Текст книги "Лекарь Империи 25 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
В переводе с её языка это было благословением, и Семён услышав её слова густо покраснел. А Лена не поняла из-за чего, потому что Шипу в этот момент не слышала. Та по какой-то причине решила ей не показываться. Ревновала наверное.
Я прошёл к стеллажу, взял карту шаповаловской пациентки, ради которой пришёл, и по дороге обратно сказал, глядя строго между Семёном и Леной:
– Я за картой. Продолжайте отработку узлов. Узел, кстати, хороший, двойной, держать будет.
Семён издал звук, не предусмотренный русской фонетикой. Лена засмеялась уже в голос, и рука с кольцом вернулась из-за спины на свет, я уже собрался уходить, унося карту и улыбку, которую не собирался им показывать.
Дверь распахнулась мне навстречу.
Я посторонился, пропуская, и не сразу понял, что человек в дверях не входит.
На пороге стояла Зиновьева. В руках у неё были свежие лабораторные распечатки, ещё тёплые из принтера, я посмотрел ей в лицо и перестал улыбаться. Лицо было серое, губы сжаты в нитку. С таким лицом Александра Зиновьева входила в штаб московской ночью, когда цифры на её листах означали, что кто-то умирает.
– Илья, – сказала она сдавленно. – Посмотри. Это утренние анализы Ники.
Глава 5
Распечатки были тёплые, из принтера. Я взял их у Зиновьевой, отошёл к столу под лампу и стал читать.
Листов было два, кровь и моча, оба с утренней маркировкой, внизу подпись лаборанта и вторая, её собственная. Зиновьева перепроверяла всё, что касалось своих. Цифры я увидел с первого взгляда и всё равно прошёл по колонкам ещё раз, сверху вниз. Цифрам такого рода положено давать шанс оказаться опечаткой.
Но её не было.
Гемоглобин сто четыре.
Месяц назад на плановом заборе стояло сто семнадцать. Эритроциты и гематокрит сползли следом, ровно настолько, насколько им положено сползать за компанию с гемоглобином, картина вышла согласованная, лаборатория тут ни при чём.
Второй лист. Белок в моче ноль тридцать три грамма на литр. Месяц назад в этой графе стоял прочерк.
На её сроке кровь разводится, объём плазмы растёт быстрее эритроцитов, и гемоглобин у беременных проседает, это физиология.
Сто семнадцать укладывалось в норму. Сто четыре выпадало из коридора, и выпадало с динамикой, тринадцать единиц за месяц.
Белок допускал несколько объяснений, погрешность сбора, инфекция мочевых путей, дебют преэклампсии. Первые два лечатся просто, третье на её сроке означает счёт на недели. По отдельности каждая цифра тянула на «понаблюдать».
Вместе они тянули на «ищите причину», и обе принадлежали моей жене.
Семён поднял с пола укатившийся моток пролена и держал его двумя руками, как держат вещь, которую некуда деть. Лена убрала руку с кольцом в карман халата. Шипа на подоконнике поднялась, села столбиком и смотрела на меня, забыв про цветочные горшки.
– Так, – сказал я спокойным голосом. – Гемоглобин сто четыре, месяц назад было сто семнадцать. Белок ноль тридцать три, раньше прочерк. Давление она меряет сама, утром и вечером, ведёт дневник, вечером посмотрю. Для двадцать четвёртой недели это жёлтый уровень, коллеги. Контроль и поиск причины. До красного здесь далеко.
– Преаналитика, – Зиновьева говорила так же спокойно. – Был утренний забор, в регистратуре основного корпуса, до моей лаборатории пробирка ехала через тоннель. Могла постоять в тепле. Завтра с утра пересдадим у меня, натощак, кровь приму сама. Исключим ошибку.
– Согласен. Пересдадим.
Мы посмотрели друг на друга поверх распечаток. В её лаборатории пробирки не стоят в тепле, за этим она следит лично, и любой намёк на гемолиз ушёл бы в бланк отдельной строкой. Она это знала. Разговор о преаналитике мы вели для Семёна и Лены, которым завтра с утра работать, и свои реплики оба отыграли чисто.
Ждать утра я при этом не собирался. Дома у меня были руки, Сонар и жена, которая прочтёт эти листы сама и быстрее меня задаст главный вопрос.
– Семён, – сказал я, складывая распечатки вдвое. – Что по вечернему обходу?
– Всё штатно, – Семён отмер. – Бадда-Киари стабилен, по дренажу серозное, объём падает. Аддисона с утра ждём кортизол и АКТГ, забор до девяти, как ты велел.
– Хорошо. Завтра доложишь на планёрке.
Он кивнул и замолчал. Моток пролена он так и держал в руках. Лена стояла рядом, смотрела на меня и тоже молчала, от сцены, на которую я вошёл десять минут назад, в ординаторской не осталось следа. Кольцо из синей нити лежало у неё в кармане, доставать его при мне она больше не стала.
Я убрал распечатки во внутренний карман и снял куртку с вешалки.
– Саша. Спасибо, что принесла сама.
– Позвоните вечером, – сказала Зиновьева. – В любое время. Я сегодня в лаборатории допоздна, реактивы принимаю.
Реактивы она приняла бы за полчаса, остальное время она собиралась ждать моего звонка. Я кивнул и вышел.
До дома было двадцать минут дороги, и на этих двадцати минутах я разложил по порядку всё, что скажу. Врать Нике было бессмысленно, она фельдшер, фальшь в голосе она ловит с полуслова, на слове «всё хорошо» ловит вдвое быстрее. Говорить я собирался так, как говорил бы коллеге, цифрами, по порядку.
Свет в кухонном окне я увидел от калитки.
Дверь Ника открыла мне навстречу, я ещё шёл по дорожке. Она стояла в проёме, в домашнем, со стаканом воды в руке, и посмотрела мне в лицо один раз.
– Говори, – сказала она. – С порога. Ты идёшь, как на доклад, я твои шаги давно выучила.
Мы прошли на кухню. Я выложил распечатки на стол, разгладил ладонью и сел напротив. Тысячи раз я садился так перед пациентами, только теперь по ту сторону стола сидела моя жена, мои руки остались лежать на коленях.
– Цифрами, – предупредила она. – Без твоего «в целом картина спокойная».
– Цифрами. Гемоглобин сто четыре, месяц назад был сто семнадцать. Белок в моче ноль тридцать три, месяц назад прочерк. Что это значит, анемия лёгкой степени с плохой динамикой плюс белок, которого быть не должно. Чего это пока не значит, преэклампсии. Для неё нужны давление и отёки. Неси дневник.
Дневник она вела разборчиво без пропусков, старая школа карт вызовов. Утренние цифры шли столбиком, сто восемнадцать на семьдесят шесть, сто двадцать на семьдесят восемь, неделя к неделе, ровно.
Последние две строки, сто двадцать четыре на восемьдесят вчера, сто двадцать шесть на восемьдесят два сегодня утром.
– Ползёт, – сказала Ника раньше меня. Она смотрела в свою же тетрадь через стол, вверх ногами, и читала её так же свободно. – Немного, но ползёт. И вот ещё.
Она покрутила обручальное кольцо на пальце. Кольцо шло туго.
– Со вчера, – сказала она. – Я думала, солёного наелась. Огурцы эти. А это, выходит, третья графа в твой список.
– Записываем третьей, – я закрыл тетрадь. – Дальше так. Завтра с утра пересдаём кровь у Зиновьевой, она примет сама. И делаем УЗИ, вне всяких очередей. Это план на завтра.
– А на сегодня? – Ника смотрела на меня. – Ты двадцать минут ехал со скоростью, за которую лишают прав. Явно не затем, чтобы лечь спать до завтра. Ты хочешь посмотреть.
– Хочу посмотреть.
– Знаю. Я сама хотела просить. – Она поставила стакан. – Уговор отменяется. Тот, который «всё как у людей». Мне страшно, Илюш. Смотри всем, что у тебя есть. Только не ври мне потом, ладно? Что увидишь, то и скажешь. Даже если увидишь плохое.
– Что увижу, то и скажу.
Мы перешли в гостиную. Ника легла на диван, подняла свитер и вытянула руки вдоль тела, по-рабочему, без единого лишнего движения. Фырк перебрался с моего плеча на спинку дивана и притих, что само по себе говорило о его отношении к моменту.
Я сел рядом, положил ладони ей на теплый, круглый живот и поднял Сонар.
Сначала я смотрел её. Сердце шло на девяноста двух, чаще обычного, и я отметил это без комментариев. Почки, сосуды, печень. Матка, плацента, расположена высоко, кровоток в маточных артериях ровный, полнокровный, без единого сбоя. По материнской линии придраться было решительно не к чему, и я сказал ей это сразу, потому что обещал говорить.
– Вижу всю тебя. Плацента работает, кровоток отличный, почки чистые. Здесь всё хорошо, Ника.
– А он?
Я повёл Сонар глубже, к ребёнку.
И упёрся.
Там, где лежал мой сын, Сонар давал замкнутую овальную границу и пустоту за ней. Граница была цельная, без единого шва, я видел, что он шевелится, по тому, как смещалась сама граница, но внутрь неё Сонар не проходил.
Я заходил сверху, сбоку, через плаценту, менял усилие от капли до полного, на какое был способен без вреда. С тем же итогом. За три месяца я привык, что этот дар читает всё, от аневризмы до занозы. Тело моего сына оказалось первым, что он отказался читать.
– Что? – спросила Ника. Она лежала неподвижно, пальцы нашли мою руку поверх живота и легли на неё. – Говори. Ты обещал.
– Тебя я вижу насквозь. Его я не вижу. Совсем. Вокруг него граница, мой Сонар через неё не проходит, он соскальзывает.
– Это плохо?
– Это кровь Лукумона, – я произнёс это вслух и по собственному голосу проверил, насколько сам в это верю. Верил я примерно наполовину. – Защита. Он закрыт от магии. У меня для этого браслет, у него, похоже, своё. Встроенное.
– Пустите специалиста, – Фырк уже стоял на подлокотнике, хвост его ходил из стороны в сторону. – Сонар, браслеты, границы. Я его ауру с первого дня вижу, без всяких ваших лучей. Сейчас гляну по-нашему, и доложу, что там наш боец делает. Спит небось.
Он подобрался и нырнул. С подлокотника, головой вперёд, прямо в живот, как в прорубь: тело его потеряло плотность на лету и ушло под кожу без следа.
Секунду его не было.
Потом его вышвырнуло. Без звука, без света. Фырка выбросило из живота уже плотного, спиной вперёд, снесло через полкомнаты…
Ника вскрикнула и села. Возле него я оказался в два шага. Живой. Дышит часто, зрачки на свет отвечают, лапы двигаются все четыре. Фырк полежал на боку, повозил лапами по полу, перевернулся и сел, привалившись к плинтусу.
– Не подходи к животу, – просипел он мне. – Понял? Никто. Ни ты, ни я.
– Что там, Фырк?
– Раньше была просто аура, – он отдышался, голос выправлялся с каждым словом, но шерсть на загривке стояла торчком. – Синяя, обычная, смотри сколько влезет, я и смотрел. А теперь там стена. Бетонная, двуногий. И это. Она свежая. Кладка недавняя, я такие вещи отличаю.
Свежая. Я услышал это слово, взвесил и убрал к остальному, что лежало у меня без объяснений. Гадать по неполному анамнезу я запретил себе давно, а за последние дни успел повторить запрет дважды.
Ника подобрала Фырка с пола, посадила на диван рядом с собой и провела пальцем по вздыбленной шерсти, от загривка вниз, раз и другой, пока шерсть не легла.
– Ты как, защитник?
– Нормально, – буркнул Фырк. Палец он при этом не отодвинул. – Спина цела, хвост цел. Гордость пострадала, но она у меня быстро регенерирует.
– Всё, – сказал я. – Решение такое. Магию к животу больше не подносим. Если эта защита швыряет трёхсотлетнего духа через комнату, проверять её пределы на себе мы не будем. Завтра с утра, в центре, кровь и УЗИ. Ультразвук, это механическая волна, железу твоя кровь и его кровь безразличны. Месяц назад аппарат видел его до кулака, увидит и завтра.
– А если он тоже не увидит? – тихо спросила Ника.
– Увидит, – сказал я. – А если нет, будем думать дальше. По одному шагу, Ника. Сегодняшний шаг мы сделали, по твоей части всё чисто, а он жив, шевелится и держит оборону, как положено Разумовскому.
Она коротко усмехнулась. Крепкий толчок пришёл ей под ладонь, крепкий, и второй следом, она выдохнула и кивнула.
Спали мы плохо. Ника уснула после двух, лицом ко мне, ладонью на животе, а я лежал, слушал её дыхание и считал толчки, сперва вместе с ней, потом за неё. Толчки шли обычные, по расписанию, которое я знал наизусть.
На подоконнике спальни, столбиком, лицом к окну, сидел Фырк. До самого рассвета он не сошёл с места.
Кровь Зиновьева взяла сама в восемь ноль-ноль, из вены, с первого вкола.
Ждали мы у меня в кабинете. Ника сидела в кресле для посетителей с журналом, который держала на одной и той же странице сорок минут, я подписывал ночную сводку и дважды подписал одну и ту же бумагу. В девять Зиновьева вошла без стука, по тому, что она не постучала, всё было ясно до первой цифры.
– Гемоглобин сто два, – сказала она. – Белок ноль четыре. Забор мой, доставка тоже, преаналитика исключена. Динамика подтверждена.
– Ну вот и славно, – сказала Ника ровным голосом. – Хоть лаборатория работает.
Дверь открылась второй раз, тоже без стука. Шаповалов вошёл, как входил в любое помещение последние тридцать лет, с порога оценив всех присутствующих, кивнул Нике отдельно и протянул руку к столу.
– Карту.
Карту Ники, заведённую утром, он прочёл стоя, от корки до корки, за две минуты. Игорь Степанович был в Центре с семи, его пациентку с камнем в протоке готовили к эндоскопическому этапу на моём оборудовании, и то, что он пришёл ко мне до своей операции, объяснялось одним звонком.
– Мне Зиновьева позвонила в семь утра, – подтвердил он, не отрываясь от карты. – Правильно сделала. Так. УЗИ. Немедленно. Никаких плановых записей, никаких «после обеда». Зинаиду Павловну я приведу из основного корпуса сам, через тоннель, мне она не откажет. Экспертный аппарат у тебя в Центре стоит без дела половину дня, вот сегодня он поработает.
– Ваша пациентка в десять на столе, Игорь Степанович.
– Этап делает твой эндоскопист, я там зритель, – отрезал Шаповалов. – Зритель может опоздать на десять минут, камень в протоке никуда не убежит, он там четвёртый месяц сидит. Дальше.
Он положил карту, снял очки и посмотрел на нас троих по очереди, на Нику дольше всех.
– И кладём её. Сегодня, сейчас, до всякого УЗИ. Палата в Центре, наблюдение, режим.
– Игорь Степанович… – начала Ника.
– На всякий случай, – сказал Шаповалов.
Да он переживал больше меня. Но его я в этом не винил. Он сильно привязался к Нике, пока мы с командой справлялись с эпидемией. В целом, он сказал тоже самое, что хотел сказать и я.
И эта его фраза была из тех, что говорят родственникам в коридоре, и все четверо присутствующих знали её настоящий перевод, я не понимаю, что происходит, и хочу, чтобы это непонятное происходило в двух этажах от реанимации. Зиновьева смотрела в свои бланки. Ника перевела взгляд с Шаповалова на меня, ища во мне возражение, их не нашла.
– Кладете, значит, – сказала она. – Здорового человека. С анализами чуть хуже среднего.
– Тебя, Никуш, я в прошлый раз сторожил три недели, – Шаповалов надел очки обратно. – И ничего, сработались. Палату дам с окном. И нарды принесу, за мной реванш, ты меня в том боксе разорила подчистую.
– Вы жульничали.
– Я применял опыт, – с достоинством сказал Шаповалов. – Собирайся.
– Только положим в Центр, – сказал я. Возражений на этот счет не было.
Зиновьева унесла кровь на расширенную панель, неся штатив сама. Шаповалов ушёл в тоннель за тётей Зиной, на ходу распоряжаясь в телефон насчёт своей пациентки. Постовая сестра второго этажа получила Нику под подпись, и по её лицу было видно, что подпись весит больше любой другой за месяц.
Ника переоделась в больничное, села на кровать в палате и оглядела стены.
– Халат хоть в этот раз мой размер, – сказала она. – Прогресс.
Фырк въехал в палату у неё на плече, спрыгнул на подоконник, прошёлся по нему из конца в конец, как принимающий пост караульный, и уселся посередине. Днём он теперь состоял при ней, это было решено мной ещё позавчера и не обсуждалось.
– УЗИ в одиннадцать, – сказал я от двери. – Тётя Зина придёт сюда, но посмотрит нашим аппаратом. Я в десять тридцать встаю к столу, а к твоему УЗИ освобожусь.
– Иди работай, начальник, – сказала Ника. – Мы тут с бурундуком покараулим друг друга.
Я вышел и прикрыл дверь. По коридору второго этажа, навстречу мне, санитарка уже несла в седьмую палату графин и стакан, и весь этаж, судя по скорости этого графина, знал, кто лежит за дверью.
До подачи моего пациента в операционную оставалось пятьдесят минут.
К оперблоку я пришёл переодетый, в хирургическом, за двадцать минут до подачи. Потом долго мылся щёткой, от кончиков пальцев до локтя. За это время я успел оставить за дверями всё, что не касалось стола.
Пациента звали Павел Кузьмич, шестьдесят три года, сорок лет за рулём автобуса, сто сорок килограммов веса и опухоль антрального отдела желудка, найденная месяц назад на гастроскопии по поводу «изжоги, которая надоела».
Предстояла дистальная резекция. По анестезиологической части этот человек был сложнее, чем по моей, шея короткая, подбородок уходит в грудь, рот открывается на два пальца, во сне дыхание с остановками. Артём готовил его к этому дню два дня.
Когда я вошёл в операционную, самое тонкое уже шло.
Павел Кузьмич полусидел на столе с приподнятым изголовьем, в сознании, глотка и корень языка у него были обезболены местно, лёгкая седация делала его спокойным и разговорчивым, и Артём вёл фиброскоп, разговаривая с ним ровным голосом человека, у которого впереди отпуск.
– Дышим носом, Павел Кузьмич, – говорил Артем, – спокойно, вот так… Сейчас будет ощущение, что в горле крошка. Это трубочка. Глотать не надо, дышим… Молодец. Идёт хорошо.
На экране фиброскопа прошли голосовые связки, трахея открылась светлыми кольцами, трубка сошла по фиброскопу вниз, встала, манжета раздулась. Артём подключил контур, посмотрел на капнограф, дождался ровной кривой, выслушал оба лёгких и только после этого кивнул анестезистке.
– Трубка стоит, подтверждена. Пропофол.
Павел Кузьмич уснул уже с защищёнными дыхательными путями, и последнее, что он сказал, было «а не страшно оказалось». Артём поднял изголовье до оговорённых двадцати градусов и посмотрел на меня поверх ширмы.
– Двадцать градусов, как заказывал. Забирай пациента.
Скальпель лёг мне в пальцы, и всё постороннее выключилось. Так это работало у меня две жизни подряд, без усилия и команды. Ника, палата с окном, серые распечатки, ночной берег, всё это осталось за дверями операционной, а передо мной были кожа, разметка доступа и семь сантиметров подкожного жира, через которые предстояло дойти до желудка.
Шли по плану. Доступ я построил от Артёмовых двадцати градусов, печень отвели широкой лопаткой, большой сальник разделили по бессосудистой зоне.
Сонар шёл у меня впереди инструмента на сантиметр, отмечая сосуды, которых в ране ещё не было видно, и я в который раз отметил про себя, насколько это нечестно по отношению ко мне прежнему.
Правую желудочную перевязали, левую клипировали у основания, двенадцатиперстную прошили аппаратом. Кровопотеря к середине операции не дотягивала до ста миллилитров.
– Давление сто двадцать на семьдесят пять, – сказал Артём. – Сатурация девяносто девять. На твоих двадцати градусах он дышит лучше, чем дома. Работай спокойно.
– Принял.
На этапе анастомоза, пока ассистент перекладывал ретрактор, я на секунду поднял Сонар к самому себе. Свой астральный фон, Искра, канал с Фырком, всё стояло ровно, канал тянулся через два этажа к седьмой палате и был спокоен. Проверка прошла мгновенно, никто её не заметил. Контроль был при мне, я вернулся к анастомозу.
Шов пошёл ряд за рядом, задняя губа, передняя, проба на герметичность. К концу второго часа опухоль лежала в лотке с чистыми краями, анастомоз держал, дренаж встал на место.
– Заканчиваю, – сказал я. – Кожу шьёт Пётр. Павла Кузьмича в реанимацию на сутки, монитор, как договаривались.
– Уже туда звоню, – Артём выглянул из-за ширмы, стянул с лица маску и посмотрел на меня. – Слушай. Умеешь ты собраться. Я утром думал, будешь сегодня потерянный, весь Центр уже знает, готовился тебя страховать. А ты отработал, как машина. Два часа десять, кровопотеря стакан. Даже завидно.
– Машина сейчас пойдёт узнавать, что с её женой, – сказал я.
Перчатки я стянул и бросил в лоток, за ними шапочку. Ника, серые распечатки, всё разом вернулось ко мне, в полном составе.
Из оперблока я вышел таким шагом, что встречные в коридоре прижимались к стене.
Меня ждали в кабинете УЗИ.
Ждали стоя, полукругом у негатоскопа, спиной к двери, Зиновьева, Шаповалов и Кобрук, которую я не звал, она пришла сама, а это означало, что главврач узнала новость без моего доклада. Тётя Зина сидела у выключенного аппарата, сложив руки на коленях. Ника сидела на кушетке, уже одетая, ладонь на животе, Фырк стоял у неё на плече столбиком.
Я подошёл сначала к ней.
– Живой твой автобусник? – спросила Ника.
– Живой. В реанимации.
– Тогда иди смотри, – сказала она. – Мне уже показали. Я сама попросила.
На негатоскопе висело шесть снимков, и лишним на них было одно.
В грудной клетке плода, в переднем средостении, вплотную к сердцу, к правому его контуру, лежало образование. Девятнадцать на шестнадцать миллиметров. Контур чёткий, овальный.
Структура однородная, высокая эхогенность, и при этом без акустической тени, которую обязан давать кальций такой плотности. Сердце рядом с ним работало, камеры не были сдавлены, выпота в перикарде и водянки не было. Ребёнок на соседнем снимке держал кулак у лица.
– Тридцать лет я за датчиком, – сказала тётя Зина. Она говорила тихо, без своих обычных прибауток, и от этого было хуже, чем от любых слов. – Илья Григорьевич, я всё повидала. Опухоли у нерожденных видала, кисты, грыжи, пороки, каких в учебниках нет. Такое, в первый раз. Оно ровное, как яйцо, и допплер на нём молчит.
– Кровоток?
– Ноль, – сказала Зиновьева от негатоскопа. – Допплер прошли трижды, в трёх режимах. В образовании нет ни одного сосуда.
Она сняла с полки второй комплект снимков и повесила рядом, сечение к сечению. Скрининг, тот самый, после которого мы шли через двор и Ника перебирала святцы.
– Это же сечение несколько дней назад. Смотрите сами.
Средостение на старом снимке было свободно. Чисто. Сердце, вилочковая железа, лёгкие, всё на местах, ничего лишнего между ними.
– Выросло с нуля до двух сантиметров, – сказал Шаповалов. Он стоял к негатоскопу ближе всех и переводил взгляд со старого снимка на новый, туда и обратно. – Давайте по учебнику, раз мы такие умные. Тератома перикарда. Самая частая опухоль этой зоны у плода, растёт быстро. Кто против?
– Учебник против, – Зиновьева подняла бланк. – Тератома неоднородная, кисты, включения, кальцинаты, а здесь монолит без единой полости. И тератома почти всегда даёт выпот в перикард, здесь выпота нет. Маркёры я взяла, альфа-фетопротеин будет к вечеру, но по картинке я в тератому не верю.
– Рабдомиома, – сказал я. – Против, она растёт в толще миокарда, а это образование вне сердца, оно к нему прилежит. И рабдомиомы множественные, а этот один.
– Киста? Бронхогенная, перикардиальная? – Шаповалов сам же и махнул рукой. – Кисты жидкостные, анэхогенные. Этот плотный, как кость. Снимаю.
– Сосудистая опухоль, гемангиома, – сказала Зиновьева, – с нулевым кровотоком не бывает. Тоже снимаю.
Круг замкнулся на четвёртой версии, я сказал вслух то, что к этому моменту висело в кабинете и без меня.
– Тогда объясните мне одно, коллеги. Любая ткань, которая выросла на два сантиметра за несколько дней, должна что-то есть. Питание, кровоснабжение, обмен. Сосудов в ней нет. На чем она растёт?
Никто не ответил. Тётя Зина смотрела на свой выключенный аппарат. Ника на кушетке медленно провела ладонью по животу, Фырк прижался к её шее.
– Так, – сказала Кобрук.
Она всё это время стояла у двери и молчала, заговорила тем голосом, которым останавливала истерики в приёмном покое.
– Гаданий на сегодня достаточно. Полный стек. МРТ плода, сегодня, вечернюю плановую запись я снимаю своей властью. Маркёры, расширенная панель, генетика. Детского кардиолога из областного перинатального – сюда, к вечеру. Генетика сюда же. Что нужно из основного корпуса, берите, бумаги подпишу задним числом. Вопросы есть? Вопросов нет. Работайте.
Она развернулась и вышла, из коридора было слышно, как она уже поднимает кого-то по телефону.
Нику увели готовить к МРТ. До дверей блока лучевой диагностики я шёл рядом и держал её за руку, у дверей меня остановил протокол, который я сам для этого блока и писал.
– Иди, – сказала Ника. – Встретимся на выходе. Мы с ним полежим в трубе, послушаем, как там стучит. Ему полезно, пусть привыкает к нашей работе.
Дверь блока за ней закрылась с мягким щелчком.
* * *
Библиотеку Ррык не любил, как не любил на Луне всё.
Ход в неё шёл от нижнего яруса амфитеатра, вниз, сквозь толщу базальта, и кончался залом, размеров которого Ррык не знал, свет здесь лежал только у ближних стен, дальние терялись в темноте.
От пола до до высоты которую лев не мог достать взглядом, стены были прорезаны нишами, в каждой нише лежал свиток. Тысячи ниш. Ррык шёл вдоль них следом за Альдо и слышал только собственные шаги.
Куница вызвал его вниз сразу после доклада, коротко, без объяснений. Наверху, в амфитеатре, шло очередное заседание по выкладкам, и то, что Альдо ушёл с него сюда, говорило само за себя.
– Выкладки готовы на треть, – сказал Ррык в спину Альдо, устав от молчания. – Я пришёл сказать это. Мог сказать и наверху.
– Наверху слушают не только уши, – сказал Альдо. – Иди за мной, Хранитель. Покажу тебе кое-что, раз уж мы с тобой теперь связаны одним молчанием.
Они шли долго. Ниши тянулись, в них лежали ровные, светлые свитки с письменами, которые Ррык узнавал, летописи, уставы, реестры, всё то, из чего состоит память народа, живущего тысячелетиями. Потом светлые свитки кончились.
Дальние ниши были глубже, свитки в них были другие. Тёмные, тяжёлые на вид, и письмена на них не походили ни на один из языков, которые Ррык встречал за восемьсот лет службы между двумя мирами.
– Прочти, – сказал Альдо, останавливаясь.
– Я не знаю этих знаков.
– Никто не знает. – Альдо сел напротив ниши, обернув лапы хвостом. – Во всём нашем народе эти свитки сегодня может прочесть один. Подумай, кто, и подумай, почему я говорю тебе это здесь, где нет ушей и протокола.
Ррык смотрел на тёмные свитки. Их были сотни, ряд над рядом, вверх, в темноту.
– Молодым рассказывают простую арифметику, – заговорил Альдо. – Обвинитель старейший, значит, Обвинитель первый. Удобно и складно. Только это арифметика для молодых, Хранитель. Змей старейший из живущих. До него были старшие. Целые поколения старших, и вот их письмо, – он повёл лапой вдоль ниш. – Я застал последних. Троих. Я тогда был моложе, чем сейчас твой бурундук.
– И где они?
– Ушли. – Альдо сказал это ровно, как диагноз. – Я видел, как уходил один из троих. Не от врага, раны или ловушки смертных. Он просто становился тише, век за веком, а потом его место в этом зале стало нишей. Народ говорит про них «удалились» и не спрашивает куда, потому что спрашивать страшно. Мы рассказываем себе, что мы вечны, Хранитель. Старшие поколения этого зала рассказывали себе то же самое.
Ррык молчал. Шерсть на его загривке поднялась сама.
– Змей видел это своими глазами, – сказал Альдо. – Он единственный из живущих, кто видел, как наш род умирает от срока. Без батарей, смертных, сам по себе. Все прочие в амфитеатре наверху считают себя бессмертными, потому что не видели обратного. Он видел. Испокон веков он охраняет Устав, и весь Совет считает это службой. Я тоже считал. А потом я спустился сюда, посидел напротив этих ниш и сложил. Существо, которое одно во всём народе знает, что конец есть. Одно умеет читать, что старшие писали о своём уходе. И которое считает собственный срок, Хранитель. Век за веком. И боится.
– Оно приходит ночью к смертному лекарю, – медленно сказал Ррык, – и спрашивает его про дар. Про расход и аппетит.
– Ты слышал вопросы, – сказал Альдо. – Существо, которое боится конца, спрашивает смертного, откуда берётся сила, сколько её и хватает ли. Дальше складывай сам. Я тебе больше ничего не говорил, а ты здесь не был.
Он замолчал. Куница сидел неподвижный, напротив тёмных ниш, глядя на письмена, которых не мог прочесть, молчание было из тех, которые не прерывают.
Ррык постоял ещё, развернулся и один пошёл к выходу. Дорога вдоль ниш была длинной, и на всей этой дороге он так и не решил, что страшнее то, что он услышал, или то, что Альдо сидел там, внизу, напротив чужого письма, уже не в первый раз.
* * *
К десяти вечера мой стол перестал вмещать бумагу. Места просто не было.
Снимки МРТ лежали на столе в три слоя, поверх них бланки, поверх бланков распечатки панели. За столом сидели пятеро, я, Зиновьева, Шаповалов, детский кардиолог Наталья Сергеевна Векшина, приехавшая из областного перинатального со своим стетоскопом и своим мнением, и генетик Лапин, молодой, сутулый, с ноутбуком, который он держал на коленях, не доверяя моему столу.
Ника спала в палате. На этом настояли все, включая её саму, у её двери на посту сидел Фырк.
– Докладываем по кругу, – сказал я. – По своей части, факты, без гипотез. Гипотезы потом. Наталья Сергеевна, ваше сердце.
– Сердце прекрасное, – Векшина сказала это с раздражением, как о пациенте, который мешает ей работать своим здоровьем. – Я два часа смотрела. Ритм сто сорок шесть, регулярный. Камеры, клапаны, дуги, перегородки, все хорошо. Сократимость отличная. Выпота нет. Водянки и близко нет. Образование прилежит к перикарду справа, границу имеет с ним чёткую, в миокард не прорастает, камеры не сдавливает, кровоток в магистралях не нарушает. По моей части этого ребёнка можно рожать в любой районной больнице. Если бы рядом с его сердцем не лежало вот это.
– Что говорит МРТ?
– МРТ говорит вещи, которые я отказываюсь понимать, – Зиновьева выложила плёнки в ряд. – Образование девятнадцать на шестнадцать, за день не выросло, уже хорошо. Однородное. Сигнал низкий во всех режимах, и на Т1, и на Т2. Так себя ведёт плотная фиброзная ткань или кальцинат. Кальцинат исключён ультразвуком, тени нет. Плотный фиброз… Фиброма перикарда, скажете вы, и такая опухоль существует, я подняла литературу. Только фиброма растёт годами, миллиметрами, а не с нуля до двух сантиметров. И фиброма,, – продолжила Зиновьева, – это всё-таки ткань, у неё есть хоть какое-то питание по периферии. Здесь диффузия равномерная по всему объёму, без градиента от края к центру. Так выглядит однородный плотный материал. Не орган.
– Генетика, – сказал я.
– Чисто, – Лапин развернул ноутбук экраном к нам. – Быстрый кариотип, норма, сорок шесть, игрек на месте. Панель микроделеций, чисто. Альфа-фетопротеин у матери, норма по сроку, и это окончательно против тератомы, растущая тератома такого размера дала бы подъём. Хорионический гонадотропин по сроку. По моей части этот ребёнок генетически здоров, и образование его генетика не объясняет никак.
– Материнская панель, – Зиновьева перешла ко второй стопке. – И здесь у меня хуже всего, потому что здесь у меня нет даже плохого ответа. Анемия подтверждена и углубляется, сто два утром. Ретикулоциты повышены, костный мозг работает с перегрузкой, то есть организм производит эритроциты усиленно. Гемолиза нет, ЛДГ, гаптоглобин, билирубин, в норме. Скрытой кровопотери нет, кал чистый. Железо, ферритин, В12, фолаты, всё в норме. Понимаете? Костный мозг гонит кровь на полных оборотах, кровь никуда не вытекает и нигде не разрушается, и её всё равно становится меньше. Белок в моче растёт, ноль четыре, при здоровых почках по всем остальным пробам. Кардиолог скажет вам, что зеркальный синдром…




























