Текст книги "Пахарь"
Автор книги: Сергей Татур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
X
Курбанов позвонил и сообщил, что Карим умер. Утро было погожее, светлое, свежее. Октябрь все еще одаривал теплом, лето медленно затухало. Но люди умирали и в такие чудесные дни. Дмитрий Павлович молчал, потупясь. Тяжесть, опустившаяся на его плечи, была тяжестью бессилия. Потом он сказал:
– Выезжаю. Сообщите адрес.
Положив трубку, долго сидел. Затем распорядился, чтобы бухгалтерия выплатила семье Иргашевых деньги, а отдел рабочего снабжения отправил в Ташкент продукты. Похоронные обряды требовали внимания и расходов. Позвонил в газету, чтобы дали некролог. Попросил увеличить портрет Карима и повесить в вестибюле в траурной рамке. Все это сделали бы и без его личных указаний, но надежнее было приказать, распорядиться. Потом он предупредил Олю о случившемся а выехал в Ташкент.
Желтый цвет, думал он, цвет увядания, осени, смерти. Вокруг была разлита осенняя желтизна – яркая, откровенная, грустная, торжественная, разная. Он любил ходить по осенним паркам, лесным полосам, хрустеть сухими скрюченными листьями, смотреть, как падают, кувыркаясь, раскачиваясь, делая немыслимые кульбиты, листья, только что сорванные с веток порывом холодного ветра. Знал ли Карим свой страшный диагноз, и как это знание воздействовало на него? Глупость. Действовала болезнь. Она угнетала, капля за каплей отбирая жизнь, отнимая надежду.
Красные виноградники. Прозрачные кроны тополей. Удивительная аллея кленов, выстланная желтыми листьями. Но он не остановился. Человек, который еще вчера был его правой рукой, теперь будет жить только в его памяти. И голос его оживет только в памяти, и улыбка. А мечты, фантазии? Те из них, которыми он никогда не делился? Красные кроны абрикосов. Желтые-прежелтые акации. Клумбы роскошных хризантем у айванов. «Он – я, он – я», – сопоставлял Дмитрий Павлович. Но Карим уже был по ту сторону черты. Смерть вырвала. Взяла и вырвала. Ей что? Она не рассуждает. Дмитрий Павлович не считал Карима неудачником. Кариму всю жизнь сопутствовал успех. И только сам отрезок до роковой черты оказался обидно коротким.
Ташкент зашумел, загудел переполненными улицами, замельтешил машинами, людьми, домами. Жизнь продолжалась, и смерть Карима никак не отразилась на ритме двухмиллионного города. «Отряд не заметил потери бойца и яблочко-песню допел до конца…» Они обогнули центр слева, покружили по лабиринту старого города и встали на узкой улочке у солидного одноэтажного дома. Их встретили печальные узбеки в синих халатах и тюбетейках. За старшим братом Карима стоял младший брат, такой же печальный. За ними еще шеренга людей в халатах. Дмитрий Павлович обнял братьев, выразил им соболезнование на хорошем узбекском языке, поздоровался со всеми стоявшими у ворот людьми и вошел во двор, где под виноградными лозами были расставлены столы и скамейки, и на столах стояли пиалы, вазы с миндалем, кишмишем, фруктами, виноградом, и лежали стопки горячих лепешек. В этом дворе жила большая и дружная семья Иргашевых, и теперь здесь надолго поселилось горе. И все, кто приходил сейчас сюда, несли скорбь на своих плечах и в себе.
Голубева ждали. Тотчас навстречу ему из глубин дома выплыл Сабит Тураевич, вышли, пошатываясь от боли, престарелые родители Карима, вышла согбенная Шоира, которая крепилась и крепилась во время нескончаемых бдений у изголовья больного, а теперь дала волю слезам. И всем им Дмитрий Павлович нашел добрые слова, которые не утишили, не уменьшили боли, но были необходимы, потому что помогали сохранять представление о Кариме как о живом человеке. Пришли еще люди. Дмитрий Павлович разломил посыпанную тмином лепешку. Ему поднесли пиалу чая, и он поблагодарил кивком. Выбрав момент, сказал Курбанову, что продукты отправлены и скоро прибудут, а некролог будет опубликован завтра. Об этом быстро узнали все. Очень часто порог дома, в который приходила беда, переступали и двести, и пятьсот человек. И каждый выражал соболезнование. Такова была традиция, и люди считали нужным следовать ей.
Перед каждым поставили касу с шурпой. Бульон, совершенно прозрачный, был настоян на тонких травах и специях. Крупный и мягкий горох «нахат» таял во рту, и нежная баранина таяла во рту. Повар своими прекрасными блюдами утверждал в этот скорбный час, что жизнь замечательна, и все ее радости – для тех, кто остался жить. И это же утверждали солнце, и ясное небо, и стоящие на столе дары щедрой узбекистанской осени. И это же утверждал сам старинный и мудрый обряд, согласно которому память об умершем становилась песней жизни.
Сабит Тураевич, наклонившись к Дмитрию Павловичу, сказал, что Шоира Иргашева хочет остаться в Чиройлиере и просит сохранить за ней коттедж.
– Она скромный человек, – сказал Сабит Тураевич, – и она несколько раз повторила: «Если можно».
– Какой разговор! – выразил свое мнение Голубев. – Рад приветствовать в ее лице еще одного патриота Чиройлиера.
– Все, наверное, проще, – сказал Курбанов. – В этом перенаселенном доме ей с детьми могут предоставить только отдельную комнату. И многое, после Чиройлиера, здесь будет стеснять ее.
– Можно назначить Шоиру директором нового детского сада. Как вы считаете?
– Если она согласится. Она строгий, принципиальный педагог.
– Она правильно поступает. Ей легче будет жить там, где строил ее муж, где все его знали и ценили.
А люди все шли и шли. И каждый обращался со словами участия и сострадания, и каждый был готов помочь. И эта не высказанная вслух готовность помочь утешала, возвращала к земным привычным делам и заботам.
– Свозите меня на могилу, – попросил Дмитрий Павлович.
Поехали на Чигатайское кладбище. Прошли в скорбной, вязкой тишине мимо черных памятников к свежему холмику, выросшему над недавним захоронением.
– Вот и все, – сказал Сабит Тураевич. – Кариму до потолка было еще далеко.
Дмитрий Павлович кивнул. Ему было горько, неуютно. Опять мучило бессилие. Человек столько всего напридумывал, облегчая, а подчас и усложняя себе жизнь. Но люди продолжали умирать в расцвете сил, и ничего нельзя было противопоставить болезням и несчастным случаям, которые их уносили. Кругом оставались тайны, белые пятна, очаги сопротивления природы, не желавшей подчиняться. Дмитрий Павлович поднял глаза на Тураева. Могучий старик, проводивший в последний путь многих и многих, сказал:
– Неудобно даже. Я еще скриплю, а его уже нет.
Они вернулись в дом Иргашевых, в гнездо, потерявшее лучшего своего птенца. Здесь Карим сделал первый шаг, отпустив палец матери. И здесь у него было все, что бывает у детей в хороших дружных семьях. Здесь он отпраздновал свадьбу, отсюда с молодой женой, двумя чемоданами и сердечным напутствием родителей уехал в Чиройлиер. Но родной дом оставался родным, и не было на свете ничего лучше и дороже его. И теперь осиротела не только семья, но и дом.
Грусть и боль становились нестерпимы.
– Я поеду, – сказал Дмитрий Павлович Курбанову. Но поехал не к своим родителям, а на старое Боткинское кладбище, где были похоронены его бабушка, и тетя, и друзья, которым не повезло так же, как и Кариму.
Машина развернулась у ворот. Он зашагал по центральной аллее, упиравшейся в церковь. На самом деле она обтекала церковь, но в начале аллеи, у ворот, этого не было видно. Стояли, как статуи, согбенные старушки. Живыми у них были одни глаза на пергаментно-покойных лицах. Они заранее переселились на кладбище, здесь им было лучше. Дмитрий Павлович не понимал этого совершенно. Для него они были людьми из другого мира, и их законсервированная печаль была ему неприятна.
Город мертвых безмолвствовал. Те, кого здесь хоронили сейчас, при жизни имели вес и положение, и об этом говорили поставленные им памятники. Памятники были гранитные, лабрадоритовые, мраморные, диабазовые, чугунные, бронзовые; добротные, дорогие, банальные, строгие, вычурные – всякие. Встречались и настоящие произведения искусства.
Вдруг Дмитрия Павловича поразило только что сделанное открытие. Памятники, поставленные давно умершим людям, соревновались между собой. Они кичились своим материалом, полированными плоскостями, золотыми буквами надписей, своей ценой, наконец. Он остановился. Осознать это было страшно. Что-то купеческое, мещанское вошло на кладбище и прочно поселилось на делянках вместе с почившими.
Дмитрий Павлович не без труда нашел могилы бабушки и тети, смахнув листья с металлической скамейки, сел. Лист, кружась, лег ему на голову. Он взял его двумя пальцами, смял, сдул с ладони желтую труху. Вспомнил картины своего детства, когда и бабка, и тетя были живы и воспитывали его, как могли. В то время он не знал, куда деться от их нравоучений. Теперь они были милы и приятны ему. Многие из простых назиданий малограмотной бабки пустили в нем прочные корни – в них заключалась правда жизни. Он вспомнил свое потребительское, эгоистическое отношение к этим растившим его милым женщинам. В словах, с которыми он обращался к ним, преобладали: дай, приготовь, пришей, постирай, погладь, свари. Из всей массы домашних дел он охотно выполнял лишь некоторые. Носил воду из колонки, которая была метрах в ста от дома, топил зимой прожорливую «контрамарку». Ездил на велосипеде на базар. Причем прежде чем попасть на базар, он мог объехать полгорода. Уже сколько лет рядом с ним нет ни бабушки, ни тети. И столько же лет, сколько их нет в живых, ему их не хватает.
Он спросил себя, почему человек устроен так странно? Должное своим близким в полной мере он отдает только после их смерти, тогда, когда им уже совершенно не нужны эти запоздалые знаки внимания. «Так же ляжем в землю и я, и Оля, и Кирилл, и Петя, – вдруг сказал он себе, и несправедливость этой реальности вновь потрясла его, как и несправедливость смерти Иргашева. – У нас примут дела новые люди, еще не появившиеся на свет. Они будут расти сорванцами и неумейками. Будут постигать суть вещей через синяки, шишки и разбитые носы. Но придет час, и они громко заявят о себе. А нас уже не будет, но многое в них будет от нас. «Все живое особой метой отмечается с давних пор…»
Дмитрий Павлович нашел старое ведро и полил заматерелый куст сирени. Постоял еще у могил, прислонившись к акации. Вспомнил друзей, трагически рано ушедших из жизни. «Ого, – удивился он, – многих же я проводил в последний путь. А сколько раз смерть подкрадывалась ко мне, но я увертывался, делал невообразимый кульбит, выворачивал руль и разминался с нею, а потом вытирал холодный пот и радовался своей ловкости и везучести».
Он вдруг захотел найти могилу столетнего. Пошел, хрустя листьями, петляя. Быстро прочитывал надписи на надгробиях и вычитал из года смерти год рождения. Люди умирали во всех возрастах, начиная с младенческого. До восьмидесяти доживал мало кто, до девяносто – и вовсе. Все правильно, людям отпущено меньше. Столетний старец в жизни встретился ему лишь однажды и произвел впечатление человека, чрезмерно задержавшегося на этом свете. Старец уже не помнил ничего, за исключением нескольких эпизодов из своего детства. Не помнил, как звали его детей, которые все поумирали…
Он ушел с кладбища в сумерки. Ему было много легче, чем утром, и легче, чем днем.
XI
Плохим был бы Дмитрий Павлович руководителем, если бы смерть Карима Иргашева застала его врасплох. Да, он ничем не мог помочь Кариму, и это его угнетало и продолжало угнетать. Но после того как врачи поставили свой диагноз, который, по существу, являлся приговором, он был обязан найти на место, которое скоро станет вакантным, компетентного, энергичного инженера. Для него было далеко не безразлично, кто займет освободившуюся должность. Было очень важно, чтобы этот человек оказался единомышленником, чтобы с ним можно было продуктивно работать.
Когда похороны остались позади и чиройлиерские будни с прежней неумолимостью захватили и закрутили Дмитрия Павловича, он наперекор текучке вновь и вновь возвращался к вопросу о том, кого рекомендовать на место Карима. В тихие часы ночных раздумий это был самый насущный вопрос. Днем он присматривался к людям – возможным кандидатам. Спрашивал совета у Курбанова, просил и его присматриваться, думать. Ночью взвешивал, сопоставлял.
Кого-то своей властью мог направить ему товарищ Киргизбаев. Кого? Он перебрал пять-шесть инженеров главка, о которых ему было известно, что они кандидаты на выдвижение. Они могли бы потянуть. Да, они бы потянули, но не так, как ему было нужно. Ни за одного из них он бы не пошел просить. Наоборот, он бы попросил не назначать их, а если бы с этой просьбой не посчитались, принял бы все возможные меры, чтобы назначение не состоялось. Эти люди не обладали всеми теми качествами, которые он считал обязательными для главного инженера треста. Они бы, конечно, работали, двигали дело вперед, но не вдохновенно, а расчетливо и спокойно, не только не забывая о себе, а ставя свои личные интересы высоко, очень высоко. Он знал, во что это обыкновенно выливается. В постоянную оглядку на вышестоящие инстанции, в слепое следование указаниям сверху. В беспринципность. Разумеется, он мог и ошибаться, но велика была и вероятность его предположений.
Каким же он видел своего главного инженера? Человеком, влюбленным в технику. Он хотел, чтобы его главный инженер был в курсе всех технических новинок отрасли, сам заказывал и внедрял их. И чтобы он был в курсе всех новинок в организации труда. Чтобы этот человек взял на свои плечи все, связанное с техническим прогрессом, и не только не тяготился, а гордился этой немалой ношей. Он бы, конечно, помогал ему, направлял его усилия. Но не ущемлял самостоятельности.
Дмитрий Павлович вспомнил, сколько сил и времени он потратил на освоение комплекса по бетонированию каналов. Как правило, новая техника сложна, капризна, недостаточно отработана. Но, устранив огрехи и научив людей управлять ею, можно спокойно вкушать от плодов дерзкой инженерной мысли. Да, они повозились, поломали головы. Но освоили комплекс и вдвое подняли производительность труда на бетонировании каналов. Он не отступил, а временами ему очень хотелось бросить комплекс к чертовой бабушке, поставить на нем крест. Он продвигался вперед почти на ощупь, и сколько было тщетных усилий, которые только озлобляли людей! И надо, чтобы его новый главный инженер не отступал, терпеливо доводил начатое до победного конца, Технической косточкой должен быть его главный инженер. Технарем с головы до пят. Тут и Толя Долгов не подойдет, и не надо его трогать. Нет никакого смысла. Друг, и опереться можно, не подводил и не подведет, но техника для него лишь средство, лишь послушное человеку железо. Не его это призвание. На свое место Дмитрий Павлович рекомендовал бы Долгова не колеблясь. Поставить задачу и организовать ее исполнение Толяша умел. И воодушевить людей умел, и подпереть своим начальственным плечом сложный участок. И вину свою научился признавать честно. Собственно, с того часа, когда Толяша перестал перекладывать свою вину на плечи тех, кого можно было подставить под удар, ничем не рискуя, рискуя только подмочить свою репутацию, Голубев и начал опираться на него, а до этого было рано. Но, при всем при том, место умершего главного инженера не для него. Тут, он чувствовал, была своя тонкость, требовавшая особой деликатности. Голубеву придется объяснить Толяше, почему он не предложил ему этой должности. И объяснить так, чтобы у друга не осталось чувства ущемленности и горечи. Пожалуй, он скажет Долгову, что судьба первой насосной решается в котловане, и в обкоме партии его настоятельно просили не ослаблять коллектив, возводящий насосную. Ради того, чтобы пощадить самолюбие товарища, он готов был быть и дипломатом.
Имелся на примете у Дмитрия Павловича один расторопный тридцатилетний инженер, Салих Аюпов, отвечающий за эффективное использование всей землеройной техники и подъемных кранов треста. Главный механик. Держался он скромно, речей на собраниях не произносил, перед глазами не мельтешил, в кабинет управляющего наведывался редко. Морщился, если избирали в президиум. Да и выглядел как-то непрестижно. Ростом не взял, крутыми плечами и силенкой природа его не наделила. Руки в масле, спецовка как на слесаре. Галстук ему явно мешал. Но техника у него работала, и механизаторы, все люди бывалые, которым очки не вотрешь, ценили его и уважали, хотя и обращались запросто, а то и запанибрата. Никто лучше Аюпова не ставил диагноз при поломках. И в людях он разбирался, не в одном железе. Чрезвычайные происшествия и аварии во вверенном ему подразделении были большой редкостью. И было еще одно обстоятельство, склонявшее чашу весов в его пользу. Салих Аюпов владел машиной «антилопа-гну», которую построил из подручных материалов, то есть практически из металлолома, и эта неказистая самоделка служила ему верой и правдой, обгоняла серийные «москвичи» и «запорожцы» – с мотоциклетным двигателем-то! А на бездорожье обставляла ульяновский вездеход и «ниву». На своей «антилопе-гну» он дважды ездил в Москву, где журнал «Техника – молодежи» проводил конкурсы самоделок, срывал аплодисменты и брал призы за простоту и надежность конструкции. Пустыню и вообще весь путь он преодолевал без поломок, за три-четыре дня. Энтузиазма, конечно, у него было предостаточно. Но не одного энтузиазма, а и твердых, глубоких знаний, инженерной интуиции. Его «антилопа-гну» восхищала многих. Быстра, прочна, надежна и, в то же время забавна, как все игрушки взрослых. Он и относился к ней, как к игрушке. Боже упаси потратить на нее хотя бы минуту рабочего времени!
Вот этого человека и хотел Голубев сделать вторым должностным лицом треста и первым среди ответственных за технический прогресс. Он сознавал, что его предложение прозвучит неожиданно и кое-кого озадачит, а кое-кому покажется странным. Он посоветовался с Курбановым. Сабит Тураевич попросил три дня для знакомства с кандидатом. Потом, после того, как Дмитрий Павлович напомнил ему, что пора высказать мнение, похмыкал, поморщил лоб и неожиданно заключил.
– Знаешь, я согласен, знаешь, я этого Аюпова поддержу. В нем много мальчишеского, но, если говорить честно, то, что еще ценно в нас самих, тоже мальчишеское, ершистое, неугомонное, горячее.
– Спасибо, аксакал, что мы не разошлись во мнениях, – сказал Голубев. – Мы почему-то никогда не расходимся во мнениях.
– Это тебе спасибо, Дима. За то, что разглядел в человеке, который никогда не выпячивал себя, никогда не пекся о карьере, потенциального главного инженера. Он ведь не приходил, не улыбался, не шептал, согнувшись в поклоне: «Местечко вот освободилось… не отдадите ли? Я бы согласился!» Признайся: ведь приходили, нашептывали?
– Приходили, – сказал Дмитрий Павлович. – Шептали. Звонили. Советовали. И еще придут, позвонят, напомнят, заверят, что отблагодарят. Но нам нужен мастер и труженик. Имеем мы право взять то, что нам нужно, или нет?
Сабит Тураевич обнял Дмитрия Павловича, а Дмитрий Павлович обнял Сабита Тураевича. Поднатужился и оторвал кряжистого старика от земли.
– Ого-го! – зарокотал Курбанов. – Во мне, Дима, сто восемь!
XII
Осень медленно угасала, дни укорачивались, оставаясь погожими. Приближался финиш года. Чем меньше оставалось до бравурной, искрометной новогодней ночи, тем большую силу обретало слово «план». Для территориального управления «Голодностепстрой», а значит, и для треста «Чиройлиерстрой» план означал прежде всего ввод земель. Пятнадцать тысяч гектаров преображенной целины должны были перейти в разряд орошаемой пашни, дать в следующем году хлопок. Приказы всемерно ускорить работы, связанные с вводом земель, посыпались в обложили со всех сторон, не дозволяя заниматься ничем другим, а только вводом.
Между прочим, для рассылки этих строгих приказов основания были. За десять месяцев удалось сдать только шесть тысяч гектаров. Трест Голубева в создавшемся положении виновен не был, монтаж лотковых трасс велся с опережением графика, водовыпуски и перепады на межхозяйственных каналах тоже возводились своим чередом. Но отставали планировочные работы и прокладка дренажной сети. А дрены для здешней земли значили то же самое, что и почки для живого организма. Заменить дренаж чем-либо другим было никак нельзя. При отсутствии дренажа здешняя пашня очень скоро покрывалась белыми солевыми выпотами и переставала рожать. Назревал аврал. Дмитрия Павловича сначала просто обязали оказать помощь, и он взял на себя монтаж сорока дренажных колодцев. Затем его обязали оказать максимальную помощь, и он перебросил на дренажные сети еще двести человек и технику.
В новых условиях людям, как правило, остро не хватало опыта, сноровки. Они теряли в производительности и заработке, и это портило им настроение. Отставание в прокладке дренажа наметилось давно, почему же упущенное наверстывалось так поздно? Это Голубеву было непонятно. Меньше всего ему хотелось отвечать за чужие просчеты, халатность, равнодушие. Можно было заблаговременно, не ломая чужих графиков и планов, перебросить на отстающий участок дополнительные силы. Теперь же он мог снять людей только с насосной, с котлована и подсобных служб, работающих на котлован. Лотковиков трогать было нельзя, они, при их узкой специализации, приносили тресту и главку наибольшую выработку в рублях, обеспечивали вал и премии. И не было никакого резона останавливать их конвейер, набравший высокую скорость. Оголяя же котлован, он неизбежно замедлял ход другого, на сегодня главного конвейера, искажал пропорции рабочей эстафеты, которым только что удалось придать нужную соразмерность.
«Как прикажете быть? – размышлял Дмитрий Павлович. – Прореха давно у всех на виду, но только теперь руководство в лице товарища Киргизбаева решается ее залатать – немедленно, форсированно, не считаясь с затратами, иначе летят план и премии и у еще более высокого руководства возникают сомнения в том, что мое непосредственное начальство владеет ситуацией. Джизакскую насосную нельзя отрывать от тех земель, которые мы вводим сейчас. Без нее мы не польем и половины из этих пятнадцати тысяч гектаров. Но пуск первых агрегатов – задача следующего года. Пока же надо по всей форме отчитаться за год нынешний. И первое, сиюминутное, уже закрыло перспективу, заслонило собой более важное даже с позиций сегодняшнего дня, И это не нововведение, это традиция. Я говорю рабочим: любите свое дело, и у вас будут и мастерство, и заработок, и человеческое уважение. Но как все это важно для руководителя! Любить свое дело – значит, успевать там, где равнодушный не успеет, предусматривать и организовывать то, что равнодушный не предусмотрит и не организует. Любить свое дело – значит, любить людей, которые это дело делают вместе с тобой, заботиться о них, обеспечивать их всем необходимым. И как же здесь проявляет себя товарищ Киргизбаев? Он проявляет себя как начетчик, как хороший проводник, в полном объеме доводящий до нас указания, поступающие сверху. Как весьма посредственный проводник, если речь заходит об информации снизу вверх. Такая информация фильтруется, умело выхолащивается; успехи выпячиваются и превозносятся, недостатки умалчиваются, словно их и нет у нас больше, словно мы изжили их давно. Выходит, он в целом… полупроводник? – Дмитрий Павлович усмехнулся. – Проводник, полупроводник! Не в этом суть, от реальностей жизни не скроешься, показуха не рассчитана на долговременное употребление. Руководитель должен умело взращивать инициативу подчиненных. Я дал ему в руки такой козырь – рабочую эстафету. Но в равнодушных руках и козыри не играют. Положение дел на строительстве дренажа нельзя поправить наскоком, аврал он и есть аврал. Мыльный пузырь. Или взятие взаймы у ростовщика под огромные проценты».
Вопрос «Как прикажете быть?» оставался без ответа. Беспокойство нарастало. То, как его заставляли сейчас поступать, шло вразрез с действительными нуждами и потребностями возглавляемого им коллектива, и, более того, дискредитировало его как управляющего, распоряжения которого не усиливали, а ослабляли действие рабочей эстафеты. Едва примененное и хорошо зарекомендовавшее себя новшество теперь подвергалось атаке со стороны тех, кто в свое время ничего не сделал для его внедрения, но имел неплохие виды на плоды, которые оно могло принести. Пахать и сеять на вводимых землях, в конце концов, будут не завтра, не в декабрьские дни подписания приемных актов, а в апреле. Дренаж же понадобится еще позже, когда начнутся поливы. Но готов он должен был раньше. Трактору с сеялкой нечего делать на поле, прорезанном глубокими траншеями. Значит, март приемлем для всех. Согласись Киргизбаев на март, и спала бы острота напряжения, и не пришлось бы свистать всех наверх. Правда, с приемкой земель вышла бы заминка. План и премия – к черту. «Так возникают приписки, – подумал он. – Сдаем неготовое, недоделанное. Хотим выглядеть солидно, бьем себя кулаком в грудь, а покрыв акт подписями, никогда уже не возвращаемся к недоделанному. Опасный путь: кому охота подставлять голову? Иркин Киргизбаевич не приказывает вводить неготовое: упаси бог! Он подталкивает к этому иносказательно, намеками. Но люди уже однажды обожглись и прекрасно помнят, как это сказалось на них и как – на тех, кто способствовал и подталкивал, а потом тихо сместился в сторону, а потом, когда вдруг становилось шумно и жарковато и провозглашался месячник наведения порядка, строго вопрошал: «Как вы могли? Как докатились до такой жизни? Мы вам верили! Вы не себя, вы меня подвели!» Демагогов в руководящих креслах он повидал немало.
Дмитрий Павлович помнил все это. И ответ на вопрос «Как прикажете поступить?» созревал. Ростки его медленно приподнимали давящую, не пускающую тяжесть асфальта. Это делала их неизбывная, не знающая преград ростовая сила.
Дмитрий Павлович поехал на насосную и был обескуражен явным замедлением темпов работ. Поубавилось людей, техники. Но самым неприятным следствием оголения котлована было упавшее настроение людей. Воодушевление, зажженное с таким трудом, сменилось спокойным созерцанием. Отсюда был всего шаг до апатии, возвращения к тому всегда возмущавшему его положению, когда в поведении человека начинает преобладать пассивность, верх берет стремление поставить свою хату в краю и не высовывать из нее носа. На его вопросы люди отвечали односложно, без привычной откровенности, Прямо его не винили, но он чувствовал их неодобрение, их укор. Объяснять, что он не виноват, что приказ начальника – закон для подчиненного – не имело смысла, это они понимали. Не понимали другого: почему должна тормозиться рабочая эстафета, взятая ими на вооружение с ведома и с заверениями в полной поддержке тех руководителей, которые сейчас препятствовали ее осуществлению. Не понимал этого и Дмитрий Павлович. Только-только удалось навести порядок. И вот досадная необходимость защищать порядок от волюнтаризма и самотека, вершина которого – аврал.
Из диспетчерской Голубев позвонил Киргизбаеву и попросил принять его. По дороге пытался выстроить канву разговора. Ни повышенные тона, ни настойчивое доказательство своей правоты, он знал, не принесут пользы. Он мог надеяться на что-то реальное лишь в том случае, если явится в роли просителя, которая всегда была ему крайне мучительна. «Поступлюсь самолюбием, черт с ним, – подумал он. – Зимой можно привлечь механизаторов из совхозов. Вот люди, вот техника, вот выход».
Иркин Киргизбаевич заспешил навстречу. Поздоровались на середине кабинета, сели в кресла друг против друга – чем не друзья-приятели? Первые слова о здоровье и самочувствии были традиционными. Оба улыбались и щедро расточали комплименты. И Дмитрий Павлович вдруг подумал: «А почему я должен злиться, не верить ему, подозревать в корыстных побуждениях? Только потому, что однажды поймал его на недозволенном?»
– Тяжело мне, Иркин Киргизбаевич, – начал он, приступая к изложению дела, с которым пришел. – Я к вам прямо из котлована. Не те там сейчас люди. Огонек мы с вами погасили. Вроде бы и материалы поступают ритмично, простоев нет и не предвидится, и в столовой готовят вкусно, а прежнего энтузиазма нет. Люди увидели: впереди неразбериха.
– И я эту неразбериху создал, я благословил ее на мирное сосуществование с вашим добрым начинанием, я ей покровительствую… – дополнил недосказанное Иркин Киргизбаевич.
– Я бы назвал ваш ответ самокритичным, если бы он был в утвердительном, а не в ироничном плане, – сказал Дмитрий Павлович. Гасить искру ему не хотелось. – Разрешите обратить ваше внимание на то, что вы не логичны. Своими руками свое детище никто не душит в перспектив на светлое будущее не лишает.
– Так, так, – поохал, покрякал Киргизбаев. – Когда в одном сосуде вода выше, в другом ниже, и сосуды сообщаются, что происходит? Выравнивание уровня. Вы ушли вперед, другие отстали, силенок наддать, увеличить скорость у них нет, а сосуды-то сообщаются посредством общего плана, общего для всех задания. Речь идет не о том, чтобы вам остановиться или замедлить шаг, а о маневре силами и средствами в интересах плана. В Ташкенте и в обкоме мне говорят: вот тебе план, ты за его исполнение ответишь персонально, иди и дай план, введи земли. Сложно, неувязки возникли? Не ерепенься, не прожектерствуй. Найди, как обеспечить план, ты не маленький. Так мне говорят. Напутствуют, одним словом. Охать и возражать не станешь, никому мои охи не нужны. И твои – тоже. Ну, и как прикажешь, быть?
– Этот вопрос и я себе задаю. Как бы нам прочно поставить на ноги «Дренажстрой»?
– Это будем решать в следующем году. В их тресте нужно многое менять, улучшать. Искать сведущих людей, как ты. Они и выправят дело. А сейчас надлежит спасать план нынешнего года.
– Давайте призовем механизаторов из совхозов. Мы помогли в уборочную хлопкоробам? Помогли. Пусть и они теперь поделятся людьми.
Иркин Киргизбаевич внимательно оглядел Дмитрия Павловича и с его предложением согласился:
– Верная идея, – сказал он. – Не ты первый, правда, решил поскрести по сусекам. Поскребли, подмели, и нашли кое-что. Твоя идея уже работает. У тебя помощи больше не прошу. Ты и так помог, не встал в позу. Скажи, приятно подставлять плечо под тяжелую часть ноши?
– Прежде было приятно. В этот раз – нет. Моя ноша и есть сейчас самая тяжелая.
– Тебя на прием не возьмешь, ты борец, борец! – засмеялся Иркин Киргизбаевич. Он все еще ожидал резкостей, отпора, и это накладывало отпечаток на его поведение. «Откуда он знает, что я увлекался борьбой?» – подумал Дмитрий Павлович. – Людей твоих вернем первыми, – продолжал Иркин Киргизбаевич. – И вернем быстрее, чем ты ожидаешь. Но смотровые колодцы и гидротехнические сооружения целиком за тобой, тут твоих хватких ребят хлопкоробами не заменишь. По качеству работ эта замена так ударит, что не обрадуешься. Годами будешь во все инстанции объяснения рассылать. Потерпи еще месяц. Себя не вини, вини меня.








