Текст книги "Пахарь"
Автор книги: Сергей Татур
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
VII
После зимы, после промозглых, пригибающих к земле бекабадских ветров, после тяжелого пальто и меховой шапки любил Дмитрий Павлович дурманящее, клейкое тепло весны, яркое солнце, бездонное синее небо и легкие, не стесняющие одежды. И апрельские быстротечные дожди любил, и буйство зелени, заполняющей степь. Тепло и солнце быстро вытесняли снег, а потом исчезали и ночные заморозки, и начиналось торжественное шествие весны. В рост шли травы, на пригорках буйно алели маки, ослепляя монолитным красным цветом. Из нор выползали черепахи и, вытянув длинные шершавые шеи и вытаращив глаза, грызли сочные стебли. Степь торопилась жить до иссушающего летнего зноя. В зеленом раздолье трав резвились табуны карабаиров. Широким серым катком прокатывались по пригоркам овечьи отары.
В апреле природе вполне хватало естественной, накопленной за зиму влаги. В мае начиналась сушь. В июне устанавливалась сушь великая, и уповать можно было только на воду, приведенную человеком. Дожди возобновлялись глубокой осенью. Первый полив целинным полям понадобится в начале июня. Дмитрий Павлович твердо знал, что успеет пустить насосы, успеет без аврала, без затяжных планерок с их высоким тоном и больно ранящими взаимными упреками, которые обычно сопровождают пуск. И от ясного сознания того, что он успевает, краски весны приобретали особую яркость и красоту. Они несли с собой радость обновления и особую, весеннюю свежесть бытия. И ничто не в состоянии было отвлечь от них внезапно пробудившийся интерес души, заставить их поблекнуть. Ибо весна не застала врасплох, ее ждали, и она растеклась по земле великим праздником обновления.
В весеннем пьянящем обилии тепла и света и жизнеутверждающих начал был скрыт могучий катализатор, воздействие которого вскоре ощутил на себе каждый строитель первой Джизакской насосной. Это сказалось прежде всего в обострении чувства ответственности. Стройка вышла на финишную прямую, и коллективу ничто уже не мешало наращивать скорость. Заводы поставщики в сроки рассчитались со стройкой. Ежедневно на площадку прибывали трайлеры с громоздкими контейнерами. Помня о том, что уговор дороже денег, Дмитрий Павлович опять содействовал отправке в Свердловск первых даров весны – редиса, зеленого лука. Овощное изобилие в Чиройлиер в это время еще не приходило, но на севере, изголодавшемся по витаминам, свежая зелень была нужнее. Свердловчане прислали шеф-монтажников. Это были асы монтажа, специалисты узкого, как луч прожектора, профиля. Каждый из них приезжал, образно говоря, закрутить свою гайку. И он закручивал ее так, как не сумел бы никто другой. Для пуска первых двух агрегатов стройка уже имела в своем распоряжении все, даже полный комплект кабельной продукции, контрольно-измерительных приборов и средств автоматики и связи. «Так, значит, можем? – спрашивал себя Голубев и сам себе отвечал: – Умеем, все умеем! Но как долго раскачиваемся, как тяжело сжимаемся в тугую пружину!»
В котловане торжествовал порядок, и оставалось пожинать его плоды. Дмитрий Павлович видел десятки строек и знал совершенно точно, что в Ташкенте ни на одной стройке нет такого порядка, как у него. Вот тебе и периферия! Инициатива – не привилегия столиц и больших промышленных центров. Не периферия, не отдаленность были ее врагами, а низкая компетентность, узость кругозора, банальность мышления и обыкновенный эгоизм.
Теперь успех стройки зависел только от тех людей, которые трудились на площадке, и ни от кого больше. Но это и была самая затаенная, самая дорогая, долго и упорно вынашиваемая мечта Дмитрия Павловича! Чтобы его не держали, не вязали ему руки-ноги недисциплинированные поставщики и нерасторопные субподрядчики, чтобы он и только он диктовал стройке темп. И это было достигнуто, пусть не в первый год и не на первом большом объекте. Захотели – и пришли, и получили! Но, конечно, сильно захотели, очень захотели, влюбились, можно сказать, в свою идею с первого взгляда и ни о чем больше не мечтали.
В том, что при известном старании можно работать культурно и грамотно, и можно работать так везде, в заводском цехе и в поле, на стройке, в исследовательской лаборатории, в школе, поликлинике и магазине, можно везде добиться результата, намного превышающего вчерашний, Голубев теперь не сомневался. Если обеспечить порядок, если защитить его от атак производственной анархии, от атак карьеристов, очковтирателей и бюрократов, то все, буквально все, чего ты ждешь от стройки, оказывается в границах предвидимого, в границах точного инженерного расчета. К этому и надо стремиться, считал он. Не стремиться к этому и не желать этого могли только те, кого беспорядок освобождал от ответственности, от необходимости искать новые пути и решения, чего они не умели при любой погоде, или вознаграждал материально, кто грел руки и строил свое благополучие на всякого рода аритмии и дефиците.
У Дмитрия Павловича в подчиненных такие люди не задерживались, несмотря на то, что они зачастую ставили рекорды по части доставания тех материалов, которые прямыми путями на стройку почему-то не попадали. В рекордсменах такого рода он не нуждался, ибо, выигрывая с ними в малом, неизменно проигрывал в большом.
Удалось решить даже уникальный по своей несдвигаемости с места, по своей окаменелости вопрос о снабжении стройки не по «миллионнику», не по осредненным нормам на абстрактный миллион рублей строительно-монтажных работ, а по ее фактическим потребностям, со скрупулезной точностью исчисленной проектировщиками. Причем заслуга в этом была не только его, Голубева, хотя он действовал весьма настойчиво, но и Иркина Киргизбаевича, который буквально протаранил главк и Госплан своими докладными записками. На эту помощь Голубев не рассчитывал. Что это, думал он, следование конъюнктуре или пришедшее, пусть и с большим опозданием, соответствие должности?
Материально-техническое обеспечение стройки по действительной потребности позволило внести в планирование работ четкость и определенность, которые прямо вели к рекордным высотам. Если «миллионник», кичившийся своей древностью и отставший от жизни ровно на столько лет, сколько было ему от роду, изъят из повседневной практики, значит, совершенствование хозяйственного механизма шло уже не на словах, пользовалось поддержкой все большего числа людей. Значит, капитальное строительство, трудноуправляемая отрасль народного хозяйства, отрасль, безмерно растекшаяся вширь, по тысячам начатых и сооружаемых черепашьими темпами объектов, отрасль, отличающаяся медлительностью и неэффективностью, находится сейчас на пути к более высокой организованности. Не осваивать средства без конца и края, не гнать вал, а сдавать объекты в срок – вот та высота, к которой шла отрасль. Ну, а что организованность и порядок – первые помощники инициативы и лютые враги бездельников, летунов, болтунов, пенкоснимателей и иже с ними – это положение Дмитрий Павлович усвоил давно и со всей энергией, на какую был способен, претворял в жизнь.
Что более всего говорило о правильности избранного им пути, так это рост числа единомышленников. Он остро чувствовал плечо и локоть товарищей, идущих рядом, радовался их поддержке и, не щадя себя, поддерживал и поощрял их. Выросло-таки дерево, им посаженное! И какие удивительные, какие долгожданные плоды созревали на нем!
VIII
Я четвертый месяц не жила в Чиройлиере, но каждый вечер мысленно переносилась туда, в трестовскую контору, или в наш коттедж, мысленно продолжала жить там, потому что там жил Дима. Принимая решение о переезде в Ташкент, я не думала, что одиночество переносится так трудно. Я не думала, что у одиночества могут быть все признаки болезни. Что оно, как болезнь, подкрадывается исподволь, незаметно, что его хватка, крепкая и поначалу, становится мертвой хваткой, что она причиняет физическую боль, мучает, и удручает, и гнетет, и точит, и выжимает, и бросает в пустынное и холодное море неудовлетворенности. А какие оно рождает воспоминания! Целый мир возвращается из былого, из прожитого, ясный и светлый и почти реальный. Но какой-то малой толики все-таки не хватает до истиной подлинности, и вдруг все рушится, былое не повторяется, несбывшееся им и остается. И память не в состоянии помочь, а только растравляет одиночество, разжигает и без того нестерпимо опаляющий костер.
Я представляла себе его возвращение домой после двенадцатичасовой круговерти, звонков, принятых и отданных распоряжений, поездок на объекты, рапортов подчиненных и их корректировок – после насыщенного служебными заботами дня. Я представляла себе его одиночество среди четырех стен, среди дорогих, удобных и нужных вещей, вдруг переставших быть удобными и нужными, потому что их просто перестаешь замечать. Я представила, как он готовит, ест, стирает, смотрит телевизор – заученный автоматизм движений, строгая отрешенность лица, тишина пустого дома, давящая и резкая, почти оглушающая. Я представляла себе все это, и тут он звонил. Я думала о нем, а он думал обо мне, и, наверное, ему было не лучше, чем мне.
Он звонил каждый вечер после десяти. Я бросалась к телефону. Но Петик каким-то неведомым чутьем угадывал, что сейчас раздастся звонок, и первый снимал трубку. Говорил отцу он всегда одно и то же: «Здравствуй, папа. Это я, твой сын Петя. У нас дома все хорошо. Сейчас с тобой будет говорить мама». И протягивал трубку мне, довольный. У Димы был бодрый командирский безапелляционный голос, выработанный за долгие годы руководящей работы. Но его оптимизм, не показной, не искусственный, конечно – зачем ему не быть самим собой со мной, его женой – его оптимизм не мог замаскировать тоски и неуюта, которые пришли в его жизнь и распоряжались там, как хотели.
Мы не говорили друг другу особенных слов. Он рассказывал, как у него прошел день, что он успел сделать, а что перенес на завтра. Он называл фамилии знакомых мне людей, производителей работ и бригадиров, и если они добивались успехов, превозносил эти успехи, а если допускали ошибки, сообщал о сделанном им внушении. Доложив свежие новости, он давал им оценку. Какие великолепные слова он находил, восхищаясь рабочей эстафетой! В умелых руках она превращается в отлаженный, надежный конвейер. Тут я его слегка осаживала какой-нибудь репликой, не обидной, но убавляющей восторженность.
– Постой, постой! – перебивала я. – Коль у тебя все так замечательно, что лучше и быть не может, почему ты не приехал в прошлый выходной? Если по твоему конвейеру можно часы проверять, то почему ты привязан к нему, как мать к грудному младенцу? Ты бесконечно контролируешь подчиненных. Ты уже надоел им не знаю как. Пора бы научиться и доверять им!
Он спотыкался, как о препятствие, а затем вновь набирал скорость.
– Да, понимаешь, я ввел скользящий график, это рекомендуется в предпусковой период. Теперь в котловане нет ни суббот, ни выходных. Одни трудовые будни!
– Но у твоих людей есть выходные?
– А как же! Профсоюз пока еще на их стороне.
– Почему же у тебя нет хотя бы одного выходного? С каких это пор ты уже не человек, а механизм стальной, которому не положено ни часу простоя? Что это за дискриминация по отношению к себе?
Он оправдывался, говорил, что обязан во все вникать, владеть ситуацией, что его тошнит от руководителей, не знающих конкретной обстановки на вверенных им предприятиях и что он более всего боится чего-нибудь не знать, позволить событиям уйти в неконтролируемое русло.
– Ну, это тебе никогда не грозит! А себя, меня и детей ты наказал. Своим чрезмерным рвением к работе, которое иногда следует и укрощать – для пользы дела. Для того, чтобы твой Анатолий Долгов, отличный, между прочим, начальник передвижной мехколонны, мог действовать не из-за твоей широкой спины, а по своему разумению.
– Да пожалуйста! Да сколько угодно!
– Ты не мне адресуй эти свои любезные «пожалуйста» и «сколько угодно», а Толяше и другим своим подчиненным. Им бывает сложно проявить самостоятельность и инициативу именно потому, что, к месту или не месту, а их спешишь проявить ты. Ты подменяешь их. Смотри, очень скоро это начнет вредить делу.
– Да командир я или не командир?
– Ты баба в юбке.
– Это ты баба в юбке! – засмеялся он.
– В брюках, если иметь в виду данный момент. В твое отсутствие я лицо среднего рода, я уже смирилась с этим.
Мы получали удовольствие и от пререканий, от легких уколов и тычков. Он выкладывал мне все-все, а потом я говорила ему о лаборатории и о доме.
– Как сухо ты рассказываешь, – упрекал он, – голые факты, никаких эмоций. Да преломляется ли все это в твоей душе?
– Я хочу, чтобы ты жил не моими эмоциями, а своими.
Вникнуть в дела лаборатории, ему было сложнее, чем мне – в его дела. Но, как мне казалось, он и нашу домашнюю жизнь, учебу Кирилла и быстрое взросление Петика представлял себе смутно, ведь все это совершалось не при его участии. Воображение не давало ему нужных аналогов, память пробуксовывала. Не я не спешила прийти ему на помощь, а, напротив, наслаждалась его замешательством: что заработал, то и получай!
Мы говорили долго, минут тридцать, а потом он крепко обнимал и целовал меня, словно это можно было осуществить по телефону, и трубку брали сыновья, с соблюдением очередности: сначала старший, потом младший, и отвечали на вопросы отца «да» или «нет». Они были педантичны, словно стеснялись телефона. Трубка быстро возвращалась на место, и одиночество опять неслышно вступало в комнату, обволакивая, выхолаживая душу. Я укладывала детей. Потом еще что-то делала, читала и ложилась. Одиночество рождало апатию. Всю домашнюю работу я уже выполняла по инерции. И читала без радости. Своя, а не выдуманная, кем-то жизнь была у меня на уме, свои, а не чьи-то проблемы не давали покоя.
Погасив свет, я не засыпала сразу. Я погружалась не в темноту, а в пустоту одиночества. Чем же оно было так иссушающе горько? Тем, что я лежала одна в кровати, предназначенной для двоих? «Нет!» – готова была крикнуть я. Мне не хватало Димы не в кровати, а рядом с собой. Я звала на помощь картины нашего общего прошлого. Без этого я уже не могла заснуть. Институт, его стертые коридоры, библиотека, кинотеатр «XXX лет комсомола», сквер, кафе-мороженое, улица Карла Маркса, репродукторы на универмаге, танцы на этой людной, закрытой для транспорта улице, долгие провожания. Хлопок, ясные осенние ночи, канал, ивы, камыш, его рука на моем плече, мое торопливое, строгое несогласие – протестующее движение плеча словно ударяло его электрическим током. Так это начиналось, и я видела, что Дима – человек не из моей мечты. Но он постоянно оказывался лучше и порядочнее каждого из тех, о ком я сначала думала, что этот человек – моя судьба. Он терпеливо ждал своего часа и дождался, и мне особенно нравилось вспоминать это. Я обдавала его холодом – он не замерзал. Я изводила его молчанием – это не тяготило его нисколько. Я давала понять, что больше приходить не следует – он отказывался понимать это и приходил, и все начиналось сначала. Я не спешила, и он не спешил, словно впереди у нас были тысячелетия. Почему же тогда мне не было так плохо, как сейчас?
Я вспоминала и вспоминала. И как мы начинала жить и он был внимателен и ласков, и мои желания были для него законом, а его желания были законом для меня. И как я ждала Кирилла, а потом Петика, и его ладонь осторожно трогала мой вздувшийся живот, и плод двигался, и я говорила ему: «Ты чувствуешь?» Он чувствовал, но совсем не так, как я. Он был не брезгливым папашей, его не пугали детский плач и грязные пеленки. Засучив рукава, он становился к корыту, к гладильной доске. И если бы не его ненормированный рабочий день, если бы не безусловный приоритет работы в его жизни, я бы рожала еще и еще. Но работа отрывала его от меня и, наконец, отобрала совсем. Дети, выросшие из пеленок, уже были целиком на мне, как и дом, как и все домашнее, нескончаемое, обыденное – где уж тут было рожать следующих. Во всем, что касалось воспитания детей, их наставления на путь истинный, я все больше чувствовала себя матерью-одиночкой. То, что должны нести двое, не всегда по силам одному.
Да, одиночество было сильным, коварным противником, умело наносящим удары исподтишка и в самое уязвимое место. Оно пригибало к земле, и в том, что я продолжала стоять в полный рост, сказывалась великая сила инерции, и только. Долг, желание принести больше пользы вступили в противоречие с благополучием семьи. В Чиройлиере я томилась при нелюбимом деле, зато не знала одиночества. И внутренний голос, всегда громко говоривший мне, что надо использовать весь творческий потенциал натуры, теперь молчал, словно ему уже нечего было добавить к сказанному ранее. Теперь этот творческий потенциал личности одиночество давило, и перелицовывало, и всячески принижало, взимая щедрую дань за дерзость непозволительную, за самостоятельность несанкционированную. Самым нелепым и неожиданным было то, что я не умела сопротивляться одиночеству. Наступала бессонница, ночные часы наполнялись кошмарами, раскалывалась голова. А Дима все не приезжал. Угнетенность и обездоленность были нестерпимы. Я приказывала себе крепиться и с трудом сдерживала слезы.
Как-то в субботу ко мне забежала Валентина. Мы пили чай и болтали. Она, как всегда, была в своем амплуа и упирала на то, что это преступление – умирать от скуки, когда вокруг такие замечательные возможности.
– Мне нравится жить для мужа, для семьи, – возразила я. – Нравится быть верной женой, содержать в порядке дом, воспитывать детей.
– Вот дура! – удивилась Валентина, нисколько, впрочем, не злясь. Ее искренне поразило то, как я отстала от времени. Меня же искренне поразила ее искренность. – Муж, семья, дом! – разглагольствовала она. – Да ты растворишься в них, сгинешь как личность и не услышишь в ответ ни слова благодарности. Не знаю большей глупости, чем жить только для семьи. Не знаю даже ни одного примера такого. Вот только ты такая идеалистка. Ты одна такая среди всех уважаемых мною людей. А я – как все, я не одержима манией сказать свое слово. Боже мой, да это же так обычно, что и говорить тут не о чем! Откуда ты такая правильная свалилась на мою голову? Не знать в сорок лет, что такое любовник! Совета спрашивать там, где другая давно бы уже развернулась, подняла паруса. Семья! Верность! Да одни нервы все это, одно разочарование! Забудь поскорее! Соблюдай приличия, чаще осуждай это вслух, и ни один блюститель нравственности никогда не покажет на тебя пальцем. Как ты и что ты на самом деле, это никого не касается. Найди себе человека, встречайся с ним, живи и радуйся жизни. Разонравится – уйди!
– Мне этого не нужно.
– Не заливай, пожалуйста! Всем нужно, а тебе – нет? Но пусть не нужно, готова поверить, ведь ты не такая, как я. Найди себе человека и встречайся с ним хотя бы для того, чтобы над тобой не смеялись. Смотри на меня! Разве я боюсь своего мужа? Разве я не свободный человек, разве все блага равноправия – не для меня?
– И как ты ими пользуешься?
– Не во всеуслышание. Немного смелости, немного конспирации. Надо жить для себя.
– Не поняла.
– А ты начни, и у тебя пропадет охота задавать вопросы.
– Что ты, Валька! – воскликнула я. Мне стало страшно стыдно.
Она не заронила в меня ничего, даже сомнения. Расстояние, всегда разделявшее нас, теперь увеличилось, но я не подала вида. Я продолжала тупеть от одиночества. Появилась раздражительность. Несколько раз я резко отвечала людям, почти грубила. Тут же спохватывалась и извинялась, но незримый рубец оставался. «Не злись, сама виновата, – говорила я себе. – Никогда больше не говори людям гадости, они подумают, что ты на них способна. Улыбайся, и все образуется». Я улыбалась. Но лучше не становилось. Жизнь превращалась в мучение. Краски меркли. Все вокруг оделось в сумеречные тона. Движущей силой моих поступков стала инерция. Я разучилась смеяться и как-то вдруг обнаружила, что не могу вспомнить, что же такое радость. И тогда я сказала себе: «Это настоящее, это жизнь».
IX
– В субботу ты мой гость, и никаких возражений. – Это Анатолий Долгов сказал Дмитрию Павловичу в четверг и повторил в пятницу утром и в пятницу вечером.
– Помилуй! – сопротивлялся Голубев. – Пойдет третья суббота, как я без семьи.
– Это ты меня помилуй, командир! Сорок лет грядет. И хочется, и можется, и дата обязывает серьезно отнестись к мероприятию. Не порть обедню. Вечерком покатишь по холодку. Хочешь, посоветую, как лучше всего поступить? Пошли машину за семьей, и все дела. Дни вон какие!
– Ты у меня голова! – сказал Дмитрий Павлович. – Но машина казенная.
– Если ты такой щепетильный, заплати в бухгалтерию за этот автопробег, не вызванный производственной необходимостью. Да если уж на то пошло, то через неделю – май, а там и день Победы, и ты все наверстаешь…
Он уговаривал и уговаривал, и Дмитрий Павлович все более склонялся к тому, чтобы уважить друга. И Сабита Тураевича подключил настырный Толяша. Мол, отрыв от масс может иметь самые нежелательные последствия. Сабит Тураевич хотя и подключился, но настойчивости не проявил.
– Утром решу, – сказал, наконец, Дмитрий Павлович. И это было равносильно согласию. Иначе он бы уехал в пятницу вечером.
Толяша восторженно обнял друга.
– Вот это по-нашему, по-мужицки! – запричитал он. – И в пятьдесят, и в шестьдесят, и в сто лет буду помнить, какую жертву принес ты в день моего сорокалетия!
Утром они втроем обошли котлован. Всходило солнце, и гасли прожекторы. Ночная смена передавала эстафету дневной. В очертаниях станции уже угадывались пропорции и объемы готового сооружения. Все шло как надо, как и было задумано. В облицовку подводящего канала и аванкамеры укладывались последние кубометры бетонной смеси. На напорном водоводе оставалось смонтировать восемь секций. Монтажники готовились сочленить вал насоса с валом электродвигателя.
Дмитрий Павлович остановился возле бетонщиков. По привычке потянулся к вибратору.
– Переодеться надо, а сейчас некогда, – остановил его Толяша. – Давай не будем сегодня впадать в детство.
– А завтра разрешишь? – спросил Дмитрий Павлович.
– Сам организую. Бетона будет хоть залейся. Могу и мемориальную доску заказать.
– Если для всех, то согласен, – сказал Дмитрий Павлович и виновато улыбнулся рабочим.
Частенько он становился на рабочее место и час-другой в высоком темпе делал то, что делали стоявшие рядом с ним землекопы, бетонщики, каменщики. Ему это нравилось. Его авторитет начальника от этого не страдал. Он сам прекрасно сознавал, что для оценки труда руководителя существуют другие критерии. Но в отношения с людьми это привносило тепло и доверие, а он, со времен Саркисова, высоко ценил человечность в производственных отношениях.
Из котлована выехали после одиннадцати. Шоссе втянулось в зеленую долину. Рядом с дорогой бурлил, разбиваясь о валуны, коричневый поток. Сверкали на солнце маки. Въехали в уютный таджикский городок Уратюбе. Замелькали тополя, абрикосы. Оделась в зеленое виноградная лоза. За Уратюбе долина сузилась, подъем стал круче, водитель переключил передачу. На склонах гор тонули в мягком разнотравье отары. От шоссе ответвилась грунтовая дорога. Повернули на нее. Запахло пылью. Дорога поднялась над ущельем и пошла по гребню отрога. Мотор ревел натужно. Встречный ветер был свеж, за машиной стлался сизый шлейф. Встретилась первая арча, вторая. Потянулся редкий арчовник. Некоторые деревья были закручены в штопор. Дмитрий Павлович подумал, что это сделали ветры. Они ехали по тем склонам, которые всегда видели, находясь у их подножий. Теперь они смотрели сверху вниз, и впечатление было, конечно, иное. В одной из лощин, прикрытых скалами, лежал снег, плотный, почерневший от пыли.
– В снежки поиграем? – спросил Толяша. – Я сегодня чувствую себя мальчишкой.
Они повернули к высоким коричневым скалам, у подножья которых была ровная площадка и росла трава, еще низкая, и подснежники, и шиповник, и стояли шесть укрывающих друг друга от ветра арчей. Из-под скалы сочился родник, и крошечный ручеек убегал вниз. Трава возле ручья была выше и сочнее. На шиповнике распустились бледно-розовые ароматные цветы, очень нежные.
– О’кэй! – сказал Толяша. – Спорим, что лучшего места не сыскать! Я потратил не один день, пока набрел на него.
Ни одна консервная банка, ни одна смятая пачка из-под сигарет не портила первозданной красоты этого уединенного уголка.
– Тут и эхо есть! – сказал Толяша и, сложив руки рупором, закричал: – Э-ге-гей!
И горы ответили: «Ге-гей! ге-гей! ге-гей!»
– Разрешаю и вам вызывать эхо, – сказал Долгов. – Забавляйтесь!
Из машины были извлечены казан, тренога, продукты и напитки, кошма и скатерть, которой совсем немного не хватило для того, чтобы стать скатертью-самобранкой. Водитель отогнал машину. Мужчины пошли по дрова. Пали наземь сухие сучья, с треском отрываемые от стволов. Занялся огонь, потянуло ароматным дымком.
– Чудесно! – приговаривал Толяша. – Здесь можно сэкономить на водке. Пейте воздух, и у вас не будет болеть с похмелья голова.
Сабит Тураевич шинковал лук. Дмитрий Павлович почистил картошку и морковь. Толяша соорудил второй костер, побольше. Он хотел заготовить древесный уголь для шашлычницы. Мясо молодого барашка, вымоченное в маринаде из уксуса и лукового сока, уже было нанизано на шампуры. Из-под ножа Дмитрия Павловича вилась бесконечная топкая картофельная кожура. Он слушал Сабита Тураевича, радовался яркому, зеленому апрельскому дню, слушал Анатолия, очень хотевшего, чтобы его праздник стал праздником и для его друзей. Но его мысли и чувства были не здесь, не у костра из арчовых сучьев, а в Ташкенте, где его ждала семья. Он знал, как томится сейчас Оля, вслушиваясь в шаги на лестничной клетке – это все были шаги мимо ее двери – и сам томился от невозможности тотчас ехать к ней. Ему было стыдно, что он позволил другу уговорить себя, и чем дальше, тем чувство стыда становилось сильнее. И коричневые причудливые скалы, испещренные трещинами, и темно-зеленые арчи, верхушки которых слегка раскачивались, и извилистое, пропадающее в траве и снова блестящее на солнце русло ручья, и облитые цветами кусты шиповника были не в состоянии приглушить его томление и тоску. Он, однако, скрывал эти чувства, чтобы не огорчить друга. Но разговора, который велся в игривой и веселой форме, почти не поддерживал. Впервые он не получал удовольствия от общения с дорогими ему людьми.
Наконец, все для шурпы оказалось в котле. Вода кипела, и Сабит Тураевич притушил огонь.
– Хорошо! – сказал он. – Даже не верится, что может быть так хорошо. Нас закручивает работа, и мы в горячке буден отвыкаем от простых вещей, которые постоянно нас окружают – от ясного неба, леса, горных круч, рек, озер, от всего того, что всегда принадлежало человеку и чему всегда принадлежал человек.
– Что вы предлагаете? – спросил Долгов. – Только конкретно!
– Я предлагаю не уходить от того, к чему потом неизбежно надо возвращаться.
– А я предлагаю принять по одной и закусить грибочками и огурчиками. За единение! Пусть нас зовет работа, и пусть нам светит солнце и сияет небо, и пусть для нас растут деревья и цветут цветы, и листья осыпаются. Будем же успевать везде! Чтобы мы могли с полным правом знатоков сказать: жизнь прекрасна и удивительна!
Мужчины сдвинули стаканы, и Дмитрий Павлович почувствовал, как водочное тепло теснит тоску и томление. Друзья, как и семья, требовали времени и внимания. И тот, кому жалко на дружбу времени и себя, остается без друзей. Множество знакомых и ни одного друга, только и всего. Он привел эти доводы, оправдываясь. Становилось легче. Уже стало легче, много легче. «Не нашел ли я универсальное лекарство от тоски?» – с грустью подумал он.
Поспела шурпа. Толяша разлил ее в фарфоровые касы. У него было счастливое, умиротворенное выражение лица.
– Приступим? Сабит Тураевич, вы, как автор, должны что-нибудь сказать, – попросил он.
– А как быть, если соавторы постарались больше автора?
– В наше время это не такая уж редкость. Убрать соавторов! Призвать к порядку.
– За восхождение, друзья. За непрерывность восхождения.
– За то, чтобы все у нас получалось, как получается сейчас в котловане, и еще лучше! – добавил Дмитрий Павлович.
– За вас, – сказал виновник торжества. – Ближе вас у меня нет никого.
– Не обижай супругу, – сказал Сабит Тураевич.
– Я никого не обижаю, особенно свою благоверную. Хотя ее-то и следовало обидеть. Но я – нет, здесь я пас. Сам выбирал.
И Дмитрий Павлович, и Сабит Тураевич поняли, о чем умолчал жизнелюб и красавец Толяша. Он взял в жены недалекую, вздорную женщину, наделенную редкой красотой. Какое-то время он считал, что она – совершенство. А когда перестал так считать, эта женщина уже была его женой, и что-то менять он был не вправе. Он попробовал перевоспитать ее, попробовал внушить ей свои представления о жизни, но только попусту потратил время. С тех пор он жил среди огромного и все увеличивающегося количества вещей, совершенно ему не нужных. Его жена страдала манией приобретательства. Сколько-нибудь ограничить ее он не сумел, она находила тысячу удивительно ловких способов обойти его запреты. Долги, которые она делала, если он не выкладывал зарплату целиком, бросали его в жар и холод. Он, правда, научил ее говорить обо всех долгах; под угрозой развода она согласилась. Он очень боялся, что, злоупотребляя его служебным положением, она опустится до откровенного вымогательства. Свой крест он нес без жалоб и срывов, а на вопрос, почему он не порвет с ней, отвечал всегда одно и то же: «Да она же пропадет без меня…» Она и детей иметь не хотела, наверное, чтобы не понизился жизненный уровень их семьи. Но сын у них все же родился, чему Толяша был несказанно рад. Мальчика он любил, мальчик не был похож на мать.
– Дима, – вдруг сказал Толяша, – ты долго шел к своей Ольге, но в семейной жизни счастлив. Это заставляет с особым уважением относиться к твоему выбору. А вы, Сабит Тураевич, были счастливы с женой? Извините за беззастенчивое вторжение в ваше прошлое. По тому, как дети и внуки почитают вас, несложно сделать вывод, что у вас была хорошая семья.
– Была и есть! – деликатно поправил Курбанов. – Только жены нет. Мой преклонный возраст – возраст утрат. Многое вдруг остается в прошлом, за чертой – и друзья, и близкие, и самые близкие. А ты продолжаешь жить не в вакууме, а среди людей, которые заменяют друзей и близких.
– Разве их можно заменить?
– Я, наверное, употребил не то слово. Люди заменимы только на своих производственных местах, а в жизни кто же их заменит? Я сказал это в том смысле, что кто-то продолжает оставаться рядом с тобой и поддерживает тебя, как может, и сам нуждается в твоем тепле. Я женился на русской, вернее, на полячке. Мою жену звали Алиса Феликсовна. Было это пятьдесят четыре года назад. Родные на брак мой смотрели косо, и кое-кого из друзей мой выбор отпугнул. А жили мы счастливо. Но на мои стройки она со мной не ездила, работала в Ташкенте директором школы. Так что были и испытания разлукой. Почему не ездила – разговор долгий. Не любила неустроенности, кочевого быта, да и привязанность к коллективу учителей, которым руководила, давала себя знать. В этом отношении, Дима, она была похожа на твою Ольгу Тихоновну. Свою работу ставила не ниже моей, не ниже. И, знаешь, была права. В первую военную зиму привела домой восемь сирот. Среди них девочка из Ленинграда – Лидочка. Пригласила Алиса как-то вечером к себе учительницу новенькую, тоже ленинградку. Девочка увидела эту женщину и повисла на ней: «Мамочка! Мамуля!» Бомбежка эшелона их разлучила. Кто такую радость людям хоть однажды подарил, уже прожил жизнь не напрасно. Те восьмеро давно внуками обзавелись, а пишут и приезжают и к себе зовут.








