Текст книги "По дорогам идут машины"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
БИБЛИОТЕКАРША
У Нади большая радость. Во вчерашней московской газете напечатан Указ о награждении передовиков животноводства. Доярку Дунаеву, Надежду Сергеевну, наградили орденом Трудового Красного Знамени. По этому поводу днем во Внукове состоялся митинг. А после митинга председатель колхоза рассказал, что этот орден полагается носить на левой стороне груди, там же, где комсомольский значок, что подвешивается он на голубой, под цвет Надиным глазам, ленточке. Надя давно знала это, но слушать председателя было все-таки приятно.
До самого вечера на скотный двор поздравлять Надю одна за другой приходили доярки, подруги с полеводческой бригады, агроном, садовод Стозаев. А председатель колхоза специально из-за нее приехал с сенокоса на машине.
Смущенно и радостно отвечая на поздравления, Надя в середине дня стала замечать, что в душе ее растет чувство, похожее не то на огорчение, не то на обиду. Долго она не могла понять – отчего это, но, наконец, догадалась. Обидно было потому, что ее не пришел поздравить Леонид Михайлович. Надя удивилась. С Леонидом Михайловичем она была мало знакома. Он жил в соседней деревне и только недели две назад, после объединения колхозов, стал заведовать клубом у них во Внукове. По вечерам Надя работала в библиотеке за десять трудодней в месяц. Строгий Леонид Михайлович изредка заходил порыться в книжках и проверить – вытирается ли на полках пыль. Между ним и Надей не было ни дружбы, ни хорошего знакомства, и Надя попробовала даже смеяться над собой: как это она может огорчаться из-за такого пустяка. Но время шло, а смутное, неприятное чувство делалось все отчетливей. Уж не считает ли Леонид Михайлович, что она плохо работает в библиотеке? Не сердит ли он на нее? Неужели он не видит, как Надя любит свою библиотеку, свои книги. Мимоходом Надя узнала, что заведующий клубом, кажется, уехал в райком комсомола на полуторке, и машина должна вернуться из города вечером. Это ее немного успокоило.
В последние дни у нее было много хлопот: недавно коров свели в одно, только что отстроенное помещение, и они еще не привыкли к новому месту. Но после работы Надя умылась, наскоро поужинала и, как всегда, пошла в библиотеку. Библиотека должна быть открыта с девяти до одиннадцати часов вечера, к этому привыкли и колхозники и эмтеэсовцы, и оттого, что людей награждают орденами, работа останавливаться не должна.
Вечер был темный, беззвездный, только вдали, на скотном дворе, стояло светлое зарево от фонарей. Из окон доносились звуки радио. Всюду играли одно и то же. Надя шла по тропинке, до того наклонной, что иногда приходилось держаться за ограду палисадников, и опавшие осенние листья хрустели под ее ногами, как сухари. В избе Стозаева были настежь отворены окна, и на подоконнике дремала кошка, подобрав под себя передние лапки.
Надя перешла дощатый мостик и повернула к клубу. На ступеньке сидел мальчик лет двенадцати.
– Тетя Надя, «Огонек» есть? – спросил он.
– Не знаю еще. Сейчас разберу почту.
Леонид Михайлович ради экономии запрещал зажигать свет над крыльцом, когда в клубе не было «мероприятий», но сегодня Надя все-таки включила лампочку. Потом она прошла пустынным, гулким коридором мима доски почета, мимо запертого на амбарный замок кабинета Леонида Михайловича и открыла дверь библиотеки.
Надя хотела включить свет, но услышала шум машины и насторожилась. Машина ехала со стороны города. Черные стекла окон постепенно стали светлеть, сделались ослепительно серебряными, и по ним медленно проплыла тень ограды, потом, немного быстрей, тень столба с подкосом и совсем быстро промелькнули тени кустов. Наконец стекла потемнели, и снова стало тихо. Машина прошла прямо, не свернув к колхозному гаражу. Надя вздохнула и зажгла свет.
– Тетя Надя, дай «Огонек», – сказал мальчик, – я только картинки погляжу.
Он был в костюмчике из серого бумажного материала, сшитом совсем как у взрослого, даже с грудным кармашком для часов. Из кармашка торчал конец красной резиновой трубки.
– Карандаш есть? – спросила Надя.
– Нет.
– Ну, на. Только если увижу, что кроссворд пачкаешь, сейчас же отберу.
Мальчик сел за стол и начал перелистывать журнал. Пальцы слюнить в библиотеке строго-настрого воспрещалось, и поэтому страницы перелистывались по две и по три сразу и их приходилось раздувать.
Библиотека была светлая и просторная. Вдоль стен, во всю длину, как в магазине, тянулись полки, выкрашенные баканом и по бакану – лаком. На полках аккуратно, по алфавиту, стояли самые разные книги. Под лампой находился большой стол для газет и журналов, а в уголке – маленький Надин столик.
Еще пионеркой, во время войны, Надя надумала устроить библиотеку, увидев, как тоскуют женщины по своим мужьям и сыновьям. Она прошла по избам, собрала ненужные хозяевам книги, отвоевала у матери одну полку в буфете и наклеила на окошко бумажку с надписью: «Библиотека имени Октябрьской революции. Открыта с 9 до 11 часов вечера». Но читатели не ходили, и Наде самой приходилось разносить книги соседям и читать вслух. А через год книг стало так много, что председателю колхоза пришлось покупать специальный шкаф со стеклянными дверцами. Шкаф находился в колхозной конторе. Читателей становилось все больше и больше. В правлении по вечерам возле Нади толпилось столько народа, что бухгалтер ругался и затыкал уши. И когда построили клуб, Наде выделили просторную комнату.
Надя разложила свежие газеты, в одной из которых была напечатана и ее фамилия, и села за маленький столик. Вчера она увидела у Стозаевых книгу Михаила Ивановича Калинина «О коммунистическом воспитании» и выпросила ее. Книга была почти новая, но один листик кто-то случайно залил чернилами. Надя решила переписать этот лист и вклеить взамен печатного. Только она принялась писать, вошел братишка тракториста Степана.
– Поздравляю вас, Надежда Сергеевна, с высокой наградой, – начал он торжественно и, после небольшой паузы, продолжал: – Курносая, где у тебя книжка про натик? Степан просит. Ему там надо номер какой-то шестерни для коробки передач.
Он подошел к прогнувшимся полкам и вытащил книгу в мягком, матерчатом переплете.
– Подожди, – остановила его Надя. – Не ту берешь.
– Ту самую. Видишь, написано: трактор СТЗ-НАТИ.
– Эта книжка про старый натик, – сказала Надя, – а твой Степан на новом ездит, на пятидесятичетырехсильном. Тебе бы надо знать это. Вот книжка, которую ему надо… Подожди, запишу! Степан домой пришел?
– Пришел.
– Не говорил, машина из города не приезжала?
– Не говорил. А что?
– Бери книжку. И скажи, чтобы руки вытирал. А то как вашим, эмтеэсовским, дашь, в момент автолом или солидолом замажут. Это книжка, а не коробка передач.
Парень ушел, а Надя снова взялась переписывать:
«Какие же человеческие качества надо прививать? Это, во-первых, любовь, любовь к своему народу, любовь к трудящимся массам…»
В комнату прошмыгнул босой мальчик и подпихнул своего приятеля боком. Они уселись на один стул, и Надя услышала шепот: «По горизонтали драгоценный камень из пяти букв». Но Наде почему-то на этот раз не хотелось спорить с ребятами, и она снова взялась переписывать:
«Человек должен любить людей. Если он людей будет любить, то ему будет жить лучше, веселее будет жить…»
– Наденька, вот ведь как, а?
Надя подняла голову. У стола стояла ее подруга из животноводческой бригады, Клава. Это была пухлая девушка с ямочками на щеках и с косой, лежащей на голове, как венок.
– А что?
– Счастье-то тебе…
Клава потянулась через стол, обняла и поцеловала Надю, обдав ее запахом теплого сена. Навалившись на стол, ока уронила ящичек с формулярами и чуть не опрокинула цветы. Потом она развернула косынку и достала «Далеко от Москвы». Надя бегло перелистала книгу.
– Вместе читали? – спросила она.
– Вместе.
– Ну, конечно, я вижу, что вместе. Вон сколько пепла между страницами. Ах ты, Клава, Клава! Где про любовь, там и пепла густо, а где про строительство – там нет ничего.
– Так мы третий раз читаем.
– А это что?
– Что?
– Кто это подчеркнул?
Надя протянула подруге книгу. На левой странице была подчеркнута фраза:
«Лиричность души, если только это действительно серьезно, хорошее качество в человеке».
– Ей-богу, не мы, – испуганно сказала Клава.
– Уж не дедушка ли Стозаев? – иронически заметила Надя.
– Ей-богу, Надя, мы такими глупостями не занимаемся, – Клава обиделась и надулась.
Надя спрятала книгу в стол, потому что на нее была очередь, и сказала примирительно:
– Ну, не сердись. Лиричность души – действительно хорошее качество. Когда же на свадьбу позовешь?
– Не знаю, Надя. Наверно, когда все овощи свезем. – Клава давно уже не отделяла себя от своего Паши и всегда, говоря о нем, говорила «мы». Паша был тот самый шофер, который уехал сегодня в город. – Разве тут до свадьбы? Паша работает с утра до поздней ночи. Мы и свидания в кабинке назначаем. Вчера ночью ехал на станцию, села к нему, три раза до станции и обратно, туда-сюда по шестнадцать километров проехали. Спину ломит – спасу нет! А дорога сама знаешь какая. Трясет так, что и поцеловаться путем нельзя, в губы нацелишь, в нос попадаешь. У нас кабинка – дом родной. У нас там на баранке «Клава» вырезано, и «Павел», и «1950 год». На память…
Хлопнув дверью, вошел Стозаев.
– Писатели… – забубнил он еще на пороге, – только одно название, что писатели… – и бросил на столик книжку «Садоводство». – Вот, глядите, на всю страницу садовые ножницы нарисованы! Эва, невидаль, садовые ножницы! А вот как в Хвалово яблони пересаживать – про это ничего нет. Это дело хорошее – сады соединять. А у них там, в Хвалове, два апорта суховершинят, листочки как лимон желтые, хлорозом хворают. У меня тут и бельфлер-китайка, и аркад сахарный, и антоновка, и пепин растут, как гвоздика в горшке. А как я их в Хвалово пересажу? Вдруг тоже захворают.
– Так они тебе про каждую деревню и напишут, – сказала Клава.
– А ты как думаешь? Твою-то вон каждую овцу на карточку снимают, тебе и горя нет. А дерево – это тоже живое существо. Тоже дышит.
Стозаев был в сварливом настроении, и Надя уже думала, что бы такое дать ему почитать успокоительное. А то снова дома со своей Василисой Ивановной станет скандалить. Хорошо бы дать что-нибудь вроде «Педагогической поэмы» – он любит такие книги, да нет «Педагогической поэмы» в Надиной библиотеке.
Стозаев сварлив, а его Василиса Ивановна еще хуже. Нипочем не уступит. Стала Надя давать им книжки, где мирные старики описываются, вроде «Старосветских помещиков» или «Семейной хроники». Не помогли эти книжки. Даже хуже стало. Прочитал Стозаев «Старосветских помещиков» и решил разыграть свою Пульхерию Ивановну. Пришел он однажды домой и видит: Василиса Ивановна спит, а в избе темно от чада. Сперва он рассердился, а потом тихонько будит жену и говорит: «Молись, старая, горим. Свиноферма горит. А птицеферма твоя и вовсе сгорела». Василиса Ивановна очень на него за это обиделась. Не помогали их семейной жизни такие книжки. А вот «Детство» Горького – помогло. Почему – неизвестно, а помогло. Душевней он стал относиться к жене. А она так и вовсе притихла, задумываться стала.
– Пишут, – бурчал Стозаев. – Ты мне пиши, чтобы я знал, можно ли в Хвалово яблони пересаживать.
В библиотеке собралось много народа. Рассуждали о событиях за границей, о том, как погано ведут себя американские представители в Организации объединенных наций, читали, не удивляясь, о Куйбышевской гидроэлектростанции, проверяли облигации. Зашел агроном, и мальчик в костюмчике шепотом спросил его, как называется драгоценный камень, состоящий из пяти букв. Агроном не знал.
– С другой стороны хорошо, что мы видаемся в машине, – говорила Клава, – мы с ним, бывает, повздорим, все равно как садовод со своей Василисой, прямо спасу нет как! Он останавливает машину и велит слезать. А я не слезаю. Ему долго стоять нельзя. Ему норму выполнять надо. «Ладно, говорит, доедем до дому, я тебя там скину». А пока до дому едем, оба и отойдем. Хорошо в нашей кабинке. Я и названия все знаю: «спидометр», «акселератор» – все знаю. Ни в одном деле таких названий нет, как у водителей. Я баранчика своего хотела назвать «акселератор», да заведующий не велит: «У нас, говорит, племенная ферма, а не автосбыт». Ничего он не понимает… Паша сегодня умаялся…
– Он приехал из города? – удивленно спросила Надя.
– Давно приехал.
– Что же ты тут стоишь? Почему не идешь к нему?
– А его мать меня выгнала, – отвечала Клава покорно. – Дай, говорит, ему поспать. Ну, я и ушла… Спит сейчас, милый.
– Устала я что-то сегодня, Клавка, – сказала Надя проведя ладонями по лицу, словно умываясь.
Она пыталась сосредоточиться, но то же самое чувство, похожее на обиду, поднялось в ее душе.
– Сорняк из семи букв, – перебивая друг друга, галдели мальчишки, – по горизонтали… Погоди, я знаю: сурепка, коровяк… круглец…
– Пупавка, – сказал босой мальчик.
– Крапива… Василек…
– Икотник, – сказал босой мальчик.
– Липучка… Молочай…
– Ребята, давайте потише, – проговорила Надя и, посмотрев на полную, румяную Клаву, добавила: – А ты, Клавка, тоже счастливая.
– Конечно счастливая, – спокойно согласилась Клава, – только вот не знаю, как быть, когда женимся.
– А что?
– Да как же. Паша мечтает, когда женимся, чтобы бросила я работать на ферме и шла на курсы водителей. А я не хочу водителем. Я овечек своих люблю…
– А ты говорила ему об этом?
– Говорила. А он все равно велит на курсы итти.
– Вон он какой!
– Что ж, пойду на курсы. Муж велит, ничего не поделаешь, – покорно проговорила Клава. – Я уж и так стараюсь привыкнуть, всем говорю, что мне названия нравятся, акселераторы разные, а сама ничего в них не понимаю…
Глаза ее стали наполняться слезами.
Надя посмотрела на нее, подумала и спросила:
– Ты не знаешь, он «Что делать?» Чернышевского читал?
– Не знаю.
– Я дам тебе эту книжку, и вы почитайте ее вместе. Пусть посмотрит, как настоящие мужчины должны относиться к женщинам. Только, пожалуйста, чтобы не курил, когда читает.
Люди постепенно разошлись. Только ребята все также сидели на одном стуле и сочиняли названия драгоценных камней. Наступило время закрывать библиотеку. В коридоре раздались шаги. Надя прислушалась: шаги смолкли. Щелкнул амбарный замок. Хлопнула дверь. Потом шаги снова раздались в коридоре, и дверь распахнулась. Вошел Леонид Михайлович, скуластый, худощавый, покрасневший от холода пятнами. Он был в плаще и в резиновых сапогах с отвернутыми вниз голенищами, как у д’Артаньяна в «Трех мушкетерах».
– Поздравляю вас, Надя, – сказал он и пожал ее руку своей твердой от холода рукой. – Извините, что так поздно. Павел без памяти спешил к своей Клаве и, не дождавшись меня, уехал. Пришлось добираться на попутных… Вот вам книги.
Он положил на столик стопку книг, перевязанную бечевкой, и строго добавил: – Я вас просил не зажигать свет на крыльце. Надо экономить электричество.
Надя взглянула на него и ничего не ответила.
– Вы что, устали? – спросил Леонид Михайлович. Он посмотрел на часы и покачал головой. – А мне еще к докладу готовиться. Агроном вернул вам первый том сочинений Сталина? Дайте его мне. Пора закрывать библиотеку. Уже двенадцатый час.
– Еще не все посетители ушли: – Надя кивнула на ребят, склонившихся над кроссвордом.
– Орлы, марш домой, – сказал Леонид Михайлович. – Библиотека закрыта.
– Сейчас, – ответил мальчик в костюме, – вот только сорт каменного угля из восьми букв – и все.
– Антрацит, – сказала Надя.
– Подходит. Теперь русский мореплаватель из шести букв.
– Дежнев, – сказала Надя.
– Тоже подходит. Теперь драгоценный камень из пяти букв.
– Ступай сейчас же домой, драгоценный камень, – раздельно сказал Леонид Михайлович и, пропустив ребят, вышел вслед за ними. На улице стало темней. Наверно, завклубом выключил лампочку над крыльцом.
Надя развязала узелок бечевки и стала просматривать холодные книги. Книги были хорошие, редкие. Сверху лежала «Педагогическая поэма». Вдруг Надя заметила, что на обложках нет карманчиков для формуляров. Значит литература получена не в коллекторе, а куплена в магазине. Неужели Леонид Михайлович купил всю эту пачку? Неужели он решил сделать подарок Наде и ее любимой: библиотеке?
Надя вопросительно посмотрела на закрытую дверь и прислушалась. Шел дождь.
Она достала карточку Леонида Михайловича и долго-рассматривала его размашистые, еще не совсем установившиеся подписи. Потом положила карточку на место, заперла библиотеку и пошла домой.
1950.
УТРОМ
Мы сидим возле моста: Алексей – на бревне, а я на ящике своего теодолита. Мне нужна попутная машина, и я не свожу глаз с дороги.
Пятый час утра. Уже рассвело, небо над березовой рощей порозовело, но солнце еще не показывается.
Птицы спят. В деревне, растянувшейся вдоль оврага, в крайней избе затопили печь, и тонкий, волокнистый дымок покойно тянется вверх.
Изредка доносятся тупые звуки взрывов: возле плотины рвут лед. Явственно слышно, как тараторят колеса поезда, словно железная дорога совсем рядом, за ближним пригорком. А на самом деле поезд идет далеко-далеко, и не за пригорком, а в противоположной стороне, возле рощи, там, где виднеются прозрачные мачты высоковольтной передачи и новая труба кирпичного завода.
Стучит поезд, на откосах журчат ручьи, ухают вдали взрывы, и, несмотря на это, все вокруг, от земли до самого неба, наполнено спокойной утренней тишиной.
Она царит над рекой, над полями и крышами деревни, над рощей, надо мной, над Алексеем, и никакой шум не может спугнуть эту особенную неподвижную тишину, торжественную тишину ожидания солнца.
Алексей, парень лет двадцати трех, сероглазый и светловолосый, с широкими округлыми плечами и гладким блестящим лицом, словно только что умытым студеной водой из проруби, неторопливо насаживает пешню на шест и косится на снежную поверхность реки, покрытую темными пятнами. Ему поручено следить за мостом. За ночь он разобрал перила и перетаскал брусья и стойки метров на пятьсот, на горку, чтобы их не снесло в половодье. Вода в этом году будет высокая. Лед может пойти выше настила.
Делать Алексею пока что нечего, и он медленно, стараясь протянуть работу, остругивает топором шест пешни, и колечки стружки висят на его брюках. На нем кепка, надетая наискосок, и стеганый ватник нараспашку.
– А машины все нет… – говорю я, с беспокойством поглядывая на реку.
– Нету, – равнодушно соглашается Алексей.
– Лед пойдет, тогда ведь не проехать?
– Конечно, не проехать.
– А вдруг лед пойдет раньше, чем машины будут. Тогда мне здесь двое суток загорать.
– Двое, а то и трое.
– Ну вот…
– А ты не беспокойся. Две машины пойдут. Васька из «Первой пятилетки» на своем драндулете за суперфосфатом поедет. Они всегда в последний день хватятся. И директор эмтеэса машину за соляркой пошлет. Этот директор человек крепкий – если надо, так он не посмотрит, ледоход там или не ледоход. Прикажет привезти солярку – и больше ничего.
Говорит Алексей тихо, как будто нехотя, и между каждым его словом я слышу тишину апрельского утра. Сыро и прохладно. Солнца все еще нет. В сером небе виден тающий месяц.
– Идет, – неожиданно произносит Алексей и перестает строгать.
– Кто?
– Моя. Кто же еще в такую рань вскочит.
Я прислушался. Поезд давно прошел. Взрывы кончились. И только ручьи, наперегонки сбегая в реку, попрежнему позванивают на откосах.
– Ишь, как торопится, – Алексей ласково усмехнулся.
– Это тебе показалось.
– Погоди. Сейчас и тебе покажется. Ясно, Дуська идет.
И правда, вскоре из-за пригорка появилась торопливо шагающая женщина в белом полушубке, сшитом в талию, и в валенках с красными калошами. В руке у нее – узелок. Видно, что Алексею приятно и то, что она встала так рано, и то, что торопится к нему с завтраком, но он старается скрыть это от меня и делает хмурое лицо.
– Я думал пришли свежие, а это все те же, – говорит он жене.
Дуся ничуть не обижается.
– Простынешь. Застегни хоть ворот-то.
– Не простыну. Талый воздух самый сытный. Силы наглотаюсь и больше ничего, – отвечает Алексей, но все-таки застегивает воротник. – Чего принесла?
– Чего велел, то и принесла. Двинься-ка.
– Ничего. Ноги молодые. Постоишь, – говорит Алексей и двигается.
Дуся садится рядом, разворачивает узелок и достает из кармана соль, завернутую в бумагу так, как в аптеках заворачивают порошки.
Лицо ее закутано в полушалок, и видны только серые, по-ребячьи любопытные глаза и вздернутый нос.
– Вот гляди, – она достает крынку и свертки, – здесь молоко, здесь хлеб, яички. Скорлупу, гляди, не выбрасывай, домой снеси…
– Ну вот еще. Буду я скорлупу собирать.
– Да и сам поскорей приходи.
– Ага. Соскучилась!
– Больно надо по тебе скучать. Хорошо хоть в избе не курено.
– Ну и ладно, – с трудом сохраняя серьезный вид, говорит Алексей. – Мне, видать, придется еще суток двое сидеть.
– Это почему? – пугается Дуся.
Испуг ее так искренен и неожидан, что Алексей не может удержаться от смеха.
– Да ну тебя к шутам, – Дуся машет рукой, поняв, что он шутит. – Ишь ты, какой зубоскал. Не думай, не напугалась. Живи здесь хоть неделю, мне то что… Хоть бы угостил землемера-то. Тоже, наверно, сидит не евши.
Она хочет переменить разговор, а Алексей все смеется. Становится смешно и мне.
– А ну вас… – говорит Дуся, смущаясь. – Конечно, отвыкла одна в избе ночью… Боязно… Ну, я пошла.
Попрощавшись со мной, она отправляется домой, и скоро шаги ее затихают за пригорком.
– Вот уже порядочно живем вместе, скоро год, а она без меня часу пробыть не может…
Я вижу, что Алексей хочет добавить еще что-то, думает, колеблется и не решается. Я вытаскиваю свои сплюснутые бутерброды, и мы начинаем завтракать.
Из-за рощи поднимается большое красное солнце. Не видно ни трубы кирпичного завода, ни мачты высоковольтной передачи – все расплавилось в розовом восходе.
– Она у меня герой… – вдруг говорит Алексей.
– Я вижу, – отвечаю я, не поняв сначала, в чем дело.
– Да нет. Не то, что сорви-голова или там бойкая девка. Настоящий герой. Герой Социалистического Труда. Вот она, ее звезда и орден.
Он достал бумажник, опоясанный резинкой, и вынул из него Золотую звезду.
– У меня тут надежнее. А то Дуська каждый день прячет в одно место, в другое, а когда надо – не знает, где искать. Один раз она эту звезду в коробку из-под конфет положила, коробку – в испорченный патефон, а патефон – в сундук, на самое дно. А потом, как на совещание ехать, так и не найти было. Она всю избу на дыбы поставила. Велела теперь мне сохранять.
– За что ее наградили?
– За гречку. Гречневую-то кашу едал? Вот эта самая и есть – гречка. Она у нас самая привередливая культура. Эта культура ни холода, ни тепла не переносит. В холодное лето, – померзнет, в жаркое – от солнышка сгорит. Маялись мы с ней, сеяли ее в три срока: сперва сеяли сразу, как только снег сойдет, потом еще раз, а потом чуть не летом. И, смотря по погоде, то ранняя выживет, то поздняя. А в позапрошлом году спустили нам план на гречку в пять раз больше, чем всегда. Мы – все правление – сильно призадумались. Одна Дуська смеется. Тогда я мимо Дуськи безо всякого внимания проходил. Так, вижу, бегает туда-сюда девчонка маленькая, вот этакая, да на комсомольских собраниях стрекочет без перерыва, и больше ничего. А эта Дуська бегала-бегала и надумала такую гречку, которая солнышка не боится. Надумала она ветвистую гречку… Как бы это объяснить лучше… Знаешь дерево – тополь? Есть такая открытка под названием «Украинская ночь», на ней нарисован тополь. Так вот – нормальная гречка вроде тополя, а Дуськина, ветвистая, вроде дуба. У нее сверху листики ровно зонтик, а под этим зонтиком, в тени – зерно.
– Это что, другой сорт, что ли?
– Нет, зачем другой сорт. От тех же семян. На поле мы ее тесно сеяли, все равно как рожь там или пшеницу. Ей простору не было. А если ее посадить рядками, через полметра рядок от рядка – станет тогда она ветвистая. Такую гречку три раза сеять не надо, ее солнышко не спалит. Вот когда мы на колхозном собрании обсуждали свои: дела, Дуська встала и просит, чтобы разрешили ей сеять гречку один раз в поздний срок, и обещается собрать пятнадцать центнеров с гектара.
– Ты, конечно, поддержал ее?
– Да ты видишь тут какое дело… Я тогда про ее опыты с гречкой ничего не знал. Ну, а так, на слово, я не верю. Как только она выговорилась и села в президиуме, я встал и начал ее стыдить. Мы ориентируем народ, чтобы, сев кончить как можно раньше, а она, глядите-ка, просит, чтобы ей сеять попозже. А всем известно, что гречиху пожжет солнце, сади ее хоть через полметра, хоть через метр. Сегодня Дуська какую-то неведомую ветвистую гречку придумала, завтра шестиногую козу выдумает – а мы должны потакать?..
Смотрю – народ смеется. Тут я, дурной, начинаю еще сильнее высказываться… Я всегда, когда говорю на людях, так руку закладываю за пиджак, чтобы она у меня воздух не рубала, а тут и про руку забыл, машу направо и налево, и больше ничего. Дескать, не может быть никакой ветвистой гречихи.
Вижу – наши еще сильней смеются. Тут я понял, что-то не то. Уж не надо мной ли? Осмотрелся. Все у меня в порядке. А они все смеются. Дедушку Степана совсем завело – уже и дышать не может.
Я совсем спутался, стою, молчу, ничего не понимаю. А Дуська, оказывается, у себя на огороде для опыта посадила несколько кустиков рядками через полметра, и выросла у нее ветвистая гречка. И пока я говорил, она достала кустик своей гречки, пересаженной в горшок, и поставила за моей спиной на стол президиума. Я распинаюсь, что такой гречки быть не может, а гречка стоит, и все, кроме меня, ее видят. Так и молчу, не понимаю, с чего смеются. Наконец догадался оглянуться назад – и язык-то закусил.
А председатель колхоза у нас – такой Иван Никифорович – хохочет на всю горницу, стучит карандашом и приговаривает: «Высказывайся, Леша, высказывайся. Не обращай внимания».
Конечно, надо мне было за такие насмешки на Дуську озлиться, но уж сам не знаю, почему получилось наоборот. С того самого вечера обратил я на нее внимание… Да тебе, наверное, слушать скучно? Ведь это все сельскохозяйственная техника…
Я попросил рассказывать дальше.
– Ну ладно. Раньше видел ее каждый день, глядел, как она семеновну танцует, глядел, как бахчевод Павлушка ее на велосипеде катает, и больше ничего. А здесь вот, с того самого вечера – сбился. Конечно, первое время виду не подавал.
Стали сеять по ее способу. Я, сколько мог, помогал ей, то скажу, чтобы им получше коней выделили, то в эмтеэсе договорюсь, чтобы культивацию им провели в первую очередь. Танцовать научился. Вечером соберемся, песни играем, я с ней потанцую немного, доведу до избы, как полагается, а виду не подаю. Шут ее знает – как она догадалась, но вижу, что догадалась. Как вдвоем с ней останемся – насторожится и молчит. Неловко ей со мной. Ну, раз догадалась, так уж нечего тут. Я и сказал ей все честно, по-комсомольски. А она сказала: «Боюсь я тебя, Лешка. Больно у тебя много характеру. А я тоже, нипочем не уступлю. Не пара мы с тобой». И ушла. А в воскресенье снова Павлушка катал ее на велосипеде.
Я тогда решил – все. Раз не хочет – значит, все. На танцы ходить перестал. Сижу вечерами дома и читаю, читаю беспрерывно, а все кажется Дуська вот тут рядом сидит и в эту же книжку смотрит. Я тогда даже поглупел малость. Поверишь ли: в зеркало стал глядеться. Век не гляделся, а тут подойду к зеркалу и гляжу, гляжу, на нос погляжу, на глаза, на губы и думаю: «Да, только у тебя, Лешка, и есть, что характеру много, а больше и нет ничего». Мать, и та заметила. Спрашивает: «Что это ты, Лексей, все в зеркало глядишь? Или прыщи у тебя повыскакивали?..» Галстук в сельпо купил. Не люблю я этих галстуков – шею душат. А вот купил. Ходил к учителю за консультацией, как его, черта, привязывать. Привязал – опять в зеркало гляжу и не пойму – лучше или хуже стало. В город, помню, на комсомольский актив поехал. Сижу в полуторке – гляжу на дорогу. И как попадется кто-нибудь на велосипеде, так у меня зубы скрипят. Не мог я видеть велосипедов, и больше ничего. Вот она как меня довела.
Пришло лето. Дни стояли жаркие. Бывало, проснешься утром, распахнешь окно, высунешь руку на волю – словно в теплую воду окунешь. Гречка у Дуськи росла с каждым часом. На поле как будто кругом молоко разлито – белый цвет гречки. Даже глазам больно. Бабочки мелькают. Сердце радовалось глядеть на это поле.
Однажды я пришел туда, когда Дуська и все ее девчата пололи.
– Чего это ты каждый день к нам повадился? – спросила Дуська.
Встала она против меня, рукава засучены, в руках по кусту пырея и глядит мне на галстук и глазами усмехается. «Ишь ты, думаю, какая: один на один молчишь, робеешь, а на людях так смеешься. Ладно, сейчас я тебе я при людях покажу, зачем каждый день на поле бываю. Как будто я людей испугался». В общем сгреб я ее в охапку, да и поцеловал. Она бьется, отворачивается, да от меня и мужику не легко отбиться.
Девчата визжат, смеются, а я целую, и больше ничего. Вижу – сейчас заревет – выпустил. Стоит она красная, трепаная, косынка на спину сбилась. «Вот гляди сколько гречки стоптал, сколько вреда наделал», – сказала она. Я отвечаю, что, мол, ничего, пользы больше принес. Ведь помогал им. «Помогал! Как увидел, что гречка рекордная растет, так и начал про свою помощь звонить. А ты вспомни, что на собрании городил». Я начал было отвечать, а она и говорить не дает: «Нужна нам твоя помощь, как пятое колесо. И без твоей помощи обойдемся. А то как увидел гречку, так и начал подмазываться к чужому делу». Хотела она меня обидеть или так, сгоряча сказала, не знаю, но меня ее слова словно ударили. «Ты, говорю, смотри не заговаривайся, Дуська. А то ни разу больше не подойду». – «А я тебя и сама на свой участок не пущу. Знаю – чужими руками хочешь почет заработать?» Еще сильнее ударили меня ее слова, и, чтобы не сказать чего-нибудь дурного, я в кровь закусил губу, но поднял гребень, сунул его Дуське в руку и только тогда ушел. «Ну, все, думаю, пускай сами работают».
И в тот же день, как нарочно, хватились девчата, что пчел нехватает для опыления этой гречки. Стали ездить в колхоз «Победа», вон туда, за реку, просить, чтобы пасеку переставили на наши поля. А в «Победе» не дают! И председатель ездил, и Павлушка на своем велосипеде, и сама Дуська – не дают. Вижу – дело плохо. Председатель ругается. Дуська ревет. А мне ехать в «Победу» никак нельзя. Дуська подумает – подмазываюсь. Но на другой день решился. Взял вечером нашу полуторку и поехал в «Победу», у меня там дядя двоюродный живет, Федор Никитич, у него пасека на двенадцать ульев. Сидел я у него часов до одиннадцати, объяснял, что ему же самому будет польза. Ведь гречишный мед – самый сладкий. Дядя то соглашался, то нет. А его жена, Пелагея Степановна, вовсе не соглашалась. Наконец она ушла спать, а одного-то Федора Никитича я уговорил быстро. Погрузили мы с шофером колоды, привезли ночью, и тут же, за ночь, поставили их на гречишных полях. Я попросил шофера не говорить никому, а особенно Дуське, о том, что это я привез, и пошел в избу. Устал я тогда сильно, вошел в горницу и сразу, не раздеваясь, кинулся спать. Немного поспал, слышу – будят. Встряхнулся. В избе светло. Мамы нет. А около постели стоит Дуська и глядит на меня так, как еще никогда не глядела.