Текст книги "Лекарь Империи 25 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Скажу, – кивнула Векшина. – Зеркальный синдром, это когда мать отекает и сыплется вслед за водянкой плода. Водянки нет. Плод компенсирован идеально. Материнские анализы к этому образованию вообще не имеют отношения. Это два разных пациента с двумя разными загадками.
– Только лежат они в одном животе, – сказал Шаповалов.
Он за весь консилиум почти ничего не сказал, сидел, сцепив руки на столе, и молча слушал, до последнего слова, по своей старой манере разбора. Теперь он снял очки.
– Я оперирую тридцать лет, – сказал он. – Скажу, как на разборе. Каждый из вас по своей части прав, я не могу проверить, но верю. А теперь сложите ваши правды в одного пациента, и получится вот что. Плотное однородное образование без сосудов, которое выросло за месяц, что невозможно. Материал, а не ткань, как выразилась Александра Дмитриевна. Мать, которая теряет кровь в никуда, что тоже невозможно, – продолжил Шаповалов, – здоровый ребёнок между этими двумя невозможностями. У кого-нибудь из присутствующих эта картина складывается хоть в один диагноз? В редкий, описанный единожды случай, во что угодно?
– Нет, – сказала Векшина.
– Нет, – сказал Лапин, глядя в ноутбук.
Зиновьева промолчала.
Я поднялся, подошёл к негатоскопу и повесил центральный срез МРТ. Серый, плотный овал лежал у сердца моего сына, с чёткой границей, и ни в одном учебнике, по которым я учился, такой картины не было.
Мы смотрели на одно и то же. Но никто из нас не понимал, что видит.
Глава 6
Консилиум разошёлся к половине двенадцатого. Векшину увёз служебный водитель, Лапин уехал последним автобусом, унося свой ноутбук под мышкой, как грелку. Я остался.
Домой ехать было не к кому. Дом был пустой, под куполом, а всё, что было моим, лежало на втором этаже Центра и спало под наблюдением монитора. Я снял пиджак, закатал рукава, разложил на столе всё заново и пошёл по кругу.
К часу ночи стол перестал вмещать бумагу, и я перебрался на пол. Снимки МРТ легли одной линией вдоль стены, срез к срезу, анализы Ники, второй линией, по датам, от плановой сдачи месячной давности до вечерней панели.
Я ходил вдоль этих двух линий и искал третью, ту, которая их соединяет. Она существовала. Два невозможных процесса не начинаются в одном животе в один месяц по совпадению, в совпадения такого калибра я не верил. Образование растёт без сосудов. Кровь без потерь убывает. Между этими фразами лежал знак равенства, я видел его так же ясно, как видел снимки, и не мог записать ни в одну карту, потому что под знаком равенства не было ни одного механизма из тех, что известны медицине.
Часа в два дверь открылась без стука.
Я поднял голову от пола. В дверях стояли все. Артём, в свитере поверх хирургического. Семён с ноутбуком под мышкой и Леной за плечом. Зиновьева с папкой бланков. Грач, с карандашом и планшетом в руках. Тарасов, в форме с закатанными рукавами, с колпачком от ручки в зубах. Позади всех, в дверях, Коровин с двумя термосами и усы торчком.
– Вы почему не дома? – спросил я.
– А ты? – спросил Артём.
Тарасов вынул колпачок изо рта, щёлкнул им о ручку и сказал то, ради чего они, судя по всему, репетировали в коридоре:
– Ты искал для этого Центра лучших по всей Империи, командир. Мы и есть лучшие. И мы здесь. Командуй.
Я посмотрел на них, внутри меня что-то встало на место. Показывать я этого не стал. Я поднялся с пола, отряхнул колени и заговорил тем голосом, которым веду планёрки.
– Принято. Работаем. Семён, мировая литература по фетальной хирургии. Всё, что оперировали внутриутробно за последние тридцать лет, доступы, сроки, осложнения, летальность. Базы наши и зарубежные, что на китайском, отправишь Гольдману, он переведёт, рад будет. К утру мне нужен реестр, что люди вообще умеют делать с нерождёнными.
– Есть, – Семён уже открывал ноутбук.
– Зиновьева, лаборатория. Готовь её к нестандартным маркерам. Мне нужна панель шире стандартной, всё, что умеет мерить твоё железо и чего мы никогда не мерили, потому что незачем. Кровь Ники будем смотреть чаще и глубже, чем смотрели чью-либо кровь в этом здании.
– Реактивы под это я заказала ещё вечером, – сказала Зиновьева. – Придут утренним рейсом.
– Хорошо. Грач: перекрёстный разбор. Бери все данные по обоим пациентам, по матери и по сыну, и строй сводную таблицу по времени, час за часом, с первого анализа месячной давности. Мне нужно увидеть, что за чем идёт. Где-то в этих колонках цифры врут или молчат, а ты лучше всех в этом здании видишь, где именно.
– Карандаш при мне, – сказал Грач. Отпуск у него кончился этой фразой.
– Коровин: укладки и расходка. Реанимация, операционная, палата. Всё проверить руками, твоими. И корми мне этот штаб, без тебя они забудут.
– На то и термосы, – сказал Коровин и прошёл к столу разливать.
– Артём, наркоз. Прорабатывай схемы для беременной с неизвестной патологией, срок двадцать четыре недели. Считай варианты от диагностики под седацией до большой операции. Два пациента на одном столе, и про второго мы ничего не знаем, кроме того, что он закрыт от магии. Значит, вся фармакология по старой школе, без поправок на дар.
– Уже думаю, – сказал Артём. – Старая школа, это мое.
– Тарасов, реанимация. С этой минуты, боевая готовность. Койка, аппаратура, укладки, всё проверено и стоит под парами. Если что-то случится, у нас не будет десяти минут на подготовку.
– Реанимация готова с вечера, – Тарасов щёлкнул колпачком. – Я лично, дважды проверил.
– Лена.
Она стояла у двери, за плечом Семёна, и смотрела на меня спокойно, как смотрела всегда, когда остальные суетились.
– Ты мой резерв по плоти. Единственный. Поэтому сейчас ты пойдёшь в ординаторскую и ляжешь спать. Это приказ. Ты мне нужна свежая, с отднохнувшими руками, я не знаю, когда именно.
– Хорошо, – сказала Лена и вышла.
Штаб развернулся за десять минут. Семён занял подоконник, Зиновьева – угол стола, Грач разложил свою таблицу прямо на полу, вдоль моих двух линий, Артём утащил кресло к негатоскопу и обложился справочниками. Тарасов ушёл к себе в реанимацию, но через час вернулся, потому что не мог не вернуться. Свет в моём кабинете горел до самого утра, и за окном была ещё ночь, когда Семён поднял голову от ноутбука и сказал: «Командир. Есть тридцать восемь операций на открытой матке. Читаю».
К Нике я поднялся около восьми.
Дверь палаты была приоткрыта, из коридора я услышал, как шуршит бумага. Ника сидела на кровати, спиной на подушке, на коленях у неё лежала её собственная история болезни. Толстая, за сутки распухшая от вклеек. Фырк сидел на подоконнике и посмотрел на меня взглядом, в котором читалось, я пытался, двуногий, но она медработник.
– Постовая не хотела давать, – сказала Ника, не поднимая головы. – Я сказала, что по закону пациент имеет право. Она пошла звонить Зиновьевой. Саша разрешила. Передай ей, что она единственный честный человек в этом заведении.
– Передам.
– Я всё прочла, – Ника закрыла папку и подняла на меня невыспавшиеся глаза. – Дважды. Почерк у Векшиной, кстати, безобразный, я половину кардиологии разбирала по слогам. Илья. Вы не понимаете, что это. Да? Никто из вас.
Я взял стул, поставил его к кровати и сел. Врать было нельзя, я не за этим пришёл.
– Не понимаем.
– Тогда по порядку, – она сложила руки на животе. – Отвечай, как коллеге. Что с ним сейчас, вот прямо сейчас?
– Сейчас – хорошо. КТГ ночью писали дважды, ритм ровный, сто сорок два, шевеления есть, ты их сама чувствуешь. Сердце образование не сдавливает. По всем функциональным показателям он здоров.
– Что с моими почками?
– Хуже, чем вчера. Белок растёт, фильтрация снижается. Пока компенсировано.
– Куда девается моя кровь?
– Не знаю.
– Что будет, если оно продолжит расти?
– Не знаю. По динамике, через несколько недель оно механически начнёт мешать сердцу. Что оно сделает с тобой, я предсказать не могу, потому что не понимаю связи. А что связь есть, я знаю.
– Знаешь или чувствуешь?
– Знаю. Два невозможных процесса в одном животе, это не совпадение, Ника. Это один процесс. Целиком я его пока не вижу.
– План на сегодня?
– Повторная панель крови в десять и в шестнадцать. КТГ трижды. Векшина приедет к обеду слушать сердце, Семён к вечеру закончит реестр мировой литературы, всё, что когда-либо оперировали внутриутробно. К ночи я буду знать, что умеет медицина. Дальше решаем.
– Принято, – сказала Ника. – Кормят тут, кстати, прилично. А твой бурундук ночью восемь раз обошёл палату дозором, я считала. Под утро уснул у меня в ногах, в позе часового.
– Я не спал! – оскорбился Фырк с подоконника. – Я проверял периметр с закрытыми глазами. Это техника.
Она помолчала. Ладонь её прошла по животу сверху вниз, привычным движением, и остановилась внизу.
– На подстанции нас учили, если не знаешь, что это, лечи то, что видишь, и вези туда, где разберутся, – сказала она. – Ты, то место, куда везут, Илюш. Дальше тебя везти некуда. Понимаешь?
– Понимаю.
Я взял её руку. Пальцы у неё были прохладные, я держал их в обеих ладонях, глядя ей в глаза, и сказал ей единственное, что было правдой до последней буквы:
– Я разберусь, Ника. Слышишь? Я разберусь.
Она кивнула, открыла рот, чтобы сказать что-то ещё.
И в этот момент её пальцы в моей ладони сжались. Судорожно, со всей силой, какая в них была.
Дальше время пошло по секундам, каждую из них я помню отдельно.
Пальцы окаменели. Ее спину выгнуло дугой, затылок вдавило в подушку, глаза ушли под верхние веки. Монитор над кроватью взорвался тревогой, давление рвануло вверх, сто восемьдесят, двести, двести десять на сто десять, пульс срывался.
По часам монитора было восемь четырнадцать, эту цифру я забрал в память намертво, ещё не зная зачем.
Тело сработало раньше рассуждений, на одних рефлексах. Подушку в сторону. На левый бок, фиксация плеча и бедра. Челюсть вывести, дыхательные пути свободны, в прикусе ничего нет.
Ремень кровати под её колено, чтобы не сорвалась. Укладка на стене, ампулы магнезии стояли там, где я сам велел им стоять ещё при госпитализации, катетер в её вене стоял с вечера. Четыре грамма внутривенно, руки набирали и вводили сами, без единого лишнего движения, а голова считала и не сходилась.
Вчера вечером давление у неё было сто двадцать восемь. Эклампсия не прыгает с места в карьер за одну ночь при белке ноль четыре. Это было похоже на эклампсию, но это была не она.
Магнезия вся ушла в вену.
Судороги не отвечали.
При эклампсии магнезия работает, это её территория, отработанная столетием. Здесь она не работала совсем, тонус не спадал ни на волос, и на этом мои средства в этой палате заканчивались. Дальше всё было просто. Всё, что нужно, чтобы разорвать этот приступ, стояло на минус первом этаже, в реанимации, которую Тарасов с ночи держал под парами.
Мой кулак уже бил по красной кнопке над кроватью.
Экстренный вызов взвыл по этажу. Тарасов влетел в палату, за ним две дежурные сестры с укладкой, разворачивались они с той скоростью, которая бывает только у людей, ждавших этого всю ночь.
– Каталку! – я держал Нику на боку, её било под моими руками. – В реанимацию. Сейчас!
Каталка вошла в дверь, как скоростной поезд. Перекладывали на счёт, вчетвером, я держал голову. Тарасов ногой выбил тормоза, сестра распахнула двери палаты настежь.
Фырк слетел с подоконника и вцепился в раму каталки у неё в ногах.
Мы побежали.
Коридор второго этажа я запомнил дверями.
Двери открывались нам навстречу по всей длине, одна за другой, как открываются они только по тревоге. Из ординаторской выломился Семён, на ходу бросив кому-то ноутбук.
Зиновьева выскочила из лаборатории, придержала нам створки лифта и втиснулась следом. Лена возникла у каталки, со стороны ординаторской, где спала по моему приказу, и по её лицу было ясно, что проснулась она до сигнала.
Я бежал у изголовья, держа каталку одной рукой, а другой фиксируя голову Ники, и диктовал через плечо, ровно, с той скоростью, с которой обязана идти вводная:
– Начало восемь четырнадцать. Генерализованные тонические судороги без продрома. Давление двести десять на сто десять, синусовая тахикардия до ста сорока. Магнезия четыре грамма внутривенно введена полностью, эффекта ноль. Повторяю, ноль. Это не эклампсия, но пишем как эклампсию, разбираться будем потом.
– Понял тебя! – Артём уже бежал навстречу от дверей реанимации, на ходу натягивая перчатки. – Пропофол и релаксанты набраны, всё стоит!
– Интубация с ходу, вентиляция, глубокая седация до полного контроля. Тарасов, твоя койка и аппараты.
– Первая койка! – рявкнул Тарасов. – Заводим!
Внутри меня, где-то на уровне рёбер, всё это время орал человек, у которого на каталке билась в судорогах беременная жена. Орал он громко. Я его слышал прекрасно и не дал ему ни секунды эфира, у него не было рук, знаний, права голоса до конца этого забега, а у меня были.
Тяжёлые двери реанимации распахнулись перед каталкой.
Первая койка приняла её на счёт «три».
Дальше реанимация сработала как один организм, организм собирал я сам ровно для таких минут.
Артём сразу перехватил управление, это была его земля. Пропофол пошёл в вену, релаксант следом, и на бьющемся, выгнутом теле он поймал момент между двумя волнами судорог и интубировал с первой попытки, за время меньшее, чем нужно на то, чтобы это описать. Трубка встала, манжета раздулась, капнограф дал кривую. Аппарат подхватил дыхание.
Судороги умерли в течение минуты. Тело Ники легло на койку ровно, впервые за восемь минут, монитор перестал рвать воздух тревогами, оставив одну.
Давление стояло на двухстах.
– Урапидил титрую, – Артём смотрел на монитор, руки его шли по перфузору. – Но он не мгновенный. Ей нужно пятнадцать минут, а таких минут у её сосудов может не быть. На этих цифрах я за мозг не поручусь.
– Лена, – сказал я.
Она уже мыла руки. Подошла к койке слева, встала, где положено, и положила обе ладони Нике на грудь, выше сердца, не касаясь живота.
– Держу русло, – сказала Лена тихо. – Мозговые и почечные. Стенки укреплю, тонус приму на себя. Дам пятнадцать минут. Больше не обещаю.
Дальше она работала молча. О том, чего это стоит, говорило только её лицо, белевшее с каждой минутой, а потом из её носа, тонкой линией по губе пошла кровь, сестра молча промокала эту кровь, не смея тронуть её руки.
Тарасов встал вплотную у Лены за спиной, готовый принять её вес, и стоял так, не шевелясь. Человек, который боялся её магии до дрожи, сейчас страховал её собой.
Я стоял у изножья, между двумя мониторами, и вёл бой.
Слева была Ника, давление, пульс, сатурация, зрачки. Справа сестра растянула на животе пояса КТГ, и второй монитор дал сердце моего сына. Сто десять. Девяносто пять. Гипоксия матери докатилась до него, ритм проседал, и кривая шла вниз у меня на глазах.
– Кислород сто процентов, – скомандовал я. – Среднее давление держим не ниже восьмидесяти, ниже нельзя, плацента живет на этом давлении. Артём, титруй по среднему, не по систоле. Тарасов, магнезию фоном, два грамма в час, пусть работает на профилактику, раз не сработала на купирование. Зиновьева, кровь на всё. Время ноль, сейчас, и дальше каждые тридцать минут. Семён, КТГ пишем непрерывно, глаз с ленты не снимать.
Команды уходили и исполнялись. Это было всё, что требовалось от меня на этом этапе, было немало, держать в голове обоих пациентов сразу, мать и сына, и не дать никому из команды провалиться в туннель одного монитора.
Давление поползло. Сто девяносто. Сто семьдесят пять. Урапидил добирался до цели, эти длинные минуты Ленины ладони держали сосуды, и на пятнадцатой минуте монитор показал сто пятьдесят пять на девяносто.
– Отпускаю, – выдохнула Лена.
Она отняла руки и повалилась назад, Тарасов взял ее под руки и усадил на стул, сестра наконец занялась её носом. Кровь остановилась быстро. Лена сидела с запрокинутой головой и дышала.
Ритм плода выправлялся следом за материнским давлением. Сто пятнадцать. Сто двадцать восемь. Сто тридцать девять. Кривая легла в коридор нормы и пошла ровно, Семён у ленты озвучил это вслух, потому что все ждали.
– Двадцать минут без судорожной активности, – доложил Артём. Он стоял у перфузоров и говорил уже обычным голосом, только медленнее. – Держу глубокую седацию, вентиляция синхронна, газы крови через десять минут. По моей части, контроль.
– Принято. Держим так.
Тарасов обошёл койку, проверил крепления, капельницы, всё, что и так стояло идеально, потому что его руки требовали дела.
– Она стабильна, командир, – сказал он. – Дальше моя вахта.
Ника лежала в глубоком медикаментозном сне, на аппарате, и грудь её поднималась в заданном ритме. Давление сто сорок пять. Судорог не было двадцать две минуты.
Фырк сидел на стойке инфузомата, сжавшись в комок размером с кулак, и не моргая смотрел на Нику.
Ординаторская отделена от зала стеклом, через это стекло целиком было видно первую койку.
Мы стояли перед стеклом в ряд, я, Шаповалов, прибежавший из основного корпуса прямо в операционном, Кобрук, Зиновьева с распечатками, Тарасов, Артём.
– Докладываю по лаборатории, – Зиновьева положила листы на стол, но смотрела не в них, цифры она знала наизусть. – Стабильность на мониторе обманчива. Креатинин, вчера утром девяносто шесть, сегодня к полудню сто семьдесят восемь. Диурез тридцать миллилитров в час и снижается. Белок в моче три и два грамма, это уже не граммы тревоги, это граммы потери. Калий пять и три, ползёт. Гемоглобин девяносто шесть, и куда уходит кровь, я по-прежнему сказать не могу. Интоксикация нарастает. Почки сдают, Илья. По моей кривой у нас не недели. У нас дни, и я не уверена, что во множественном числе.
Время, которое мы вчера вечером отмеряли себе на диагностику, консилиумы и литературу, сгорело за одно утро.
– Варианты, – сказал я. – Вслух. Все.
– Родоразрешение, – сказал Тарасов, потому что кто-то должен был сказать это первым, и по его лицу было видно, что он знает цену варианту. – Кесарево сейчас, мать разгружаем.
– Двадцать четыре недели, – отозвалась Кобрук. – Шестьсот пятьдесят граммов. Лёгкие не готовы даже под гормональной подготовкой, которой у нас не было. После материнской гипоксии и такого криза шансы ребёнка, единицы. И главное, он выйдет наружу вместе со своим образованием. Если эта штука продолжит расти в недоношенном теле, мы просто перенесём смерть из матки в кювез. Я против.
– Ждать и вести консервативно, – сказал Артём и сам же закончил: – По цифрам Зиновьевой это означает выбирать, на каком дне недели мы потеряем почки, а за ними мать. Снимаю.
В ординаторской стояла тишина. Шаповалов, который до сих пор стоял молча, глядя через стекло на женщину, которую три недели сторожил в красном боксе, сказал одно слово. Спокойно, как говорят давно решённое:
– Операция.
Никто не переспросил, какая. Все в этой комнате понимали, убрать образование, не вынимая ребёнка. Внутриутробно. То, что делали в мире тридцать восемь раз по реестру Семёна, но не в грудной клетке плода на таком сроке, и ни разу, не зная, что именно удаляешь.
Спорить я не стал. Это слово я сказал себе ещё утром, на бегу, между вторым этажом и лифтом, с тех пор оно лежало готовое во мне. Вся дальнейшая ночь с атласами была уже про него.
– Операция, – повторил я. – Вопрос не в «надо ли». Вопрос в доступе, в сроке и в том, кто встанет к столу. Ответы будут завтра к утру, я работаю над ними с командой. Тарасов, койка и мониторинг, окно стабильности беречь как боезапас. Зиновьева, кровь каждые тридцать минут, любой сдвиг – мне немедленно, в любой час.
Они разошлись по постам. Я остался у стекла один и смотрел на Нику, на ровное движение её груди в чужом, заданном аппаратом ритме, на второй монитор, где стучало сто тридцать восемь в минуту сердце, до которого не доставал ни один мой дар.
Достанет скальпель.
* * *
Зов пришёл к Ррыку в полдень, через привязь Хранителя, и звучал он набатом.
Так Совет не созывали при его жизни ни разу. Знак срочного сбора горел в привязи красным, без формулы повестки, имени докладчика, и лунная дорога открылась ему прямо с крыши, минуя все положенные пороги. Уже одно это говорило, случилось то, под что писали самые старые страницы протокола.
Амфитеатр был полон.
Ррык не видел его полным никогда. Ярусы уходили вверх и все были заняты, до самой темноты, духи прибывали ежесекундно, лунный свет лежал на тысячах спин, крыльев, панцирей. Люмьер стоял на председательском месте. Хорста сидела в своей ложе первого яруса, ее оба глаза были открыты. Альдо Ррык нашёл в тени боковой ложи, встал рядом, куница коротко повёл ухом, отмечая его.
В центре арены, свернувшись невысоким холмом колец, лежал Змей.
– Почтенные Старейшины. Народ, – голос Великого Обвинителя шёл негромко, тишина ярусов сама несла его вверх. – Я созвал вас правом, которым не пользовался четыре тысячи лет, прошу простить мне резкость созыва. Откладывать было нельзя. Слушайте, и пусть услышит каждый.
Он поднял голову, медленно обвёл взглядом ярусы.
– Наш народ начал угасать.
Амфитеатр не шелохнулся. Слова были слишком велики, чтобы отозваться сразу.
– Сиверко, филин с беломорских скал, хранивший северные леса восемь веков. Его сосны стоят пустые с прошлого полнолуния. Нерль, выдра с волжских плёсов. Её перекаты молчат. Хопёр, барсук со степных балок, тишайший из нас. Ушёл, не простившись ни с кем, и нора его холодна. Трое, почтенные. Трое за один оборот луны. Никто из них не был ранен, не встречал ловушек, не тратил себя на смертных. Они угасли. Истаяли, как не таяли духи со времён, о которых этот Совет предпочитает не помнить.
И тогда амфитеатр отозвался.
Разноголосый звук пошёл по ярусам, из тысяч глоток сразу, и в этом звуке Ррык, восемьсот лет ходивший среди людей, безошибочно узнал то, что у людей зовётся паникой. Народ, всю свою историю считавший себя вечным, услышал имена своих мёртвых. Кто-то выкрикивал вопросы, кто-то звал по именам исчезнувших, с верхних ярусов требовали слова, Люмьер ударил светом о базальт, восстанавливая порядок, свет послушались не сразу.
– Я скажу, когда это началось, – голос Змея прошёл сквозь шум, и шум опал. – Это началось после того, как мы открыли себя смертным. Мы подписали допуски, послали целителей в их больницы. Мы дышим с ними одним воздухом их городов. Смертность, их природа, почтенные, я спрашиваю Совет, почему мы решили, что их природа не заразна? Три имени за один месяц Пакта. Совпадение? Возможно. Но Устав не велит нам верить в совпадения, когда счёт идёт на жизни народа.
– Обвинитель искажает время! – Люмьер шагнул от председательского места, свет его поднялся. – Угасание старших описано в свитках задолго до всякого Пакта! Совет, не позволяйте страху…
– Сколько ещё имён, председатель⁈ – крикнули с третьего яруса, и крик подхватили. – Сколько имён тебе нужно⁈
Люмьер остался стоять, но голос его утонул. Ррык видел со своего места, как это делается, Змей не спорил с председателем, он просто дал залу кричать за себя.
– Я не прошу Совет отменять Пакт, – сказал Змей, когда крик стал стихать. – Я прошу полномочий. Чрезвычайных, на время расследования, право дознания в любых владениях, право изоляции всякого, чьё угасание началось, право приостанавливать любые контакты со смертными, если следствие того потребует. Когда угроза будет найдена, я сложу полномочия перед этим Советом. Голосуйте, почтенные. Каждый, за свой собственный срок.
Голосование заняло меньше времени, чем доклад. Лапы в знак согласия поднимались по ярусам лесом, снизу доверху, тысячами, и Ррык, обязанный голосовать как Хранитель, впервые за восемьсот лет не поднял знака вовсе, в этом лесу его пустая лапа ничего не значила. Люмьер голосовал против, один, свет его горел над председательским местом одиноко. Хорста никак не проголосовала. Она сидела с открытыми глазами и молчала.
– Совет постановил, – произнёс Люмьер то, что обязан был произнести, слова легли на арену, как приговор.
В тени боковой ложи Альдо придвинулся к Ррыку вплотную и заговорил ему в самое ухо, так тихо, что тише не бывает даже в астрале:
– Хранитель. А ты заметил? Он стал крупнее. Кольца толще. Чешуя ярче. Я смотрю на него и я знаю его размер, как знаю свой хвост.
– Вижу, – так же тихо ответил Ррык. Шерсть на его загривке стояла с середины доклада, и класть её на место он не стал. – И скажу тебе, что мне кажется, куница. Мне кажется, угасание наших братьев, его рук дело. Он их жрёт.
Альдо не ответил ни да, ни нет. Доказательств не было ни у одного из них, а слово без доказательств против Великого Обвинителя теперь, после этого голосования, не стоило воздуха, потраченного на его произнесение.
Внизу, в центре арены, Змей неторопливо укладывал кольцо на кольцо, и свет Луны уходил в его чешую без остатка. Народ расходился с ярусов молча. Расследование получило следователя, страх получил хозяина, и хозяин сворачивался сейчас в центре мира духов, никуда не торопясь.
* * *
К вечеру мой стол снова был занят войной, но теперь у войны появилась карта.
Реестр Семёна лежал слева, тридцать восемь внутриутробных операций, разобранных по доступам и исходам. Под ним лежала пачка от Филиппа Самуиловича.
Старик получил китайские базы утром, а к шести вечера прислал переводы четырёх кейсов с личной припиской, что вылетает по первому слову любым бортом и что его руки в моём распоряжении.
Справа лежали атласы, раскрытые на грудной клетке плода, и три листа моих схем, доступ через гистеротомию, положение плода, линии, по которым можно и по которым нельзя. Ни одна из тридцати восьми операций не заходила туда, куда предстояло зайти мне.
Значит, тридцать девятую придётся писать с чистого листа, и я её писал. Ника спала под аппаратом, давление держалось на ста сорока, кровь брали каждые полчаса, и последние две панели хуже не стали. Окно стабильности стояло открытым, я собирался успеть в него.
Фырк спал на шкафу, свесив хвост на дверцу. Уговорить его уйти из реанимации удалось только сменой караула, у койки осталась Шипа, принявшая пост со всей серьёзностью.
Мобильный зазвонил в начале одиннадцатого. Номер не определился.
В моём положении не бывает звонков, которые можно не взять, я взял.
– Илья Григорьевич Разумовский? – голос был незнакомый, служебный. – Не кладите трубку. С вами будет говорить Государь.
Щелчок соединения был короткий, а голос, который пришёл за ним, я узнал бы из тысячи, я слышал его на присяге лекарской службы и в записях, и по этому голосу в Империи сверяли осанку.
– Илья Григорьевич. Добрый вечер. Не разбудил?
– Никак нет, ваше величество.
– Я обещал вас вызвать, когда уляжется…пыль, – в голосе Императора было спокойное, почти домашнее расположение человека, выполняющего приятную обязанность. – Пыль улеглась. Приглашаю вас в столицу, Илья Григорьевич. Приём в вашу честь, награда, о которой не говорят по телефону, и разговор, который я давно вам должен. Канцелярия согласует любую удобную вам неделю.
Некоторое время назад за этот звонок я бы отдал многое. Сегодня он пришёл в кабинет, где на столе лежали схемы доступа к грудной клетке моего нерождённого сына, и ответ на него у меня был один, вежливость могла поменять в нём только порядок слов.
– Государь. Благодарю за честь, и прошу простить. Моя жена в реанимации. Мой ребёнок под угрозой, эту угрозу пока не может назвать по имени ни один лекарь Империи, включая меня. Я никуда не поеду.
Пауза повисла в трубке. Я успел подумать, что таких слов этому человеку не говорили давно, и приготовился держать любой ответ.
– Я понял, Илья Григорьевич, – сказал Император, и тона начальника в его голосе больше не было, был голос отца троих детей. – Слушайте меня. Всё, что понадобится, люди, оборудование, спецборта, консультанты из любой страны, любые полномочия, обращайтесь напрямую. Номер, с которого я говорю, теперь ваш. Отвечу сам, в любой час. Это не любезность, лекарь. Это приказ по Империи, и он уже действует.
– Благодарю, Государь.
– Берегите семью. Остальное подождёт, оно умеет.
Он положил трубку. Я сидел, держа телефон в руке, и убирал этот разговор туда же, куда убирал всё, что могло понадобиться в бою, спецборт, консультанты, любые полномочия. Империя встала за моей спиной, и весила она немало.
На шкафу вскинулся Фырк.
Он проснулся рывком, всем телом сразу, как просыпался только один раз на моей памяти. Шерсть его встала дыбом от загривка до хвоста, зрачки залили глаза чёрным, когти проехали по дверце шкафа с длинным скрипом.
– Двуногий, – просипел он. – У меня всё холодеет. Как тогда. Как тогда, ночью, у реки.
Я медленно поднял глаза от стола.
В дверях моего кабинета, занимая проём целиком, от порога до притолоки, возвышался Змей. Свет настольной лампы уходил в его чешую без остатка, изумрудные глаза светились ровно, голова его была склонена в вежливом, глубоком поклоне.
В моём Центре, мимо Фырка, Шипы, мимо всех порогов, которые не переступала без зова ни одна сущность двух миров.
И между нами не было купола.
– И снова здравствуй, Лукумон, – сказал Змей.




























