Текст книги "Пахарь"
Автор книги: Сергей Татур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
IV
«Бывает ли здесь жарко?» – подумала я. В Чиройлиере солнце всепроникающее. Если оно не достает само, если не жалит лучами-стрелами, то раскаляет воздух, и даже в помещениях люди становятся вареными курицами. Здесь, в разгар лета, солнце тоже старалось вовсю, а море укрощало его, и чиройлиерского пекла не было и в помине. Спокойное солнце, мягкое, вольготное тепло. И ветер с моря, и гулкие кроны деревьев, преграждающие ему путь, и настоянная на хвое, прохладная тень.
Мы наплавались и загорали на горячих камнях. Если солнце припекало один бок, подставляли ему другой: и со спокойным солнцем шутки плохи. Это северяне теряют бдительность: ах, солнце! А потом пузырятся и линяют, несчастные. Странно было никуда не торопиться. Если я остро чувствовала всю необычность крутого поворота от работы-гонки к блаженной неспешности и неге отдыха, то каково было Дмитрию! Пока ему нравилось. Но скоро он забеспокоится, заворчит, заспешит в свой Чиройлиер. Скоро и ему захочется пекла, и пыли, и хаоса, и кручения, и давящих разносов начальства, из которых он созидает порядок.
Сын наш семенил к морю, плюхался в теплое мелководье, молотил ладошками по воде, и набегавшая волна выталкивала его на гальку. Блаженство разливалось по его милой лукавой мордашке.
– Папа, как я ныряю? – вопрошал он. – Правда, я глубоко нырнул? Папа, как я плаваю?
– Молодец, блин горелый! – громогласно выдавал ему отец. – Давай давай, резвись, пока никто не взял тебя за шиворот.
Этого пацан и добивался. Чтобы взрослые не вмешивались в то, что он делал и что ему нравилось делать. Он вел себя как молодой специалист, начавший работать самостоятельно.
Дмитрий посмотрел на меня и подмигнул. Я кивнула, он еще раз подмигнул, и я опять кивнула.
– Ночью, когда ты спала, я думал о тебе, – сказал он. – Вспоминал, какими мы были раньше. Помнишь тот хлопок, когда я первый раз пришел к тебе? «Вы не наш?» – спросила ты. «Ваш, девушка!» – вбил я заявку. – Имеешь ли что-либо возразить? Или сразу признаешь мою неопровержимую правоту?
– У тебя прямо дар предвидения. Ты не замечаешь, что с каждым годом пребывания в кресле управляющего трестом ты становишься все более скромным?
Его слова, однако, взволновали меня…
Я хотела сказать, что наконец-то потеснила своей скромной особой его чиройлиерские заботы: кубометры уложенной бетонной смеси, число смонтированных за день лотков и другую столь же занятную цифирь суточной отчетности его треста. Но промолчала. Я подумала: «Есть ли еще на этом плотно заселенном пляже мужчина, который шел бы к своей избраннице девять лет? Пусть пять лет. Пусть три года. Такое в нашей скоротечной жизни почему-то перестало встречаться. Анахронизм, преданья старины глубокой. И вызывают они не благоговейное изумление, а недоумение, даже протест, как всякое отклонение от нормы».
– Пожалуй, я была слишком строга к тебе, – сказала я. Мне хотелось, чтобы он немного рассердился, попыхтел.
– Ты вела себя, как высочайшая горная вершина. Была сиятельно бела, холодна, надменна, неприступна. Я пал ниц и сделал вид, что замерзаю. Тогда ты снизошла…
– Значит, ты пустился на хитрость! Изменил сам себе! Прямоту – в сторону, а маленький обман пустил вперед, как своего полномочного представителя! Возьму и переиграю.
– Мама, роди меня обратно! – засмеялся он. – Вообще ты научила меня быть аналитиком, спасибо тебе. Не спешить, взвесить еще и еще раз, наметить стержень, боковые ветви – на все это ты мастерица.
– Что ж, благодари и низко кланяйся за науку. Я, я пеклась о твоем росте, играла, как теперь говорят, роль мудрого наставника. И готова выслушать, пусть с опозданием, все то, что благодарный ученик в таких случаях высказывает своему учителю.
– О-о-о! – зарокотал он. – Признателен, еще как признателен! Глубоко признателен, никогда не уставал повторять это и повторю в тысячу первый раз: ты заставила меня стать выше и лучше самого себя, дорога к тебе для меня была ой-е-ей как пользительна.
– Ты теперь насмехаешься, а если бы она была еще длиннее, ты достиг бы большего. Правды ради возьми и подчеркни это.
– Тут я предпочитаю остаться при своем особом мнении, а каком – ты знаешь. Сейчас же я хочу вот на что обратить твое внимание. За все эти годы у меня не было ни одного романа. Я не собираюсь оттенять этим цельность своей натуры, ты это сделаешь за меня. Были силы, пытавшиеся отклонить меня от избранного пути. Но я остался непреклонным.
– Я могла выйти только за однолюба. Донжуаны хороши, когда их наблюдаешь со стороны: разбитные ребята, море по колено. – «А встретишь такого и поддашься – опустошит, кинет и не оглянется, – подумала я. – Ведь его девиз – от победы к победе. А вопрос, что делать с побежденной, остается открытым».
– У тебя, насколько я помню, были увлечения. Я, конечно, не подавал вида, у меня и права не было громко реагировать, дерзить. И потом я никогда не спрашивал у тебя, кто были мои соперники. И ты этого не касалась. Верно, это твоя и только твоя жизнь. Но я, мать, любознателен и ничего не могу поделать с этой чертой характера. Так что я все еще жду неспешного твоего повествования о претендентах на твою руку. Если, конечно, моя просьба тебя не коробит.
– Не расскажу! – сразу сказала я.
– А я запрос направлю официальный. Обязана будешь отреагировать, как на письмо трудящегося.
– Ого! – воскликнула я. И замолчала. И сама погрузилась в волны памяти, в созерцание давно прошедших времен, в созерцание людей, которые если и живы сейчас, то уже совсем не такие, какими я их запомнила.
В институте со мной дружил только Дмитрий. Он был заметной фигурой, и никто не отважился составить ему конкуренцию. Его не боялись. Уважали – да. И уважение, вернее – мужская солидарность, распространялись и на его избранницу. А в гидравлической лаборатории на меня обрушился Боря Кулаков. Высокий, рыжий, веснушчатый, нескладный, несуразный невообразимо, он брал редкой среди людей откровенностью. Что на уме, то и на языке. Дитя, младенец великовозрастный. Мне тогда казалось, что у меня с Дмитрием все разладилось. Я была очень сердита на него, и Кулаков – неунывающий, веселый, строящий свои отношения с товарищами легко и просто, оказался хорошим лекарством от уныния. Его звали Бобби Стоптанный Башмак. Туфельки «сорок седьмой растоптанный, тихоокеанские лайнеры». Он был наивным двадцатилетним дошкольником, и мама с папой ему все разрешали. Любовник, наверное, из него получился бы, но представить его мужем, главой семьи я не могла. Бесстержневой, легко поддающийся влияниям, он не мог быть опорой. Он нисколько не удивился, когда я сказала, что у нас с ним ничего не получится.
Валентин Русяев, заведовавший грунтовой лабораторией, был красив. Страшно красив. И умен, и обаятелен. Причем умен без привычного в наши дни «себе на уме». Себя, конечно, не забывал, но и не выпячивал никогда. Я дрогнула. Мне нравилось быть с ним, смотреть на него, слушать его, думать о нем. Вот когда, Дима, тебе пришлось тяжко. Но красота его стала и камнем преткновения. Слишком много бабочек вилось вокруг. Идешь с ним и вздрагиваешь от неожиданного: «Валя, привет!» Оглядываешься – многообещающая девичья улыбка: «Возьми меня!» И он оглядывается. Ему даже было как-то странно, как-то не по себе, что вот он осчастливил меня своим вниманием, а я не мчусь сломя голову на его холостяцкую квартиру, не висну у него на шее. Пока он меня обхаживал, пока я раздумывала, он, походя, соблазнил лучшую мою подругу. Вот тут-то я и остановилась. Нет, сказала я себе, этот мотылек не создан для семейной жизни. Если он сам не бросит меня через год-другой, я все равно изведу себя мыслью, что я у него не одна.
Москвич Виктор Кандрин, кандидат наук, тоже был пригож и симпатичен. Широкий круг интересов, свое мнение. Умел и подать себя, и постоять за себя. Он нравился мне все больше. Но здание, возведенное им уже до большой высоты, рухнуло в один миг, когда он заявил: «Ну, с детьми мы повременим, одного я тебе еще позволю завести, если очень того возжелаешь, но лучше – ни одного». Если бы будущее рисовалось ему крайне пессимистично, в виде всепланетной пустоши после ядерного смерча, я бы его поняла. Но этого не было. Он ждал от будущего того же, что и все, ему виделись те же вершины изобилия. Но он исключал из своего будущего детей как обузу и как ущемление своей личной свободы. Он собирался жить для себя. Мне же это было не нужно. Выйти замуж с зароком не иметь детей – это замедленное самоубийство, то есть позор и гнусность. «Дура ты, – сказала я себе, – чего ты ищешь, мечешься, своевольничаешь, когда у тебя есть человек, на которого во всем можно положиться, которому ты дорога и нужна?» И я сама повалила все воздушные замки.
– Ты мне долго не нравился, – сказала я Диме. – Даже предубеждение было. Увалень, не эрудит. Прямолинеен, как шнур, по которому каменщики ведут кирпичную кладку. Все на лице, читай и радуйся. Твои увлечения меня не трогали. Но почему-то ты всегда оказывался лучше, то есть честнее и надежнее тех, кто мне нравился. Чепуха, говорила я себе, что это за глупости, за расстроенное воображение, так не бывает! Но так было: то, что я пыталась отыскать в таинственном далеке, давно уже находилось рядом.
– М-да. Раскаяния – ни в одном глазу. Одни умолчания.
– Ты удивлен: как я могла? Я тогда была страшно зла на тебя. Ты ведь бросил меня. – Я сдержалась и не употребила более сильное и, как мне казалось, более правдиво отражавшее тот момент слово «предал».
– Никак нет, – отреагировал он. – Я откликнулся на зов партии. Осваивал целинные земли, имею за это правительственные награды. В данном случае твои доводы несостоятельны.
Он никогда не надевал парадный пиджак с орденами. Готова поклясться: он заслужил их. Честнее, чем он, к работе нельзя относиться. Чего же он стеснялся? Не того ли, что многие из его работников, такие же добросовестные и упорные, были обойдены наградами и должностями?
– Были моменты, когда мне становилось очень плохо от того, что кто-то входил в твою жизнь, занимал в ней мое место. Я понимал, что бессилен, что моя любовь, вся моя человеческая сущность не в состоянии помешать тебе поступать по-своему. Но отступить, отказаться от тебя я не мог. Меня влекло к тебе с еще большей силой, и я продолжал верить в тебя. И эта вера меня поддерживала.
– За веру в меня большое спасибо, – поблагодарила я. И умолчала о том, что долгое время для такой уверенности не было оснований…
V
Полчаса в море, потом завтрак на берегу. И громкий вопрос-приглашение Дмитрия:
– Кто желает пойти в путешествие?
– Я! – крикнул Петик.
– И я.
– Построились! – скомандовал глава семьи. – Подравнялись! Грудь вперед, животики вобрали, вобрали! Рубашку заправили в штаны! Вытерли под носом! Шагом марш!
Наш путь лежал через заповедный лес к белокаменной церкви, примостившейся на скалистом уступе, к Байдарским воротам, поставленным на перевале на старой ялтинско-севастопольской дороге, к зеленому плоскогорью, начинавшемуся по ту сторону водораздела. Тропа повела нас, и через полчаса мы пересекли севастопольскую магистраль. Склон густо порос мелколесьем. Эти леса, конечно же, имели водоохранное значение и защищали склон от эрозии. Подъем был довольно крутой, и мы часто переходили на тропу, которая штурмовала склон не в лоб, а вилась серпантинами. Мелколесье давало тень, но не прохладу.
– Божья коровка! Божья коровка! – заголосил Петик. И полились вопросы, порожденные нескончаемой ребячьей любознательностью.
– А муравьи хорошие?
– Хорошие, они очищают лес от мусора.
– А гусеницы хорошие? Бабочки хорошие?
Я попыталась объяснить ему, что одни животные и насекомые полезны человеку, другие причиняют ему вред. Сами же по себе представители животного мира не могут быть ни хорошими, ни плохими. Он слушал внимательно и силился понять. Не понял и счел нужным переменить тему.
– Папа, дядя-штангист поднимет этот камень? – Он показал на обломок скалы объемом более кубометра.
– Что ты! Этот валун его раздавит.
– А ты поднимешь?
Отцу, значит, он отдавал предпочтение перед всесильным дядей-штангистом. Правильно, мальчик!
– Я тоже не смогу. Посмотри, какой камень гладкий, не за что ухватиться.
– Когда я был солдатом, в меня попала пуля. Но я не заплакал, и командир сказал: «Какой Петя герой у нас!» – заявил он вдруг.
– Командир сказал другое: «Какой Петя у нас выдумщик!»
– Нет, герой!
– Нет, выдумщик!
Мы засмеялись, и мальчик перевел разговор в новое русло:
– Папа, кто сильнее, я или кит?
– Кит большой, как дом. Он сильнее.
– Кто может победить кита? Акула? Осьминог?
– Нет.
– А подводная лодка может потопить кита?
– Подводные лодки не воюют с китами.
– Мама, чтобы стать милиционером, я должен сильно тебя любить?
– Конечно.
– Папа, понеси меня.
– Это что за новости? – запротестовала я. – Как же ты станешь сильным, тем более милиционером?
– Мне по горе трудно идти, у меня ноги скользкие.
Церковь приблизилась и теперь нависала над нами. Не во всех оконных проемах были рамы.
– Привал! – скомандовал Дмитрий. – Команде разуться, пить пепси-колу и веселиться!
Я села на мягкую пахучую траву. Прекрасно было в этом лесу. Безлюдно, тихо и не сумрачно, светло. Если бы еще разрешалось запалить костер! Нет, просто я слишком многого хочу. Взору открылись морские дали. Море стало большим-большим и синим до черноты. Пять или шесть судов плыли к неведомым причалам.
– Ты видела лесопосадки на правой дамбе Южного Голодностепского канала? – спросил Дмитрий. – Они помощнее этих лесов. Какие там тополя, какие ясени! И птиц в них поболе.
Его чиройлиерский патриотизм был неискореним. Он бесконечно восхищался всем тем, к чему имел хоть малейшее личное отношение. Впрочем, а как же иначе? Места, где мы родились и выросли, дороги нам вовсе не тем, что они лучше, красивее других, этого-то как раз чаще всего и нет. Они дороги нам глубокими корнями памяти. Сама матушка-земля всегда начинается с места, где человек родился, рос, набирался ума-разума. Она и разрастается в необъятный земной шар тем быстрее, чем более прочные корни пускает человек в родном городе или селе.
Дмитрий заигрался с сыном. А я смотрела на него и силилась угадать, часто ли его мысли улетают в Чиройлиер. Кажется, он не раздваивался и ему нравился этот крутой склон и сын, донимавший его милыми несуразностями. «Он-то при деле, – подумала я. – Почему я до сих пор не при деле?»
Отдышавшись, мы возобновили восхождение и вскоре стояли на площади перед церковью. Миниатюрным здание казалось только издали. Вблизи оно впечатляло совершенными пропорциями и монументальностью, хотя и оставалось небольшим по размерам сооружением. Совершенство человеческого тела – это ведь прежде всего идеальные пропорции. Так было и с этой церковью. Неухоженность здания, однако, воспринималась как диссонанс. Росписи потускнели, поистлели, местами отслоились вместе со штукатуркой. Я заглянула в черный оконный проем. Из пустого помещения дохнуло затхлостью. Я отпрянула. Увидела привинченную к стене табличку, объявлявшую, что объект охраняется государством. Чем так охранять, лучше вообще не охранять, а табличку снять. В Самарканде и Бухаре памятники зодчества действительно оберегаются. Я сказала об этом Дмитрию. Он рассеянно кивнул. Он-то прекрасно знал судьбу бесхозного имущества. Металл становится металлоломом, дерево – гнилой трухой.
– Пошли отсюда, – наконец сказал он. – Кому-то за это надо по шее надавать…
– Это не наш стиль работы! – сказала я, подстраиваясь под его настроение.
Он смерил меня взглядом, расшифровать который не составляло труда: «Много ты понимаешь! Все наши беды – от миндальничания, от того, что мы, и я в том числе, слишком много уговариваем и слишком поздно разрешаем себе власть употребить. Воспитываем и разъясняем, когда давно пора с работы гнать да полгода не принимать никуда, чтобы проняло». Сам он с некоторых пор не останавливался перед крутыми решениями, и не сожалел потом ни об одном из них. Есть терапия, говорил он, а есть хирургия. У них разное назначение, но медицина одинаково нуждается и в том, и в другом методе исцеления.
От церкви мы направились вверх. Петик мужественно вышагивал рядом с отцом. На перевале, у Байдарских ворот, стояла харчевня, стилизованная под старинную корчму. За ней были поставлены островерхие шалаши с колодами-столами. По замыслу общепитовцев, они должны были привлекать путников. Но официанты ленились совершать дальние рейсы, и эти нехитрые сооружения пустовали. В самой же харчевне мы с трудом разыскали свободные места.
– Пьем только пепси-колу! – объявила я.
Дима пожал плечами. Все пили вино, а мы наливали в бокалы пузырящуюся пепси-колу и ели прекрасную баранину.
– Терем-теремок, кто в тереме живет? – спросила я у Пети.
– Мама, это и есть теремок?
– Самый настоящий. Видишь, какие толстые бревна уложены в стены? Медведь их никогда не разломает.
– А волк?
– Тем более.
– А баба-яга?
Я ответила уклончиво. Высокая концентрация сил зла, коварство и хитрость делали бабу-ягу способной на непредсказуемые поступки.
Наверху было раздолье. Мы прошагали по плоскогорью километра два, наткнулись на березовую рощу и легли прямо на траву. В кронах шумел ветер, листья трепетали, свет и солнце были щедро разлиты по роще, белые стволы умиляли. Жизнь была хороша, так хороша, что не верилось в это.
Мы поднялись, наверное, метров на 800—900, но высота ощущалась как простор, как более сильный поток света, как обнаженность пространства на многие километры вокруг. Мы слушали природу. Березовая роща вмещала в себя целый мир. Мы растворялись в нем, потом вновь выкристаллизовывались в самих себя, но были уже не прежние, а обновленные, более чувствительные к своей и чужой боли, более нетерпимые к грубости, неискренности, эгоизму. Лес, трава, ветер, лето. Казалось бы, что может быть естественнее близости человека к ним? А мы отделили и отдалили себя от них, и теперь, очутившись в их объятиях, изумляемся их первозданной стати, и красоте, и целебной силе. Я вспомнила «Березовую рощу» Куинджи, полотно удивительное по передаче летнего света, летнего радостного потока жизни. Эта картина в Третьяковке потрясла меня. Березовая роща, которая шумела вокруг нас, ничем не отличалась от куинджевской.
Тишина была долгой-долгой, такой долгой, что, казалось, не кончится никогда. Петик спал на пиджаке Димы. Солнце медленно клонилось к закату. Когда Петик проснулся, тишина кончилась. Он заерзал, поднялся, забегал, как заведенный. Он бегал между белых плотных стволов берез и заливался смехом, как колокольчик. Избыток веселых ребячьих сил бил через край. Он падал с разбега на траву, кувыркался, мгновенно извозил костюмчик. Теперь он был в своей стихии. Неугомонный чертенок, придумывающий себе все новые игры. Я любила его безумно. Страшно хотелось схватить его, прижать к груди, заласкать. Но этого я не могла себе позволить. Я воспитывала не маменькиного сыночка, а человека сильного, самостоятельного, которому в будущем для восхождения по лестнице жизни придется черпать вдохновение и силы из багажа, сложившегося и в эти непоседливые и милые годы. Наконец отец изловил сорванца и водрузил себе на плечо. Объявил:
– Будем спускаться!
Спуск занял около часа. Лес стоял черной непроницаемой стеной. Взошла луна. Мы прекрасно ориентировались, но простора вокруг уже не было, ночь скрадывала пространство.
– Папа, луна – это дыня? – спросил Петя. – Давай съедим ее. Пожалуйста, достань!
– Нет, ты достань. Ты сидишь на моем плече, и теперь выше меня.
– Нет, достань ты, я не умею.
– Нет ты. Хочешь, я подсажу тебя на самое высокое дерево?
Мальчик задумался, сможет ли он достать луну с высокого дерева. Луна все-таки была выше даже самой высокой горы. Она плавала высоко-высоко в небе.
– Какой ты хитрый! Ты сам достань луну.
– Почему ты решил, что я умею доставать луну? – спросил Дмитрий.
– Потому что ты вон какой сильный.
Они еще попрепирались, кому же доставать луну, а потом сошлись на мнении, что лучше все же ее не трогать. Дома я сразу же принялась за стряпню. Яичница с колбасой была куда реальнее журавля в небе – большой желтой луны, так похожей на спелую дыню.
VI
В Чиройлиере Голубева связали бы с Форосом за несколько минут. В Форосе ему дали Чиройлиер через сутки. Сабит Тураевич Курбанов, секретарь партийного комитета его треста, был на посту и взял трубку сразу. И зарокотали сильные мужские голоса.
– Сабит Тураевич, Голубев вас приветствует! Как здоровье, успехи? Пороху в пороховнице достаточно?
– О, родной голос! Дима, дорогой, здравствуй! У нас здесь все в порядке. Годы, правда, пригибают к земле, но я их лишаю слова: молчите, окаянные! Как супруга, сын? Как море?
– Лучше не бывает.
– Это у тебя первая вылазка на цивильные берега?
– Первая, Сабит Тураевич.
– Я тоже считал когда-то, что нет мне износу, а износ идет, часики тикают. Сколько осталось? Вот вопрос вопросов. Но ближе к делу. Мне бы твои годы, я бы навел шорох на тамошнем пляже.
– Сабит Тураевич, какая-то четверть века разницы – о чем разговор! Ваше юношеское восприятие жизни позволяет и возраст ваш считать комсомольским.
– А думаешь, я по-другому думаю? Я думаю точно так же!
– За что и люблю я вас, Сабит Тураевич!
– Как, восточный этикет мы соблюли? – Курбанов раскатисто рассмеялся. – Теперь выкладывай, в связи с чем осчастливил меня звонком.
– Новости ваши мне интересны, Сабит Тураевич. О лотковиках не спрашиваю, у них конвейер. Как бетон укладываете на насосной?
– Последняя пятидневка дала четыреста семь кубиков.
– А за предыдущую уложено четыреста двадцать три! Садитесь, братцы, а надо восходить.
– Лес нас держит, плотники на голодном пайке.
– Долгову, пожалуйста, капните керосинчику на его длинные волосы. И напомните: я с ним о плитах-оболочках разговор вел и о металлической опалубке не в просветительских целях, а чтобы он конкретные выводы для себя сделал. Пусть крутится!
– Подбодрю мужичка.
– Трансформатор когда ждете?
– Запорожье отгрузило две недели назад. Хаваст готов принять.
– Вы тоже готовы?
– Все три моста усилили двутаврами. По нашей радиограмме Нурек вышлет спецтрейлер. Как договаривались.
– Скорее бы. Пока эта деточка в пути, мне неспокойно.
– А нам, думаешь, спокойно? Нам тоже неспокойно. Чмокнется где-нибудь, и на пуске первых насосов будущей весной крест можно ставить.
– Теперь расскажите о Кариме. Кто-нибудь к нему ездил?
– Конечно. Я сам ездил, дело-то человеческое. Он в прекрасной палате. А вот диагноз… То, что он был богатырь, сослужило плохую службу. Он поздно почувствовал недомогание. Девяносто процентов легких – это уже опухоль. Не какая-нибудь горошина, а лепешка, таз. Знаешь, как он дышит? Его грудь – это вибростол.
– Тяжело слышать это. Сколько совхозов мы с ним построили! Где я возьму такого главного инженера? В хорошем саду таких деревьев одно-два, больше не бывает. Он сам… догадывается?
– Уверен, что у него гнойный плеврит.
– Он ведь двухпудовку и левой, и правой рукой по десять раз выжимал. Надо же… Вы звоните ему каждый день. С ним кто, жена?
– И родители. Карим же ташкентский парень.
– Вы держите его в курсе всех трестовских дел. Чаще спрашивайте совета. Надо ли, не надо, а спрашивайте. Пусть знает, что мы со дня на день ждем его возвращения в строй. Ну, крепко вас обнимаю, Сабит Тураевич!
– И я тебя обнимаю, Дима. Мой тебе наказ: удели первостепенное внимание прелестям Южного берега. Знаешь что? Нырни-ка в Бахчисарай, не пожалеешь.
Дмитрий Павлович немного постоял, собираясь с мыслями. То, что ташкентские медики подтвердили диагноз, поставленный Кариму Иргашеву, способному тридцатитрехлетнему, никогда не жалевшему себя в работе инженеру, очень его расстроило. Здесь контроль над ситуацией ускользал из его рук. Вмешаться и помочь он не мог, и никто из людей, наверное, уже не мог помочь. Ощущать бессилие и было тяжелее всего.
Дмитрий Павлович вспомнил, как мучительно умирал от рака крови его школьный товарищ. Тогда известный профессор, продливший больному жизнь на три года, в ответ на вопрос: «Неужели ничем нельзя помочь?» сказал: «Наука зафиксировала четыре случая выздоровления больных, оказавшихся в таком состоянии. Но объяснить ни один из них не сумела». Случаются, мол, чудеса, но не мы их творцы. Что может быть горше безысходности? Да, жизнь строго избирательна и тогда, когда щедро несет свои радости, и тогда, когда обрушивает свои беды: и правый, и виноватый – падай, коль отмечен жребием! Безадресного счастья или несчастья не бывает.
Потом он представил Сабита Тураевича, только что положившего трубку на рычаг, и улыбнулся. Он как бы воочию увидел массивную фигуру Курбанова, средоточие силы, сгусток энергии. И словно ощутил на себе его умный, проницательный взгляд. Человеку семьдесят два, но ни о каком заслуженном отдыхе слышать не хочет. Слишком много впереди этого заслуженного отдыха, бесконечно много. Сабит Тураевич, как и сам Дмитрий Павлович, был боец. И когда они вместе, сообща брались за дело, получался таран большой мощи. И многим спокойно жилось за их широкими, крепкими спинами. А многим, напротив, становилось зябко и неуютно в их обществе.
Внизу его ждали Ольга и Петик.
– Ну, как, полегчало? – спросила Оля.
– Все-то ты про меня знаешь.
– И даже больше…








