Текст книги "Пахарь"
Автор книги: Сергей Татур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
XIV
Обратный перелет был утомительный, с болтанкой, воздушными ямами и черными грозовыми тучами над хребтами Кавказа. Тучи часто пронзали белые всплески молний. Но в семь вечера Голубевы уже пили чай в своей ташкентской квартире. Дмитрий Павлович связался с Чиройлиером и вызвал на утро машину. Отговаривать, просить повременить было бесполезно. Он настроился, он тосковал и уже не мог без своего Чиройлиера. Но было у Дмитрия Павловича в Ташкенте одно дело из разряда неотложных. Он хотел проведать Карима Иргашева, лежавшего в клинике медицинского института.
«Что я скажу Кариму?» – думал он. И наваливалась щемящая пустота. Любое слово, которое он мог сказать другу, таило в себе неправду. Карим Иргашев был обречен, а он, Дмитрий Павлович Голубев, оставался в этом слепящем море света, среди людей. И ничто не омрачало его жизненного пути в обозримом будущем.
Во дворе медицинского института ему указали на двухэтажный корпус дореволюционной кладки. Массивные стены, высокие потолки, огромные окна. Предки строили мало, но основательно. Сестра попросила Дмитрия Павловича подождать окончания процедур. Он поинтересовался, где палата Иргашева. «Третье и четвертое окна справа», – сказала сестра. У одного из окон стояла скамейка. Дмитрий Павлович встал на нее и заглянул поверх занавески. Палата освещалась тускло, но Карима он увидел сразу. Он лежал в углу, рядом с дверью, и у изголовья стоял стальной баллон с кислородом. Карим лежал распластанный, отрешенный от забот и проблем, а подле него сидела молодая женщина и подносила почти к самым его губам, совершенно бесцветным, шланг от баллона. И поворотом вентиля регулировала кислородную струю. Грудь Карима быстро-быстро поднималась и опускалась. Частое поверхностное дыхание почти не насыщало легкие кислородом. Его жену зовут Шоира, вспомнил он. Да, Шоира, что в переводе означает «поэтесса». Узбекские имена очень образны. Скоро она станет вдовой и будет мужественно растить детей, преодолевать невзгоды. А пока она должна улыбаться мужу. Знать о его быстром приближении к последней черте и улыбаться. Он увидел, как женщина улыбается человеку, которого скоро не станет. Самому близкому человеку. Это была жизнерадостная улыбка. Ни грана принуждения, боли, скорби, сомнения, только тихий спокойный всесогревающий свет.
Он перевел взгляд на Карима. Карим осунулся и посинел от кислородной недостаточности. Вот, значит, как дышат, когда легкие съедает рак или туберкулез. А как он будет вести себя в свои последние часы, наедине со смертью? Он может не заметить ее приближения. Рраз – и вырубился мотор. Лучше всего уйти в неведении и без мучений. Но, в общем, так или по-другому, какая разница. Хорошо, что это непредсказуемо.
Он вспомнил, как хорош был Карим, когда задача ставилась конкретно и требовала энергичных действий. Он не был мастером придумывать, находить выход из запутанных положений. Нестандартные ситуации ставили его в тупик. Но такие ситуации – большая редкость. И вдруг… Впрочем, каждый в свое время спотыкается о такое «и вдруг». И – все в прошлом, и – немая скорбь на заострившихся лицах близких. И – планируемые прямо на похоронах кадровые перестановки. Кто-то все потерял, а кто-то дождался своего часа.
Сестра сделала уколы, и Карим скользнул невидящим взглядом по черным окнам, легким движением руки поманил Шоиру, и она отвела от его губ резиновый шланг. Теперь можно было войти. Дмитрий Павлович ощутил, что не хочет входить, не знает, о чем говорить. А Шоира улыбалась Кариму. Все знала и улыбалась изо дня в день. И только дома захлебывалась слезами и спрашивала, за какие грехи ей выпало такое несчастье. «Сейчас, – сказал он себе. – Минута, и я войду». Голубев не раз навещал больных, но не обреченных. Можно ли оставаться спокойным перед ликом смерти? Тысячи умнейших людей задались целью победить рак. Но пока они бессильны. Рак – это предостережение против образа жизни, который навязала человеку современная техническая цивилизация с ее давящими информационно-стрессовыми потоками, с ее бешеными гонками и вредоносными отходами.
Не время мямлить, выжидать. Дмитрий Павлович спрыгнул со скамейки. Облачился в халат. Вошел в палату, громко поздоровался. Обнял Шоиру, потом нагнулся к Кариму. Обнял его и поцеловал в лиловую аморфную щеку. Выпрямился, задержал взгляд на Шоире. В глазах молодой женщины блеснули слезы. Но она не позволила им пролиться. В первый раз он видел, как усилие воли осушает слезы.
– Карим, я прямо с самолета! – объявил он. – Здравствуй, милый! Извини, но тебе уже вставать пора. Мобилизуйся, как принято у нас в Чиройлиере накануне больших событий, и надави как следует на свой зловредный плеврит. Я привез кое-что для аппетита из массандровских подвалов. Но дождемся разрешения врачей, не возражаешь?
Карим снисходительно улыбнулся, с огромным усилием приподнял голову и кивнул. Голова не опустилась – упала на подушку. И Шоира тотчас потянулась к вентилю баллона. Но Карим остановил ее чуть заметным протестующим движением руки. Улыбнулся еще раз, теперь виновато. Это была чистая улыбка человека, недовольного тем, что причиняет беспокойство. «Знает ли он все?» – подумал Дмитрий Павлович. Знал ли бы он все сам на месте Карима? Знал бы, но оставил себе шанс на медицинскую ошибку. И второй шанс оставил бы себе – на счастливую случайность, когда не опухоль изничтожает человека, а человек расправляется с ней вопреки прогнозам врачей и статистики, которая знает все.
– Расскажи, как отдыхал, – попросил Карим. Он говорил экономно, берег слова, вернее, экономил силы. Он был рад другу.
Дмитрий Павлович описал Форос, и море, и Никитский ботанический сад, и фонтан в Мисхоре, похожий на гладиолус невероятных расцветок, и Бахчисарай, и Севастополь, и корабли с высоким буруном у форштевня. Потом Голубев стал говорить про рабочую эстафету. Что нужно предпринять, чтобы смежники по-товарищески взаимодействовали с генеральным подрядчиком, а претензии попридержали: кому нужны чужие претензии, если своих некуда девать? Ему, Кариму Эргашеву, в сентябре предстоит съездить в Свердловск и подключить к эстафете машиностроителей.
Карим кивнул. Он со всем соглашался. И с тем, что они построят еще не один канал. И с тем, что они славно погуляют на свадьбах своих детей, а потом еще объяснят внукам, как надо жить и не хныкать. Потом Кариму стало совсем невмоготу. Он устремил глаза в потолок и застыл, недвижимый. И только грудь его вздымалась и опускалась быстро-быстро. Шоира вытерла платком капельки пота с его бледного лба. Поднесла к губам шланг, повернула вентиль. Раздалось слабое шипение, живительная струя коснулась губ, и Карим поблагодарил движением век.
«Я не сказал ему ничего, – подумал Дмитрий Павлович. – Ему, наверное, важно знать, что мы позаботимся о семье. И что он будет с нами, пока мы живы. И что-нибудь еще, мне неизвестное. Я же нес чепуху, словно увижу его и завтра, и послезавтра, и когда захочу или когда он захочет. Чушь, серость, срам».
Пора было уходить.
Вдруг Карим поманил его пальцем.
– До свидания! – выдохнул он, избегая рокового «прощай». Но не удержался и сказал: – Знаешь, мой плеврит в пух и прах разбомбили из кобальтовой пушки. Медицина все умеет, и я очень на это надеюсь. Но в Свердловск ты командируй кого-нибудь порезвее. А в рабочую эстафету верю. Действуй! Такие вещи у тебя неплохо получались. Всех наших крепко обнимаю. Ни на кого не зол, всех люблю.
Эти слова дорого дались Кариму. Шоира сильнее повернула вентиль. Дмитрий Павлович тихо вышел. Снова встал на скамейку. И стоял долго. «Где я проглядел, не помог?» – спрашивал он себя. Карим хвастался, что курит с третьего класса. Рак легких – расплата за двадцатилетний стаж курильщика? Говорил ли он ему: «Брось курить?» Никогда. Неэтично мужчине и другу говорить такое. Некоторым он говорил: «Брось пить». И то лишь по той причине, что пьяница – не работник. «Знать, где упадешь – соломки подстелил бы», – подумал он. Грудь Карима колыхалась, как вибростол. У человека в расцвете сил в груди вместо легких была опухоль.
Никогда еще ощущение беспомощности не владело им с такой силой, как сейчас.
XV
Мое настроение коротко определялось одним словом – приподнятость. И ехала к лабораторию, которая продолжала оставаться моей. Я чувствовала себя так, словно ехала на свидание с любимым человеком. Торопилась, тихо радовалась встрече, предвкушала ее, заранее боялась расставания. Боялась одиночества, которое могло прийти потом. Если мы вопреки судьбе не будем вместе. Боялась новых людей в лаборатории, не знающих меня, принесших с собой свои порядки. Было столько лет разлуки, а сейчас все меняется так быстро.
Здесь я начинала, научилась расспрашивать модели, записывать ответы и переводить их на язык технических рекомендаций. Лучше мне нигде не работалось. Я вошла в проходную, как входят в родной дом после долгого отсутствия. За воротами была площадка для машин и бурового оборудования. Все это хозяйство обслуживало изыскателей, которые вооружали проектировщиков полной характеристикой местных условий.
Дальше располагались лаборатории. Они изучали грунты, фильтрацию, строительные материалы. А самая большая, наша, изучала взаимодействие гидротехнических сооружении с водным потоком. Она располагалась в двухэтажном бежевом здании, в похожей на спортивный зал пристройке, в самодельном крытом шифером ангаре и непосредственно на открытом воздухе. Я вспомнила, что, когда строили вот это бежевое здание, рабочие срубили грушу, огромную, как столетний дуб. Она одна давала больше тонны плодов. Когда ее рубили, старик-хозяин обнимал шершавый ствол и плакал. Он мог обхватить руками только треть могучего ствола. И жена его плакала, и сноха, и внуки. Когда дерево рухнуло, поднялся ветер, взметнулась пыль, по земле пробежала дрожь, как от обвала. Наверное, здание можно было расположить так, чтобы сохранить грушу. Но этого не сделали, ненужная жестокость свершилась. И во мне осталось чувство утраты, непоправимости содеянного. Оказывается, оно не рассосалось до сих пор.
Рядом с лабораторией была столярная мастерская дяди Миши. Дверь отворилась, высокий человек в брезентовом фартуке вынес огромный ворох желтой стружки и аккуратно, ничего не обронив, опустил его в фанерный ящик. Такой аккуратностью – это прочно врезалось мне в память – отличался сам дядя Миша, Михаил Терентьевич Чуркин, немолодой, но крепкий, добродушный, добросовестный до щепетильности. Другие рядом с ним тоже работали хорошо, разгильдяев он не жаловал. Но даже на их фоне его добросовестность была очень выпукла, настолько он, прирожденный умелец, возвышался над просто хорошими работниками. Он стал возвращаться в мастерскую, и тут я окликнула его.
– Ольга Тихоновна! – сказал он ласково и улыбнулся. У него была широкая, добрая, западающая в душу улыбка. – С чем пожаловали?
– С визитом дружбы, – сказала я. – Неофициальным. Рада видеть вас здравствующим и полным сил.
– Чего уж, – отмахнулся он. – Что-нибудь прибавить к тому, что есть, уже не могу. Не растерять имеющееся – вот о чем пекусь-беспокоюсь.
Он сдал, и заметно. Поседел, усох. Ему за шестьдесят. И годы плена – один за сколько? За десять? С октября сорок первого, когда немцы разорвали фронт под Вязьмой, и до нашей победы, он был за колючей проволокой. О пережитом молчал, значит, не умел подобрать слова, хотя бы приблизительно передававшие то, что было. У него, правда, был выбор. Но обвинить его в том, что он тогда выбрал не смерть, я не имела права. Оставаясь в мастерской сверхурочно, приходя в субботу, он, как я чувствовала, все еще отрабатывал эту свою вину. Никто не заставлял, а он отрабатывал.
– Милости прошу, – сказал он, распахивая дверь в мастерскую.
Я вошла. Двое мужчин со смаком строгали доски. Михаил Терентьевич представил меня. Мужчины прекратили работу, я стала центром внимания. Пахло далекой тайгой, и еще пахло химией – органическим стеклом и бьющим в нос клеем. Вся стена была занята столярным инструментом и какими-то придуманными Чуркиным приспособлениями, облегчавшими работу. На его массивном верстаке лежали плексигласовые трубы. Плоский низ, овальный свод. Модель строительного туннеля. Какой же станции? Рогунской? Скорее всего, да.
– Оргстекло мы теперь греем не в масле, а в воздушной печи, – сказал Чуркин.
Подвел меня к компактному сооружению, отворил дверцы. Включил рубильник. Зашуршали, матово заалели спирали, пахнуло сухим жаром.
– Финская банька! – сказала я.
– Шутница вы, Оля! – улыбнулся Чуркин. – Ребята, не зная вас, могут подумать, что серьезности в вас маловато.
– Ну, Миша! – сказал один из мужчин. – Мы наслышаны, наслышаны. Ольга Тихоновна такой же великий исследователь, какой ты столяр.
Я покраснела. Михаил Терентьевич сказал:
– Температуру держим с точностью до градуса. Если бы оргстекло, как прежде, в масло клали, желтый туннель получился бы, тусклый. А теперь как хрустальный.
– Неистощимый вы выдумщик. Или, по-нынешнему, неутомимый рационализатор, – сказала я.
– Возвращаетесь?
– Очень хочу. Да не знаю, как. Мужа сюда не пускают.
– Так это… ежели как взглянуть. Одним и к лучшему это, одним ничего другого и не надо.
– Мне будет плохо.
– В строгости прежней живете?
– Как умею, дядя Миша.
Мужчины смотрели на меня внимательно-внимательно. Но мнение свое высказать не торопились. Я еще раз оглядела мастерскую. Здесь был порядок. Здесь работали люди, уважающие порядок.
– У нас все как прежде, – заключил Чуркин.
– Велика у стула ножка, отпилим ее немножко? – вспомнила я его любимую присказку. И ударение в слове «отпилим» сделала на последнем слоге.
Мужчины подобрели, закивали: «Отпилим, отпилим!» Ударение они тоже делали на последнем слоге.
– Все вы помните, – сказал Чуркин. – Ждем вас. С вами легко работалось, вы понятливая.
Я попрощалась и вышла. И услышала, как за моей спиной рубанки вгрызлись в смолистое дерево. Бежевое здание для меня было новым. При мне его заложили, но переезда я так и не дождалась. Мы размещались в деревянном финском доме с десятком маленьких комнат и закутков. Все были на виду у всех, и достоинства и недостатки каждого – тоже. Прощая друг другу слабости, мы, в общем, жили дружно. Бежевое здание принесло с собой простор, все разместились с удобствами. В «тереме-теремке», как мы называли финский домик, только наш начальник Яков Алексеевич Никишин имел отдельный закуток и прокурил его так, что запах табака напрочь изгнал запах дерева. Я решила найти сначала своего непосредственного руководителя Евгения Ильича Березовского, а затем нанести визит Никишину.
Евгений Ильич обрадовался мне, засуетился, засмущался. Он сидел один в большом кабинете и что-то писал. Он был страшно работящий, въедливый, строгий к себе человек. И прерываться во время работы не любил. Гости попадали у него в разряд незваных и, надо сказать, чувствовали это. Но тут он прервался без неудовольствия. Видеть это было приятно.
– Какими судьбами? Любопытство или дальний прицел? – Его первым побуждением было обнять меня, но он вовремя вспомнил, что я женщина.
– И то, и другое. Через полгода хочу снова встать под ваше начало.
– Чем же сегодняшний день плох? Пишите заявление и принимайте в работу Даштиджумскую ГЭС. Генеральная модель, строительные туннели, катастрофический сброс – все будет ваше, все доведете до кондиции.
– Даштиджумская ГЭС – это где? – поинтересовалась я.
– Пяндж, дорогая Олечка. Старая наметка, неужто не помните? Четыре миллиона киловатт, плотина высотой в 350 метров. Станция затмит Нурек и Рогун.
– Занимательно! – сказала я.
– Да уважающий себя гидротехник все отдаст, чтобы заполучить такой объект!
– Я – уважающий себя гидротехник. Но обстоятельства не способствуют спешке. Надеюсь, до нового года первый агрегат Даштиджумской ГЭС еще не будет пущен? Это событие ожидается только на рубеже второго и третьего тысячелетий? Вот видите. В принципе, мы договорились. Место есть, и пусть оно ждет меня. Да, как Яков Алексеевич?
Евгений Ильич опустил глаза.
– Ну, Оля, – с горечью произнес он, – вы как с необитаемого острова. Никишин умер. Редкая болезнь крови. Уже полгода мы без него.
Хотелось плакать. Умный, заботливый, деликатный ученый, мой наставник умер, а я и не знала, не удосужилась узнать. Черствеешь, Оля. Люди писали друг другу, когда почта шла месяцами. Теперь есть телефон, а ты в неведении.
– Одичала я, извините.
Он странно посмотрел на меня. И я поняла: то, что я назвала одичанием, он посчитал черствостью.
– Дети, муж, нелюбимая работа. Но главное не это. Очень долго мне почему-то было стыдно показываться вам на глаза, напоминать о себе. Только недавно я переборола это чувство. А старика Никишина… я любила, как вы, как все.
– Интересоваться нашими делами можно было и издалека, не напоминая о себе.
– Я и этого стеснялась, – призналась я.
– Теперь вы придете в новый коллектив. Я и дядя Миша – вот, пожалуй, все, с кем вы работали прежде. Остальных жизнь переставила кого куда. Многих вознесла, а некоторых отстранила от земных дел, не испросив ни их, ни нашего согласия. Но есть и не грустные новости. Мы построили большой резервуар чистой воды и теперь зимой не качаем тину и грязь из Бурджара.
– Какие вы молодцы! – воскликнула я.
Та вода, которую мы брали из Бурджара, наполовину состояла из канализационных стоков. Это была наша давняя мечта – резервуар чистой воды. И вот она осуществилась. Как и многое из задуманного. Обретая цель, жизнь обретает смысл.
– Покажите мне ваше хозяйство! – попросила я.
– Наше, – мягко поправил он.
Все модели были уже другие, не чарвакские, нурекские или токтогульские, а рогунские, курпсайские, туямуюнские. Но принцип их работы оставался прежним. Еще великий Исаак Ньютон вывел закон подобия, согласно которому на модели, уменьшенной против реального сооружения во много раз, происходили, при обтекании водой, те же процессы и явления, что и на настоящем сооружении. Пересчет оказался несложным. Поэтому модели представляли богатейшие возможности для доводки, шлифовки будущих сооружений. Экспериментируй, ищи совершенства! За это – за четкие ответы на задаваемые вопросы – я и любила модели. Надо было только уметь задавать вопросы. Я осматривала туннели, их выходные порталы, гасители энергии, сопрягающие участки, и чувствовала себя в родной стихии. Я приняла правильное решение, и ростки сомнений не пробивались на дневную поверхность.
Все русловые модели были амударьинские. Участок реки в створе Туямуюнского гидроузла, на котором репетировали перекрытие. На нем речной песок заменяли опилки, вымоченные в известковом растворе, очень подвижные. Русло реки у головы Каршинского магистрального капала – там собирались возводить перегораживающее сооружение.
Все было, как при мне. Но культура исполнения моделей заметно повысилась, как и культура исследований. Наряду с традиционными пьезометрами широко применялись электронные датчики. Так и надо, думала я. Жизнь не стоит на месте, испытанное старое ветшает я дряхлеет. И хорошо, что старое ветшает, перестает удовлетворять. Я наивно думала, что возвращалась к старому. Я возвращалась к хорошо известному мне делу, которое непрерывно совершенствовалось все время, пока я находилась вдали от него.
– Сдвиг к лучшему – во всем! – похвалила я.
Березовский покраснел.
– Приятно слышать, – сказал он.
Был ли он когда-нибудь влюблен в меня? Не знаю. Всегда был ровен и внимателен, да и взыскателен тоже. Сейчас он стоял и смущенно улыбался. Брился он, наверное, электрической бритвой, и его щеки были подчернены так, как модницы чернят веки тушью. Когда-то я слышала, что он не очень счастлив в семейной жизни, но подробности до меня не доходили. И потом, это было так давно. Костюм сидел на нем не как на манекене. Впрочем, он не придавал большого значения одежде. Как и многому другому, не связанному с моделями и модельными исследованиями. Человек дела, он никогда не думал о красе ногтей.
– Туямуюн задает нам задачи. – Он все-таки решил проинформировать меня о текущих делах лаборатории. – Дно – мельчайший песок, скала – черт-те где. Проран чем уже, тем глубже. Модель предсказывает пятидесятиметровую глубину размыва.
– Феноменально! – сказал я. – Натура этого не подтвердит никогда. На глубине этот самый песок вязче, плотнее. Он будет размываться совсем не так быстро.
– А как он будет размываться? Яма пятидесятиметровой глубины – это прорва. Представляете, сколько потребуется бутового камня?
Песок мы не умели моделировать точно. Опилки неплохо воспроизводили руслоформирующие процессы, но передавали их качественную, а не количественную сторону.
– Едва ли яма размыва будет глубже пятнадцати метров, – сказала я.
– На ваше бы мнение да резолюцию: «Быть посему!» – улыбнулся он. – В принципе, ничего страшного. Надо только завезти побольше камня. Но обычно наши прогнозы сбываются с высокой точностью. Хочется поддержать честь марки и в такой деликатной ситуации, как эта.
Я поняла его. Там, куда он сейчас пристально вглядывался, наши точные знания о природе прерывались, и начиналось неведомое. Он далеко ушел вперед за время, пока меня здесь не было.
– Все эти годы я откровенно завидовала вам, – сказала я.
– Ну, это лишнее.
– Это светлая зависть, она вселила в меня решимость, – сказала я, вспомнив его свойство очень многое понимать буквально.
Он проводил меня до ворот. Ему был очень нужен инженер, понимающий язык модели.








