понял, что сейчас будет прощание.

– Я возвращаюсь в Москву, – сказал Ррык. – Город после мора слабый, ему нужен Хранитель. И Совету я там нужнее, вся их дипломатия идет через меня. Дом твой теперь под камнем, за него я спокоен.

– Я иду к Семёну, – Шипа поднялась и медленно потянулась всем телом. – он теперь мой человек, моё место при нём. Присмотрю, чтобы не зазнался. Хотя куда ему.

– Я остаюсь в Муроме, – сказала Айла со своей ветки, коротко, как всё, что она говорила. – при вас.

– Семёну про «присмотрю» не говори, – попросил я Шипу. – Он загордится.

– Он узнает об этом сам, – Шипа посмотрела на меня с достоинством. – Лет через пять. К этому сроку люди обычно догадываются, что кошка при них неспроста.

Айла на прощание сделала то, чего не делала никогда, она спустилась с ветки, прошла в полёте над самым крыльцом и легко коснулась перепонкой моего плеча. Что это означало у нее, я спрашивать не стал.

Они уходили по очереди, сквозь забор, каждый в свою сторону, и двор пустел. Последним уходил Ррык, и Фырк не выдержал, крикнул ему вслед с крыльца:

– Эй, Хранитель! Голубей у Кремля не гоняй, испортишь дипломатический имидж! И это, заходи, у нас теперь уток дают!

Из-за забора донеслось короткое рычание, которое у Ррыка означало смех, и стихло.

Двор опустел. Я еще немного посидел на ступеньке, глядя на слабый золотой свет в земле, и пошел в дом.

Так закончилось то лето.

* * *

А через три месяца, в конце осени… я стоял в операционной с зажимом в руке и слушал, как падает давление.

– Зажим.

Сестра вложила инструмент в мою раскрытую руку на самом слове «зажим». Свет операционных ламп был плотный, рана разведена ретракторами.

В ране лежала печень, правая доля которой мне сегодня не нравилась целиком, опухоль восемь сантиметров, верхний край в двух миллиметрах от устья печёночных вен. Три центра посмотрели снимки этого человека и написали «неоперабельно». Мы написали дату госпитализации.

Пациента звали Сергей Ильич, пятьдесят шесть лет, учитель труда из Гусь-Хрустального. Опухоль у него нашли случайно, на диспансеризации, и три месяца возили по центрам, в трёх местах ему сказали одно и то же слово, после которого люди перестают строить планы.

К нам он приехал уже тихий, со всем согласный, накануне на обходе спросил меня только об одном, успеет ли выписаться до января, у него в школе с января без присмотра станки. Я ответил, что план у нас общий.

Шёл третий час. Сосудистую ножку я держал на турникете, счёт пережатия вслух вела сестра, резекция шла по плану, миллиметр за миллиметром, коагуляция, клипса, счёт.

– Пятнадцать минут пережатия, – сказала сестра.

– Распускаю. Пять минут отдыха печени.

У изголовья за ширмой сидел Артём Воронов. За год нашей работы мы отучились разговаривать в операционной о чём-либо, кроме дела, и дело у нас звучало так:

– Давление сто десять на семьдесят, – сказал Артём. – Сатурация девяносто восемь. Диурез идёт. Работай спокойно.

– Принял. Продолжаю. Пережатие.

– Пошёл отсчёт.

Паренхиму я делил по намеченной линии, помалу, раздавить, увидеть, перевязать, пересечь. Никакой поэзии в резекции печени нет, есть тысяча мелких сосудов, и каждый из тысячи хочет кровить.

Сонар при этом у меня работал, как работает щуп у сапёра: я слышал крупные стволы за сантиметр до ножа и обходил их вслепую, не дожидаясь, пока они покажутся в ране. С Сонаром я оперировал третий месяц и до сих пор не привык к тому, насколько это нечестно по отношению к прежнему мне.

Верхний край. Самое тонкое место всей операции, опухоль подходила к средней печёночной вене вплотную, отделять её нужно было по десятой доле миллиметра, я отделял, синяя, чистая стенка вены уже показалась, когда пинцет у меня в руке дрогнул от толчка. Не моего. Ретрактор сместился на вдохе, край опухоли потянул за собой венозную стенку, и в ране появилась кровь.

Тёмная, венозная, сразу много.

– Тампонада. Отсос. Артём, у меня дефект средней печёночной, теряю быстро.

– Вижу по давлению, – голос за ширмой не изменился ни на тон. – Девяносто на шестьдесят. Даю плазму, эрмасса размораживается, вторая линия открыта.

– Принял. Ещё зажим. Сосудистый.

Я шёл к дефекту через кровь, на ощупь и на Сонаре, пальцем прижав вену выше разрыва, дефект уже был виден, косой, в полсантиметра, ушиваемый, обычный дефект, каких я закрыл сотни, когда Артём сказал то, что говорил мне за все годы считаные разы, и всегда одним и тем же ровным голосом:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю