Текст книги "Пахарь"
Автор книги: Сергей Татур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
III
У Дмитрия Павловича Голубева была редкая особенность: он мало спал. Возвращался с объектов или с громкоголосых совещаний он обычно поздно, замотанный, щедро припудренный въедливой лессовой пылью, но душ или ванная быстро возвращали ему бодрость, и он успевал еще повозиться с детьми, прежде чем они отправлялись спать. Когда жена засыпала, он перебирался в свой кабинет, на жесткую железную кровать. Включал проигрыватель, слушал музыку и бодрствовал еще час-полтора, а засыпал в половине второго. Просыпался в шесть, свежий, тугой, как хорошая пружина, готовый впитывать в себя служебную информацию и превращать ее в конкретные задания двухтысячному коллективу, готовый организовывать, и наставлять, и требовать выполнения обещанного, и громко радоваться нестандартной инициативе подчиненных, – они подчас предлагали такое, до чего он бы никогда не додумался.
Четырех-пяти часов сна хватало ему вполне, и снов он успевал перевидеть предостаточно. Удивительные снились ему сны – с продолжениями. Ему даже казалось, что он научился управлять своими снами. Это, конечно, было не так, но придержать, зафиксировать яркий эпизод, запомнить его в деталях ему удавалось.
Эти полтора-два часа после полуночи играли в его жизни особую роль. Он мог оглядеться, подумать и поанализировать, строя планы на завтрашний день, и все это в спасительной тишине, наедине с собой, когда не бьют по голове телефонные звонки и нескончаемые посетители не выкладывают свои нескончаемые нужды. В эти тихие счастливые часы он не просто жил активно и энергично – он мыслил, отрешался от текучки и окружал себя проблемами, которых всегда было много. Он пристально вглядывался в завтрашний день, стремясь увидеть и взвесить задачи, которые сейчас только вызревают в высоких сферах, а он уже намечал их решение. Всегда возникали варианты, и он не мог, не имел права не вникнуть в каждый из них, хотя обдумывал и проблемы государственные. Ставил себя на место людей, в чьей компетенции было их решение, вносил предложения, всегда лишенные половинчатости, а порой и просто дерзкие. Должностные лица, которые обязаны были их вносить, но почему-то не делали этого, многое бы отдали за приглашение в соавторы или хотя бы за посвящение в общий ход его мыслей. Ему нравилось, когда его выводы носили индивидуальный оттенок. Но это уже был отдых, растекание мыслью по бесконечному древу жизни, плавание к неведомым пределам. Там, где кончалась его компетенция – а ее границы были обозначены очень четко, – там кончалось и его право решать, приказывать, равно как и его ответственность. Но говорить об этом он не любил, стеснялся. Тут у него мог быть только одни собеседник – он сам.
В Форосе после двенадцати тишина стояла почти такая же полная, как и в Чиройлиере. Но и здесь в нее вкрапливались далекие, на пределе восприятия, звуки. Долетал ритмичный рокот прибоя. Вдох – выдох, вдох – выдох. Но это дышало море. Оля дышала беззвучно. Он захотел обнять ее, но побоялся побеспокоить. Силуэт ее лица был четким, прекрасным. Пора бы и привыкнуть, подумал Дмитрий Павлович. Но на всей Земле не было женщины лучше. Правда или нет, что привычка убивает любовь? Красота Оли поражала его всегда. Он не привыкал к жене. Ему казалось, что он все еще идет к ней, завоевывает, добивается.
Он шел к ней долго, много дольше, чем шли к своим женам другие. У кого-то все слаживалось мгновенно; в космический век не удивляются ни скоростям, ни темпам. У него это заняло девять лет. Девять да двенадцать, – его старший сын, одиннадцатилетний Кирилл, уже мог быть выпускником средней школы. Но, странное дело, годы, в течение которых он доказывал, что достоин Олиной любви, были такими же светлыми, счастливыми, как и годы супружеской жизни. Если не еще более светлыми и счастливыми. Он многое тогда выстрадал. Страдание и делало те дни яркими, незабываемыми. Ожидание было удивительным. Не живи он тогда им, и незачем было бы сейчас оглядываться назад, и вспоминать, и будоражить себя былым буйством чувств. С каждым таким днем он становился лучше. Он стремительно взбегал по крутой лестнице самосовершенствования, и вот – чудо свершилось. Потом, когда он добился взаимности и страдание ушло из его жизни, он почувствовал, что обеднел. Страдание, острое, как лезвие, горячее, как бешено пульсирующая кровь, и делало жизнь полной. Заботы же, хотя их и стало больше, никогда не рождали тех чувств, которые несло с собой страдание.
«Шел и пришел, – сказал он себе. – И добился. И всегда буду добиваться задуманного, для того и живу». Вывод этот, однако, не удовлетворил его. Жизнь включала в себя и другие моменты, и они были неисчислимы. Он знал энтузиастов, людей сильных и упрямых, ни в чем ему не уступавших, которые шли, но не приходили, не добивались, не побеждали. Когда-то он взирал на них сверху вниз с откровенным чувством превосходства. Теперь он готов был склонить перед ними голову. Только большие люди могли оставаться сильными, упорными и жизнерадостными, не добившись поставленной цели.
Когда он увидел Олю в институтском коридоре, он понял, что она – его девушка, что последует продолжение. Он и сейчас не мог ответить, почему она так сразу и навсегда запала ему в душу. Стройная? Но ведь не она одна такая. Красивая? Видел он и красивых, хотя красота красоте рознь. Она, он запомнил, очень светло, ясно улыбалась. Обаяние этой улыбки, наверное, и было самым сильным впечатлением того дня. Ее улыбка излучала тепло и доброту. Она была как костер, который промозглой ночью разводит турист или охотник. Его мечтой стало, чтобы этот костер горел для него.
Он прошел тогда мимо, обернулся, посмотрел вслед жадно, неотрывно. Гулко частило сердце. Она закрыла за собой дверь аудитории. Он запомнил номер. Расписание занятий подсказало ему курс и номер группы. Первокурсница – свобода и окрыленность – все впереди – это его устраивало. Между ними была разница в один год и один курс. Вскоре он узнал ее имя. Но подойти не решился. Она могла не так его понять, вынести неверное суждение. Он умел рисковать, но такого риска было не надо. Это совсем не вязалось с его врожденной общительностью. Он сказал себе, что подойдет к ней на первом же институтском вечере. Слава богу, танцевал он отлично. Но студентов послали на сбор хлопка в совхоз «Баяут», малолюдное, едва сводящее концы с концами хозяйство на трудной голодностепской земле. Голубев, как комсомольский вожак курса, был назначен бригадиром. Курсы раскидали по отделениям, устроились неплохо, не тесно, но Оля оказалась в шести километрах от него.
Хлопок… Он вспомнил свою бригаду. Девяносто пробивных ребят и озорных девчат, которые собирали и по сто, и по двадцать килограммов. За этот разрыв показателей его корили нещадно. Почему одни могут, а другие – нет? Почему одни стараются, а другие прячутся за их крепкие спины? Почему одним ведомо чувство ответственности, а другим все равно? Ему самому было бы интересно получить ответы на эти внешне очень простые вопросы. И он не знал еще, что ответ на эти вопросы ему будет интересно получать всю жизнь.
Прирожденные хлопкоробы, парни и девчата из сельскохозяйственной глубинки Узбекистана, конечно, оказывались на высоте и неплохо зарабатывали на уборке урожая. Тут все было ясно. Половина ребят и девчат, никогда хлопка не выращивавших, втягивалась, втягивалась и вскоре работала на равных с выходцами из хлопководческих хозяйств. Старание вырабатывало навык, и дневная норма, а потом и более высокие рубежи покорялись упорным. Другая половина городских ребят и девчат втягиваться не желала. Философия этой половины не отличалась оригинальностью. «Мы никому ничего не должны, пусть эту вату убирают машины», – заявляли они. И набирали в фартуки ровно столько, чтобы было удобно на них сидеть. Чрезвычайно трудно было воодушевить их на большее. Они не не могли – они не желали. Их объединяла круговая порука. Главное – не быть замыкающим. И они поровну делили между собой свои жалкие килограммы. Как надрывался Голубев, как шумел, убеждая их пересмотреть свою точку зрения, не противопоставлять себя большинству. Они молча стояли на своем, не принимали его доводов. И все-таки какой-то сдвиг произошел. Те же ребята оставались позади и на пятом курсе, но уже не с двадцатью, а с сорока килограммами.
Да, попортили они ему кровь. На душеспасительные беседы с ними уходила масса времени, и далеко не каждый день Дмитрий мог позволить себе навестить Ольгу. Он рвался к ней, а эти ханыги не пускали. Теперь, с расстояния в двадцать лет, все это выглядело совсем не трагически. Теперь ему была ясна полная бесполезность уговоров. Но принуждение он использовал редко; ему и тогда легче было расписаться в собственном бессилии, чем строго наказать. Раз не дошло слово, не проймет и ремень. Ищи и найди такие средство, которое заденет за живое, перевернет душу. Он твердо знал, что это не может быть ни ругань, ни палка.
Сейчас он вспомнил и другое, тоже из хлопковой жизни…
Ребята, которым было так не по себе в грядках, прекрасно развлекались. Толяша Долгов проигрался как-то в очко в пух и прах. Последней ставкой его (сидел он уже в одних трусах, кожа пошла пупырышками) была прическа. И опять у Толяши вышел перебор. Выстригли ему в густой шевелюре тупыми ножницами широченный пробор от лба до затылка. Парни орудовали ножницами с размахом, их подстрекали взрывы хохота. Толяша все это стоически выдержал. Надевать фуражку он не имел права и утром на линейке стыдливо стоял на карачках в последнем ряду. Чтобы не попасться на глаза грозному декану.
Охотник Эдик Арутюнян набивал из своей «пушки» двенадцатого калибра столько воробьев и скворцов, что они и в ощипанном виде не умещались в ведре. Птичьи стаи в октябре сбивались в зловещие черные тучи, очень контрастные на синем небе. Тут было мудрено промахнуться. Толяша Долгов был мастер находить морковку, картошку и редьку, зарытые на зиму в землю и пересыпанные песком. Воробьи Эдика и картошка Толяши превращались в отменный кавардак. Сейчас все эти удальцы и соловьи-разбойники нормально работали, а по служебной лестнице продвигались даже быстрее, чем те, кто в институте отличался кротким нравом и отменным прилежанием. Толяша Долгов стал правой рукой Голубева – руководил лучшей передвижной механизированной колонной его треста.
Дмитрий Павлович вспомнил октябрьские рано наступавшие ночи. Отказавшись от ужина и прихватив на кухне горбушку хлеба, он шагал в отделение к Ольге. Он вспомнил пыльную дорогу между рядами заматеревших ив, и коровий запах пыли, и рокот ветра, порывами ударявший в высокие кроны, и обостренность своих чувств, которые вдруг стали главным в его жизни. Он еще не знал, что скажет ей и что ответит она, и захочет ли знакомства, дружбы. Самые первые и, как ему казалось, самые важные слова он отдавал воле случая. Те слова, которые он пытался приготовить заранее, были детски наивны, а лучшие, выражавшие все то, что он чувствовал, не приходили. Он вспомнил тоскливую безысходность своей решимости, – назад он бы не повернул ни за что.
Он успел вовремя. Первокурсники еще танцевали на немощеной площади перед бараками. Баянист умело выводил мелодию. Одинокий фонарь, качавшийся на столбе, облегчил его поиски. Оля была в центре плотной человеческой массы, вращавшейся по часовой стрелке. Перед следующим танцем он оказался расторопнее высокого парня в зеленой телогрейке. Оля удивленно вскинула глаза, спросила:
– Вы не наш?
– Ваш, девушка, – сказал Дмитрий, испытывая подъем необыкновенный. – Именно ваш. Вы разве еще не поняли этого? – Она покраснела, и он добавил: – Я на курс старше. Не припоминаете?
Он забыл, что он не на хлопковом поле, и говорил громко, словно давал указания своим башибузукам, отлынивающим от работы.
– Тише, я слышу прекрасно, – сказала Оля. Посмотрела на него пристальнее и, наверное, увидела больше, чем хотела увидеть. Потупилась, сбилась с такта. – Вы бригадир второкурсников, я вспомнила. Но, пожалуйста, не надо.
– Очень даже надо, – возразил он. – Будь моя воля, я приходил бы к вам каждый день.
– А если я этого не хочу?
– Что ж, я не наглец. Буду смотреть на вас издали.
– Несчастный! – произнесла она, затягивая слоги. – Советую в будущем так и поступать. Или… Нет, вот что. Следующий раз прихватите, пожалуйста, канарчик с хлопком, я ведь отстающая-хроник.
– Вы этот хлопок не сажали, так понимать? – напрямик спросил он. Не подумал, что явился сюда не для проведения политбеседы. Опешил. Но укоряющие слова сорвались, ужалили. Она опять страшно покраснела. Тусклый свет не мог скрыть ее ярко порозовевших щек.
– Я стараюсь, но не умею, – объяснила она.
– Старание все извиняет! – воскликнул он, страшно смущенный.
Он не отошел от нее и после танца, а когда баянист сыграл прощальный фокстрот, проводил до барака.
– Поздно, – сказала она. – И свежо, я боюсь простуды. До свидания.
Да, прозаически простым был вечер их знакомства. И он и она произнесли обыкновенные слова. Может быть, он придумал необыкновенное? Но когда он возвращался, ему было лучше, чем когда он шел к ней. Это была не выигранная на ковре схватка и не удачно защищенный курсовой проект, – то, что он испытывал тогда, пришло к нему впервые. Он, однако, не обманывался насчет главного: путь к ней предстоял долгий, и многое ему надо было на этом пути преодолеть, а многое преодолеть в себе. Он еще приходил к ней вечерами, когда позволяли обстоятельства, но продвинулся вперед в ту осень совсем немного, можно сказать, почти не продвинулся. Ветер, как ему казалось, дул в его паруса, и был он ровным и теплым, и под форштевнем бурлила вода, но невидимое встречное течение неизменно относило ею к исходной точке. Сила ветра гасилась этим течением. Он был одним из многих, не более. Она присматривалась, сопоставляла, выбирала обстоятельно, не спеша. Он уже видел разницу между ними, она казалась ему значительной. Оля выросла в семье высокоинтеллектуальной, ее отец был одним из ведущих гидротехников Средней Азии, проектировал знаменитый Большой Ферганский канал, Каттакурганское водохранилище, рассчитывал параметры высотных плотин Чарвакской и Нурекской гидроэлектростанций. Мать преподавала русский язык и литературу и тоже слыла человеком с идеями. У Ольги сложился ум острый, аналитический. Анализ, тщательное взвешивание факторов и критическое их осмысливание было сильными сторонами ее натуры. И кругозор ее был пошире, – горячие споры умных людей в родительском доме оставили свой след. Больше она и читала, да и подбор книг не был случайным. Она готовила себя к высокому предназначению – научному поиску. Но если ее интерес к технике, к строительной площадке можно было приписать влиянию отца, то вкус к литературе, музыке, живописи привила ей мать. А как раз от этих высоких сфер он был далек, и в целом, он чувствовал, ему не хватало общей культуры.
В житейских вопросах, правда, он разбирался лучше, но разве это был довод для нее, с радостью парящей в облаках? Он понял очень скоро, что она человек более тонкий. Особенно изумлял его полет ее фантазии. Берегов она не знала. Слушая ее фантазии, он сникал. Сам он не умел отрываться от матушки-земли так естественно и непринужденно. Да, она была фантазерка, мечтательница, книжница. Это в ней совмещалось занимательнейшим образом. Что-то, наверное, всегда заслоняло ее от реальной жизни, вернее, казалось важнее, занимательнее. Он понял и другое: фундамент, на который опирался он, был более надежен. Он вырос в другой среде, отец его всю жизнь управлял башенным краном, мать была погружена в бухгалтерскую цифирь и над нею и над домашними заботами подняться не пыталась. Голуби, Комсомольское озеро, простые, как он, ребята, которыми он верховодил на правах сильного, борцовский ковер, а в промежутках между всем этим – так, между прочим – школа, которую он кончил без блеска: занятий никогда не пропускал, но и не усердствовал над скучными домашними заданиями. Скучны, скучны были синусы и косинусы. Яркий солнечный день был куда привлекательнее. Реальная жизнь не задавала загадок с синусами и косинусами в квадрате.
Таким было его детство. Восемь лет из школьных десяти его семья строила свой дом. Комнату за комнатой, из сырцового кирпича, но основательно, для себя. Было хроническое безденежье, месяцами сидели без мясного, на хлебе и фруктах из своего сада, но сложности в конце концов были преодолены, и просторный дом принес семье много радостей. Пять лет назад, правда, с домом пришлось расстаться. Проектировщики провели через него трассу метрополитена, и глубокая траншея поглотила и незатейливое глинобитное строение, и прекрасные плодовые деревья. А хорошо, счастливо жилось в их доме. В июне – урюковый дождь, в августе – яблоневый, в октябре – ореховый. И еще персики, сливы, виноград…
Неравенство он увидел сразу; оно ему не понравилось. Зачем ей человек, стоящий хотя бы ступенькой ниже? Если она – гармонично развитая личность, то и ему следует стать такой личностью. Он понял: чтобы завоевать ее, он должен приобщиться к ее интересам. Это требовало времени, энергии и упорства. Все это у него было в избытке. Значит, выкраивалось и время. Если дня не хватало, он отбирал часы у сна. Он стал гораздо больше читать, ходить в музеи, в концертный зал консерватории. И вскоре понял, что ее культурные интересы вполне могут стать и его интересами. Правда, воспринимал искусство он спокойно. Она восторгалась, рукоплескала, сопереживала глубоко, сама, как актриса, входила в полюбившийся образ. Он созерцал, ни на минуту не переставая быть самим собой. Сам процесс приобщения к ее духовным ценностям ему нравился, как нравится смотреть окрест себя каждый раз с новой точки, все более высокой.
Но уже тогда его обижало, что к его ценностям – борцовскому ковру, живому общению с друзьями, когда звучит гитара, когда вспыхивают горячие споры и сталкиваются противоречивые мнения, она равнодушна. Она же откровенно объясняла это тем, что человеку цельному не дано быть всеядным, что мир увлечений всегда ограничен какими-то конкретными рамками, как и мир профессии. Чему-то отдается предпочтение перед всем остальным, разбрасываться просто нелепо. «Как и кому-то отдается предпочтение перед остальными», – подумал он тогда. Ему еще не было отдано предпочтения.
Он шел к ней долго, и все это были замечательные годы. И след, оставленный ими, не сглаживался. Он дерзал, и жизнь его была восхождением. Это было прекрасное время, открытия следовали одно за другим. Он приходил к Оле часто, все четыре года совместной учебы.
Тогда, после знакомства, о чем они только не переговорили на берегу Баяутского канала. Но все это, как он теперь видел издалека, было его вхождением в ее мир, встречная же полоса оставалась свободной от движения.
Она рассказала ему о многом. И о Ван Гоге, гений которого стал понятен и дорог только людям следующих поколений. И о Сергее Чекмареве, и о Павле Когане, стихи которых он не читал никогда, и об Усмане Юсупове, зачинателе знаменитых народных строек, которые заставили страну и весь мир по-новому взглянуть на народ, еще недавно опутанный по рукам и ногам цепями феодализма и ислама, но с радостью ступивший на неохватные просторы социалистических преобразований. Да, подвиг строителей Большого Ферганского канала так и остался непревзойденным. Шло время, иные свершения вписывались в летопись, но не затмевали, не умаляли, не отодвигали его на второй план. Когда же он пытался привлечь ее внимание к нуждам сегодняшнего дня, когда заявлял, что голодностепская земля, на которой они собирают хлопок, орошена недавно, что в погоне за дешевизной освоения здесь многое делалось не так, как следовало бы, не под присмотром мудрого хозяйского глаза, и им, наверное, после вступления в самостоятельную жизнь придется все приводить в порядок, (чтобы нормой стали не пятнадцати, а тридцатицентнеровые урожаи хлопка-сырца, чтобы оазис стал похож на благодатную Ферганскую долину), Оля отмалчивалась или отвечала односложно, незаинтересованно. Далекое влекло ее сильнее. Близкое, от частого соприкосновения с ним, казалось обыденным. И то сказать, привычное не встряхивает, для взлета чувств нужна новизна впечатлений. Он обижался – она не понимала его обид. В нем просыпался хозяин, которого достижения науки и техники интересовали с утилитарной, прикладной точки зрения. Кроме того, он высоко ставил организованность и порядок, умение делать дело. Она же предпочитала чистые заоблачные выси. Их озон действовал на нее благотворно. Он даже сказал как-то, что она, наверное, собирается орошать Марс, а не Голодную степь.
Вскоре он понял: она запрограммирована на очень узкий диапазон частот и, как тонкий и точный прибор, может работать только в этом диапазоне. Относительно строительства каналов ударными темпами он не имел ничего против, он был целиком «за», но считал, что сначала надо умело распорядиться имеющейся в наличии водой Сырдарьи и Амударьи и навести порядок на уже освоенных землях, например, в баяутских совхозах, где люди жили во времянках и не заботились о завтрашнем дне. То, что уже есть у нас, что уже наше, надо научиться использовать с более высокой отдачей. А потом, став богаче, накопив сил и опыта, браться за решение иных проблем.
«Как моя первая насосная?» – вдруг подумал он. И явственно увидел глубокий котлован, арматурные каркасы, плотные, солнечной белизны бетонные блоки, длинные коробки кранов, плывущую по небесной сини бадью с бетонной смесью. Услышал гул вибраторов, шипение электрической дуги, емкие русские слова, отпускаемые по поводу чьей-то нерасторопности или без повода, по щедрости душевной, для общего поднятия духа. Он облазил котлован вчера, а за сутки что могло случиться? Но он привык ежедневно влиять на ход работ, и сейчас ему показалось, что в его отсутствие и сполохи электросварки не так полыхают в густой ткани армокаркасов, и погружные насосы ведут водоотлив с перебоями. Он приказал себе не сомневаться, не чудить. Грош цена ему как руководителю, если без него там все разладится.
Он представил Толяшу Долгова, напористого, умеющего и потребовать, и обеспечить, и, если надо, подставить плечо под тяжелую часть ноши. И представил станцию через десять месяцев, когда два первых агрегата закрутятся и подадут сырдарьинскую воду на просторы Джизакской степи. Тысяч десять гектаров, конечно же, вспашут и засеют хлопчатником. И держись тогда, попробуй, не подай воду в срок! Хоть ведрами тогда натаскай ее, а полей хлопчатник. Усилили ли мосты, чтобы они выдержали трехсоттонный запорожский трансформатор? Усилят, сказал он себе. Распоряжения отданы, материалы заготовлены, и время еще есть. Его люди во всем как он. Он потратил столько труда, можно сказать, жизнь прожил, чтобы его люди, работали, как он, чтобы на них можно было положиться.
Память опять вернула его в институтские стены. На пятом курсе его и Олю уже считали женихом и невестой. Действительно, если бы он настоял тогда, они бы сыграли свадьбу. Но она, когда он заговорил об этом, проявила нерешительность, попросила повременить. А он считал, что не вправе оказывать на нее даже малейшего давления. Пусть думает, решает. Он попросил направить его в Голодностепстрой, попал в распрекрасный свой трест, и впрягся, потянул. И замелькали дни, месяцы, годы. Темп жизни он выбрал бешеный. Где тут оглядываться, где тут заниматься собой?
Оля его не поняла. Она решила, что он поступился ее интересами, и расстояние между ними, почти исчезнувшее на пятом курсе, вновь стало ощутимым. Ей казалось, что их пути расходятся, и переубедить ее в этом ему стоило чрезвычайных усилий. Оля мечтала о работе в одном из ташкентских проектных институтов с хорошей исследовательской базой. Пример отца говорил ей, что это интересно. Что же, теперь ей, как декабристке, следовать за ним в степной неуют и заниматься делом, совершенно противным ее наклонностям?
– Мне не нужно, чтобы муж приезжал на побывку по воскресеньям, – объявила она. – Мне не нужен муж-гость.
Он чувствовал, что обидел ее. Его доводы почти не действовали. Но мог ли он, комсомольский вожак, агитировавший сокурсников идти туда, где всего тяжелее, сам остаться в городе? Позволить себе это было никак нельзя, да ему и претило проектное дело. Итак, между ними вдруг пролегла трещина, дно которой не просматривалось сверху. Он заделывал ее пять лет, а потом еще двенадцать лет – после того как добился своего.
Не видя Ольгу долго, он начинал сходить с ума. Днем – нет, день был предельно заполнен работой. Ночью – да. Тут она преследовала его неотступно, и ее присутствие рядом было настолько близко к реальному, что ему казалось: она – за стеной и тоже не спит, тоже мучается, тоже ловит каждый его вздох.
Долгое время она встречала его так, как будто он предал ее. Она была исключительно вежлива и холодна, как высокогорный ледник, лишь на несколько дней в году попадающий в полосу положительных температур. Он осыпал ее градом голодностепских новостей – она воспринимала их более чем спокойно. Он баловал ее подарками, прорабская зарплата плюс целинный коэффициент позволяли шиковать. Она принимала их так же спокойно, как и его новости. Тогда он спросил себя, прав ли он. Да, прав. Он спросил, права ли она. И она была права. В одном и том же измерении, в одно и тоже время существовали две правды. Этого, конечно же, не могло быть, но тем не менее… Он сделал то, что давно следовало сделать – поставил себя на ее место. Многое тут ему открылось. Он увидел, что может быть и черствым, что близкие ему люди, которые думают и поступают не так, как думает и поступает он, задают ему неразрешимые задачи. Право на индивидуальность, однако, есть у каждого, и его он не оспаривал. Было оно и у Оли. И, спросив себя, прав ли он, спросив себя с ее позиций, он вынужден был признать, что принял решение своевольно и опрометчиво, и минимум, что ему хотя бы следовало сделать – это посоветоваться с ней. Конечно, он сам хозяин своей судьбы, но речь шла и о ее судьбе, которой хозяйка она. Об их общей судьбе, в которой его голос имел лишь половину веса. Если любовь да совет – составляющие семейного счастья, а формулу эту вывели еще прадеды, то советом он пренебрег и плоды пожинал горчайшие.
Через год она устроилась работать в гидравлической лаборатории Среднеазиатского отделения института «Гидропроект» и очень скоро показала себя вдумчивым, толковым экспериментатором. Одно из ее предложений, проверенное на модели, позволило сократить размеры водобойного колодца крупного Дангаринского туннеля на реке Вахш. Ее вариант существенно, на десятки тысяч кубометров, уменьшал и объемы туннельной выломки, и бетонной кладки. Она сообщила об этом Диме, лицо ее сияло. Не он один обжигал горшки в своей прокаленной Голодной степи. Не он один мог именовать себя новатором и первопроходцем – и у нее были на это не меньшие права. Ориентировочно, она сэкономила миллиона полтора. Даже если ей ничего больше не дано совершить, она уже честно отработала и свою будущую зарплату, и будущую пенсию. Одного этого достаточно, чтобы считать: жизнь прожита не напрасно.
Он порывисто обнял ее, расцеловал. Впервые за последние месяцы она не отстранилась. Он, как ему казалось, ничего бы не достиг на этом поприще, он был из другого теста, и милее практики для него не было нечего. Но он уважал людей талантливых, прозорливых, приносящих обществу что-то большое на кончике пера. Он боготворил ученых, изобретателей, творческую интеллигенцию вообще. Эти люди могли работать по большому счету. К их славному племени принадлежала и Оля. Ольга Тихоновна. Его Ольга. К этому времени и на его счету было три рационализаторских предложения, которые облегчали монтаж и упрощали эксплуатацию лотковой оросительной сети. Он разработал прокладку из мягкого пороизолового жгута, делавшую стыки лотков водонепроницаемыми. Затем пошел дальше – предложил один конец лотка делать раструбным, а из конструкции опоры исключить седло. Это уже был шаг вперед, проектировщики стали смотреть на него с почтением и говорить ему «вы», – а до этого безбожно тыкали, как представителю нижестоящего сословия. И поворотные колодцы он усовершенствовал (они постыдно текли в стыках) – теперь их собирали не из отдельных блоков, а формовали целиком, как одну объемную конструкцию. Все это принесло хороший экономический эффект. Но перед Олиными полутора миллионами выглядело мелко, и он прямо сказал ей об этом. И еще сказал, что видит: конечно же, ее место – в лаборатории, это ее призвание.
– Много же воды утекло, пока ты понял это! – воскликнула она. – Какой же ты долгодум! Что изменилось бы, если бы ты устроился прорабом здесь, в Ташкенте?
Первая восторженность уже прошла, и он сказал правду:
– Ничего. Ташкент тоже надо строить быстрее, он пока наполовину глинобитный.
Она пыталась перетянуть его в Ташкент, но он не умел оставить однажды начатое дело, оно захватило и повлекло, все более втягивая в свою орбиту. Он прикипел душой к людям и к месту. Кошачьей привязанностью к месту назвала она сгоряча эту черту его характера. Но все обстояло, конечно же, сложнее. Якорь был слишком тяжел, чтобы выбрать его, а канат – слишком прочен, чтобы перерубить.
Годы, когда он работал в Чиройлиере, а она – в своей лаборатории, были непростыми, совсем непростыми. Пять лет она не могла быть одна, при ее обаянии это исключалось. Ее поведение менялось, едва уловимо, чуть-чуть, и по этим нюансам он догадывался, что у него появился соперник. Ждать, пока Оля увидит несостоятельность очередного претендента на ее руку, и было самым тяжелым на его пути к ней. Наконец, девять лет дружбы, как она называла их встречи, убедили ее, что он, Дмитрий Павлович Голубев, и есть тот человек, с которым ей надлежит связать свою судьбу. Другие, при всей своей непохожести на него, в конце концов оставались за кормой. Их подводили ясно выраженные эгоистические устремления: и в своих ухаживаниях они были сфокусированы на себе. Она же оставалась для него высшим идеалом.
Медовый месяц они провели на борту волжского теплохода «В. Г. Белинский», совершавшего туристический рейс Москва – Астрахань – Москва. Каждое ночное причаливание корабля, каждое ночное вздрагивание корпуса от удара о бетонную стенку напоминало ей Ташкентское землетрясение 26 апреля 1966 года. Но в остальном это был бесподобный месяц. Он настоял, чтобы они жили в Чиройлиере. Защитив кандидатскую, она уволилась из лаборатории, переехала к мужу и возглавила технический отдел одного из строительных управлений. Тогда же она поставила условие: через два года семья должна вернуться в Ташкент. Ибо она не собирается зарывать в землю свой талант исследователя. Два года показались ему огромным сроком, в течение которого все образуется само, к взаимному удовлетворению. И он дал слово…








