Текст книги "По дорогам идут машины"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
В сенях раздались шаги. На крыльцо вышли Семен и Люба. На голове Любы попрежнему была надета тюбетейка, только теперь, в лунном свете, она казалась черной. Люба остановилась, пораженная красотой ночи. Гриша стал угощать Семена «Казбеком». У Семена оказались спички. Гриша забыл, что у него папироса за ухом и достал себе другую.
– Ты к Наташе? – спросил его Семен.
– А на что она мне? – с великолепным равнодушием проговорил Гриша.
Некоторое время мы стояли и разговаривали все вчетвером, и было заметно, как трудно Любе произносить слова спокойным, безразличным тоном.
– Пойдемте по домам, – сказала она наконец. – Радиолюбитель, ты идешь? Спокойной ночи, Сеня.
– Вам спокойной ночи. А мне еще выступление переписывать начисто, – проговорил Семен, как бы объясняя, почему он не провожает Любу.
Мы отправились домой, в Синегорье.
По дороге Люба завела с Гришей разговор о том, что завтра полеводов нарядили убирать пшеницу, а неизвестно, можно ли ее убирать, погода стоит плохая. Когда надо, дождей не было, а теперь, как нарочно, что ни день, то дождь. Но это не беда. Если комбайны станут работать хорошо – уборку можно закончить досрочно. Она говорила, наполняясь заботами предстоящего трудового дня, и я чувствовал, как успокаивалось ее сердце.
Девичье горе – непрочное горе.
Не прошли мы и двухсот метров, а Люба уже смеялась над длинным Гришиным пиджаком. И когда нам встретились три девушки, тоже возвращавшиеся по домам и устало напевающие во второй или в третий раз:
Мое сердце
Не на месте…
Люба вдруг встрепенулась и перебила их пенье резким, пронзительным голосом:
Похудела
Грамм на двести.
Все засмеялись. И как только по деревне разнесся смех, в избе отворилось окно, и сонный женский голос произнес: «Наташа, ты до утра шуметь станешь? Сейчас же ступай спать!» Наташа попрощалась с нами и побежала домой, громко напевая:
Не ругай меня, мамаша,
Не ругай грозно
Ты сама была такая,
Приходила поздно.
7
Люба и Гриша стояли на поле, склонившись над колосьями пшеницы, и Люба разминала на своей длинной узенькой ладони колосок. Было чистое, безоблачное утро, только вдали, над городом Д., висела маленькая румяная тучка. Рыжеватая пшеница пологим уклоном уходила вниз, туда, где виднелся зеленый вагончик тракторной бригады и кривая жердь антенны. Ветер гнал по широкому полю одну за другой широкие золотистые волны.
– Значит, ты считаешь, можно? – с насмешкой спрашивала Люба.
– А что – по-твоему, нельзя? – с еще большей насмешкой в голосе спрашивал Гриша.
– А что – можно?
Спор шел о том, созрело ли зерно для жатвы и можно ли пускать комбайн.
На дороге стоял только что подъехавший натик, от которого струился прозрачный пар, и комбайн «Сталинец-6».
– Ты же видишь, восковая спелость, – говорил Гриша.
– Да ты давни, давни ногтем. Смотри, из него вода бежит!
– Где вода бежит?
– Смотри. Сырое еще зерно!
– Что ты мне голову морочишь. Будем начинать! – решительно заявил Гриша.
Люба смотрела на него с изумлением. Лицо его было озабоченно и непреклонно. Он стоял перед Любой в комбинезоне, таком новеньком, что ясно виднелись все стежки двойного белого шва на карманах. Воротник комбинезона был расстегнут ровно настолько, чтобы показать вчерашний шелковый галстук. Сегодня рано утром директор МТС временно передал Грише комбайн. Передача получилась короткой. Директор напомнил Грише то, что он давно знал, потом обнял молодого комбайнера, чмокнул в щеку И, кажется, даже прослезился. Гриша стал полновластным хозяином агрегата. Помощник комбайнера, тракторист и девушки, работающие на копнителе, подчинялись ему. Он имел право подписывать документы, и без его подписи никакие акты о количестве скошенных гектаров были недействительны. Он отвечал за все простои и неполадки. И кроме того, он, Гриша, бывший школьник и колхозник Синегорья, а теперь штатный работник МТС, должен был не ронять чести орденоносной станции.
– Заводи, – сказал Гриша трактористу.
– А ты знаешь, – предупредила его Люба, – здесь был Василий Степанович и запретил начинать уборку. Зерно сырое.
– Знаем мы эти штуки, – сказал Гриша. – Ему неохота зерно сушить. Ему охота сразу из-под комбайна в амбар возить. Поехали.
– Куда же мы поедем, товарищ комбайнер? – проговорил тракторист. – Подвод нет. Куда зерно ссыпать станем?
Гриша подумал и спросил меня:
– Какая длина поля до дороги?
Я ответил.
– А ширина?
Я назвал и ширину.
– А сколько здесь можно собрать пшеницы с гектара?
Гриша записал в блокнот цифры, подсчитал что-то и уверенно кивнул трактористу:
– Поедем! Наташа, лезь на копнитель.
Ловко цепляясь за перекладины босыми ногами, Наташа забралась по железной лестнице на площадку.
Трактор застучал, повернулся так, словно его неловко сдвинули с места, глубоко вскорябав гусеницами землю. Тяжелый комбайн, упрямо дергаясь, неохотно двинулся за трактором, и поднятый хедер вздрагивал на неровностях. Шум трактора усилился, мотовило стало вращаться, загребать колосья, и за комбайном потянулась коротко остриженная пожня, и стало видно, какими ровными рядами, словно под линеечку, были посеяны весной зерна.
Семен с тремя другими плотниками доделывал на току крышу навеса. Услышав шум трактора, он слез на землю и недоуменно уставился на Любу.
– Куда это они поехали? – спросил он.
– Косить поехали, – отвечала Люба. – Председатель запретил сегодня работать и подводы услал огородникам, а этот чудак поехал… А куда поехал? Намолотит полный бункер и встанет. Вон, Василий Степанович идет, сейчас будет шуму!
Василий Степанович остановился возле сортировки, оглядел всех по очереди и проговорил:
– Поехал, а?
Все молчали. Трактор с ровным рокотом уходил все дальше и дальше.
– Поехал, а? – повторил Василий Степанович, глядя на Семена и не находя слов, чтобы выразить свое возмущение. – Ты, Люба, говорила ему, что я не разрешаю косить?
– Говорила.
– А ну, Семен, давай пиши акт!
– Так ведь, наверно, хорошо молотится зерно, раз он едет, – попробовал Семен защитить своего молодого приятеля.
– Пиши акт, тебе говорят!
Семен достал из кармана тетрадку и вырвал лист бумаги.
– Пиши: «Мы, нижеподписавшиеся…» Поехал, а?
Василий Степанович шагал по чисто выметенной площадке тока, задевая за ручки сортировок, сильно рассерженный.
Пока он диктовал акт, я заметил отца Наташи – Федора Игнатьевича. Федор Игнатьевич шел в нашу сторону неторопливым, запасливым шагом, держа в левой руке кепку. На нем была гимнастерка с отложным воротником, подпоясанная крученым поясом с кисточками. Под воротником виднелась аккуратно подшитая белая сатиновая полоска. Ветер закидывал на сторону его белокурые, легкие волосы, открывая большой лоб с малиновым следом кепки. На щеке его бледнели два незагоревших пятна – след бывших когда-то ран. Он был чисто выбрит.
– Об чем речь? – спросил он и взял у Семена бумагу.
– Самовольничают! – отвечал Василий Степанович. – Смотри, Гришка-то поехал без разрешения.
Федор Игнатьевич внимательно прочел все, что было написано в акте, подумал и сказал:
– Слово «неподчинение» надо писать вместе. Поехал, значит, без разрешения?
– Ты смотри, подвод-то нет! – сердито говорил Василий Степанович. – Куда он зерно ссыпать станет?
Федор Игнатьевич посмотрел на комбайн из-под руки.
– Сколько метров тут до дороги? – спросил он.
– С полкилометра.
– Так. Центнеров пятнадцать снимем с гектара, Василий Степанович?
Я насторожился. Федор Игнатьевич задавал такие же вопросы, как и Гриша.
– Пожалуй, снимем. А что?
– Я думаю, он у дороги вправо повернет. Когда бункер наполнится, он как раз к току подъедет. Прямо на ток и ссыпет.
– Не догадается он вправо свернуть, – заметил Василий Степанович. – Ты всегда придумываешь что-нибудь.
– Я, Василий Степанович, когда мне кажется, что человек ошибается, не люблю сразу акты писать. Я гляжу на него сперва со светлой стороны, – и Федор Игнатьевич сделал четкий военный жест правой рукой, – а если только ничего не увижу, тогда уж гляжу с темной.
Он сделал такой же жест левой рукой и зашагал дальше тем же скупым, запасливым шагом, рассчитанным на то, чтобы пройти много километров.
– Писать? – спросил Семен.
– Обожди, – сказал Василий Степанович.
Оба они стали смотреть в поле. Комбайн был уже далеко, и виднелась только задняя часть короба, куда подается солома после обмолота, задняя часть того самого копнителя, на котором работала Наташа. Издали казалось, что машина стоит на месте и маленькая фигурка Наташи неподвижно застыла на площадке, и только лопасти мотовила бешено мелькают вверх и вниз, как будто рубят землю по одному месту. Но вот трактор выдвинулся с левой стороны комбайна, шум его стал гораздо слышней, как будто открыли окно, и стало видно, что и трактор движется, и комбайн движется, и Наташа быстро и однообразно водит руками, словно вытягивает бесконечную веревку. Комбайн шел вдоль дороги.
– Догадался, – сказал Василий Степанович и вдруг, не удержавшись, весело рассмеялся. – Радиолюбитель, язви его в душу. Порви эту бумагу! Пойду подводы верну.
Семен наклонился ко мне и сказал с видимым удовольствием:
– А хорошо, что Наташа с ним работает. Это я посоветовал Василию Степановичу ее на комбайн направить. Пусть она поглядит, какой он на деле.
Председатель ушел за подводами. К току подъехал комбайн, и Гриша открыл заслонку бункера. Брезентовый рукав расправился, вытянулся, и с сухим шумом тяжелой струей хлынуло зерно. На земле начал быстро расти правильный желтый конус, он стал увеличиваться, оплывать плотными языками, расползаться. Девчата с визгом бросились собирать узелки с пирогами и бутылки с молоком, пока их не засыпала пшеница. Бункер опорожнился. Брезентовый рукав обмяк и повис. Наташа сошла на землю и подняла очки на лоб. Глаза у нее были испуганные, словно она только вынырнула из воды, чуть не захлебнувшись. В волосах, налипших на лоб, застряла полова и зеленые крошки сорняка. Щеки были вымазаны серыми пыльными полосами.
– Да как же мне успеть, – начала она оправдываться, не дожидаясь, когда ее станут укорять, – соломы целая прорва.
– Надо веселей руками шевелить, – сказал Гриша. – Смотри-ка, совсем запарилась. Завяжи получше лицо.
Гриша бесцеремонно снял с ее головы платок и завязал ей лицо так, чтобы остались видны только глаза.
– Как же я дышать буду? – проговорила Наташа, с трудом двигая сжатыми платком губами.
– Ничего, не задохнешься. Опускай очки!
Семен молча, но неодобрительно смотрел на все это. Я не мог удержаться от улыбки: «Вот, надеялся Сеня, что Гриша влюбит в себя девушку, а как бы не удушил ее от усердия этот Гриша».
– На волосы повяжи другой платок, – командовал Гриша, – а то к Октябрьским праздникам волосы не отмоешь.
– Да где же я его возьму?
– Девчата, дайте косынку. И скорей поедем. Туча-то, вон она!
Действительно, безобидная тучка, висевшая над городом, подвинулась ближе и потемнела. Гриша криво повязал голову Наташи косынкой и, когда она по привычке вытянула на щеку белокурое колечко, безжалостно запихал его обратно. Теперь вместо Наташи стояло странное существо с черными круглыми глазами и забинтованным сверху донизу лицом.
Трактор зарокотал, и комбайн тронулся снова.
Между тем неровная тень тучи легла на поле, и по пшенице бежали уже не золотистые волны, а какие-то пепельно-серые валы. Ветер мел по дороге лохмотья пыли, и казалось, что вдали дорога дымится. Одинокий куст, растущий возле канавы, дергался, как будто старался вырвать из земли корни, и все листья его вывернулись в одну сторону матовой изнанкой. Внезапно ветер утих, словно прислушиваясь. Куст замер. Но вот на нем кивнул один листочек, потом кивнул второй, третий, и я сначала услышал, а потом увидел падающие капли дождя. Семен вышел из-под навеса, поднял поперечную пилу и медленно пошел обратно. На земле остался белый сухой рисунок пилы.
Работу пришлось останавливать, ждать, когда просохнут колосья. На ток пришел Гриша и уселся на корточках возле сортировки. Рядом с ним на кучу зерна села Наташа. Гриша осмотрел ее усталые руки и грязное лицо, едва заметно ухмыльнулся и проговорил:
– Теперь хорошо работаешь. Как часы.
Наташа вспыхнула и благодарно взглянула на него. Потом она обвела ясным взором ребят и девчат, собравшихся под навесом, словно хвастаясь своей ловкостью и сноровкой. Но никто, кажется, не слышал слов Гриши. Некоторые завтракали, некоторые беседовали. Только Люба стояла одна, облокотившись о сортировку, и смотрела на пилу так пристально, как будто это была не простая поперечная пила, а какое-то диковинное существо. Наташа вздохнула и, расстелив на коленях платочек, тоже принялась завтракать. А Гриша посмотрел на Любу и сказал:
– Вот видишь, почти четыре гектара обмолотили. Зерно обмолачивается – лучше не надо… Ты, секретарь комсомольской организации, должна болеть за работу механизмов.
– Я не люблю болеть, – равнодушно сказала Люба.
– Нет, я серьезно. Если видишь, что колхозные руководители тормозят работу механизмов ради своих узкоколхозных интересов…
– Послушай, Гриша, – тихо перебила его Люба, – если бы ты полюбил девушку, стремился бы ты быть с ней…
– Что? – спросил Гриша и встал.
– Если бы ты был занят по уши. С утра до ночи. И с ночи до утра. Нашлась бы у тебя минута, чтобы побыть с ней?
– Ясно нашлась бы. А что?
– Как бы ни был занят?
– Конечно. В крайнем случае написал бы письмо.
– А после первого круга я ни одной пробки не сделала, – сказала Наташа. – Правда, Гриша?
Она по-детски обеими руками держала кружку, и на лице ее белели усики молока.
– Молодец, – ответил Гриша. – Ни одной пробки. Сразу освоилась.
И снова глаза Наташи вспыхнули радостью.
– Ну, а если он так занят, что не может даже письма написать, – допытывалась Люба.
– Тогда… тогда все равно она знала бы, что он любит.
– Почему?
– Чувствовала бы.
– А если она не чувствует?
– Кто?
– Теперь я всегда с тобой буду работать, – сказала Наташа. – Весь сезон.
– Конечно, – солидно согласился Гриша. – Сначала я не хотел тебя брать. А ты, оказывается, здорово работаешь.
Лицо Наташи сияло.
– Ты, кажется, добился своего, – тихонько сказал я Семену. – Теперь она станет ходить к нему слушать радио.
– Да, станет ходить, – ответил он вслух, грустно вздохнул и отвернулся.
8
Дождь прекратился. Подошли подводы. Целый день Наташа работала на комбайне, и поговорить с ней насчет частушек, а тем более записать их, я не мог. Вечером я отправился в Поддубки, надеясь застать Наташу дома. Надо было торопиться, потому что она должна уходить, на комсомольское собрание.
Я почти дошел до Наташиного дома с нарядными, выкрашенными в зеленый цвет наличниками, как меня остановила маленькая старушка, одетая в дырявое пальто и рваные башмаки.
– Ты, сынок, из области? – спросила она, тронув меня за локоть. – Хоть бы ты припугнул наших хозяев.. Топить печку вовсе нечем, сучки на дороге сбираю… – подбородок ее задрожал, и она беззвучно заплакала. – Хоть бы они мне дровец привезли… Одна я осталась. Братья бросили, сынов нету, а работать через силу не могу…
Я посоветовал ей обратиться к бригадиру или председателю колхоза.
– Да чего мне к ним ходить? Все одно бестолку. Только и слава, что председатель, а никакой в нем заботы о людях нет. Ты бы его припугнул, сынок.
Я, как мог, объяснил старушке, что я землеустроитель. Она перестала плакать и спросила:
– Так, значит, из колхоза в колхоз и ездишь?
– Так и езжу.
– И зимой тоже ездишь?
– И зимой. Поживу дома дня три и снова еду…
Старушка жалостливо посмотрела на меня и спросила:
– Это что же у тебя, принудиловка, что ли?
– Нет, обыкновенная работа.
– Обыкновенная?.. – недоверчиво протянула она. – Может, ты деньги растратил, или что?
Я сказал, что люблю свое дело и учился ему пять лет. Старушка опасливо оглядела меня с ног до головы и отошла, видно решив, что у меня, как говорят, «не все дома», а я снова зашагал к Наташе. На мой стук не ответили. Ни в сенях, ни в комнатах никого не было. Наверное Наташа уже убежала на собрание, пока я разговаривал со старушкой. Я уже решил уходить, но заметил на столе, под кружкой, лоскуток бумаги. Округлым, ясным почерком на нем было написано:
«Дочка! Пошел на скотный двор. Сделал все, как велела. Картошку поставил в печь, щи – тоже, молоко вынес в сени. Забеги за матерью к Дементьевым. Хватит ей там шуметь».
«Значит, она еще не приходила. Надо подождать», – решил я и сел.
Я и прежде бывал в этой комнате, но теперь не узнавал ее: комната выглядела по-новому. Раньше у крайнего окна находился столик, на котором лежали игрушки младшего Наташиного братишки Андрейки: заводной мотоцикл, деревянный грузовик и мельница из консервных банок. Теперь не было ни столика, ни игрушек. Раньше у двери, возле перегородки, стоял комод, а теперь только ровный прямоугольник невыцветших обоев обозначал его место. Большой стол, застланный новой голубой скатертью, поделенной складками на ровные квадраты, был переставлен на середину, а окна затянуты чистой марлей. Белоснежные взбитые подушки лежали на кровати, едва касаясь ее, словно надутые воздухом. В комнате хорошо пахло свежими березовыми вениками.
Заглянув за перегородку, я увидел там и комод, и столик с игрушками, приставленные почти вплотную к хозяйской постели. Там же помещалась и этажерка Федора Игнатьевича с томиками сочинений Сталина в картонных футлярах и с книжками по животноводству.
Пока я осматривался, стараясь сообразить, зачем сделана эта перестановка, появилась мать Наташи, женщина лет тридцати пяти, статная и худощавая, похожая на физкультурницу. Она была в комбинезоне, в юбке, надетой поверх него, и в косынке из того же самого материала, что и Наташино платье.
Она сняла у порога сапоги, надела мягкие туфли и только после этого вошла в комнату.
– Они из рукомойника не умываются, – услышал я ее голос, доносящийся из кухни.
– Кто?
– А чехословацкие люди. Семен рассказывал, они из тазов умываются.
Она внесла в комнату большой эмалированный таз и поставила его в углу на табуретке.
– Что же, они у вас ночевать будут? – спросил я.
– Не знаю. Это я так. На всякий случай. Ну, как по-вашему, по-городскому, хорошо? – спросила она, оглядывая комнату.
– Хорошо, – искренне ответил я, заметив, что она в эту минуту удивительно похожа на Наташу. – А где Андрейка?
– На два дня к бабушке снесла, чтобы не мешал. Надоел. Хорошо, значит? Ну вот. Дементьевы, вон, всю квартиру на дыбы подняли. Моют все да скребут. А у них, как два часа ночи, так ребенок просыпается и давай орать… Пианино три раза с места на место переставляли. А что с него, с пианино, если ребенок по ночам плачет? Или Бунаев. Сегодня с культивации иду, вижу – едет из города, цветы везет. «Куда, спрашиваю, дедушка, цветы?» – «В школу», – говорит. Хитрый. Знаю я, в какую это школу. А у него прямо под окнами циркулярная пила визжит. До двенадцати ночи работает…
Она прервала фразу, увидев записку мужа, прочла ее и улыбнулась:
– Ну зачем же ты щи в печь поставил? Эх ты, дитя малое. Щи на холод надо, – проговорила она так, словно Федор Игнатьевич был рядом.
Потом вынесла чугун в сени, вернулась обратно и продолжала:
– Сегодня у нас все бабы переругались, прямо смешно на них смотреть. Три человека приедут, три чехословацких делегата, а всем охота, чтобы у них гости ночевали. А они и ночевать, наверное, не станут. Приедут, посмотрят и уедут. А наши бабы все равно ругаются. И у нас, и в Синегорье. Говорят, завтра утром сам Василий Степанович будет ходить и смотреть, у кого лучше. И мой с ним будет ходить. Что ж, пускай смотрят. Да разве мужики поймут, где лучше? Например – у Иванищева, ничего не скажешь, хорошо дома, чисто, просторно, а разве можно к ним пустить? Он как заснет, так и начинает сам с собой говорить, полные речи произносит. Или к Дементьевым. Разве Дементьевы такие щи сготовят, как я сготовлю? Федя, вытирай ноги, – предупредила она, увидев мужа.
Федор Игнатьевич стоял у двери, не решаясь переступить порог. За его спиной я увидел ту самую маленькую старушку, которая останавливала меня на улице.
– Ну, и нагнала страху, – заговорил Федор Игнатьевич, – в собственную избу войти боюсь.
Он на цыпочках прошел, шаркая по стене рукавом гимнастерки, сел к столу, и я почувствовал исходивший от него острый запах иодоформа.
– Химия отелилась, – устало сказал он.
– Бычок или телка? – спросила жена.
– Телка. С пятном на носу. Вся в отца… Иди, садись, Мария Евсеевна, – обратился он к старушке. – Что тебе?
– Известно что, Федор Игнатьевич. Сказали бы хоть вы председателю, чтобы корову обратно в стадо взяли. Ведь одна я. Братья бросили, сынов нету.
И она опять беззвучно заплакала.
– А сколько ты трудодней наработала? – спросил Федор Игнатьевич.
– Да сколько мне наработать? Больная сверху до самых пяток.
– А на своем огороде работаешь?
– Через силу, батюшка. Кабы на огороде не работала, так и вовсе ноги бы протянула.
– Так. А чья корова? – Федор Игнатьевич быстро взглянул на старушку и медленно стал поглаживать мягкими ладонями неподатливые складки скатерти.
– Чья корова? Моя, батюшка, моя.
– А не брата, который в город уехал?
Старушка утерла слезы и испуганно посмотрела на Федора Игнатьевича.
– Нет, не братова корова, батюшка, ей-богу, не братова.
Федор Игнатьевич молчал, поглаживая рукой скатерть.
– Моя корова, убей меня гром, моя…
– Дочка, зажги свет, – сказал Федор Игнатьевич.
За перегородкой кто-то зашевелился, тупо защелкали кнопки платья, и вскоре вышла Наташа. В сумерках я и не заметил, что она спала там. Наташа зажгла свет, подошла к отцу, вынула из его кармана часы и ахнула. После сна она была теплая и розовая, и круглый отпечаток пуговицы был заметен на ее пухленькой смуглой щеке.
– Ой, таз! – удивилась она. – Мама, можно я умоюсь в тазу?
– Умывайся, – сказала мать из кухни.
Наташа принесла белый кувшин, наполненный водой.
– Так и что же, что корова братова, – неожиданно сказала старушка. – Брат в город уехал и мне ее бросил… Кормить-то ее надо? Куда я ее дену?
– Сдай в колхоз, – посоветовал Федор Игнатьевич.
Старушка как-то недоверчиво засмеялась, видимо не понимая, шутит ли заведующий животноводством, или говорит всерьез.
– Скажи, батюшка, председателю, скажи…
– Что же я ему скажу, Марья Евсеевна? Есть положение, что за пастьбу единоличных коров надо вносить в кассу колхоза пятьсот рублей.
– Опомнись, батюшка! Где я возьму пятьсот-то рублей!
– Брата корова, пусть он и вносит. Так ему и скажи.
– Скажу, скажу, батюшка. Так и скажу. – Старушка помялась, утерла глаза и губы концом косынки и нерешительно проговорила: – А пускай пока она в стадо ходит…
– Нет, так нельзя. Пусть он или деньги платит, или тебе корову передаст. Принеси бумагу, что корова твоя, а тогда и веди ее в колхозное стадо.
– Бумагу, значит, надо? – насторожилась старушка.
– Да, бумагу.
– Ну, бумагу-то мы сделаем. Вот спасибо, что выручил… Вот, спасибо, батюшка.
Раздался грохот. Наташа уронила на пол кувшин.
– Тяжело, дочка? – спросил отец, не поворачивая головы.
– Пальцы у ней не держат, – сказала мать из кухни. – Умаялась.
– Ничего, сейчас отойдут, – отозвалась Наташа. – Мы сегодня 183 процента дали. Правда, папа, 183! Гриша считал.
– За какое время?
– За-двенадцать часов. Да еще стояли час из-за дождя. А 183 процента нормы сделали. Завтра, Гриша сказал, еще больше накосим.
– Смотри-ка какие вы горячие! – заметил Федор Игнатьевич, все так же разглаживая скатерть мягкими руками. – Ну, все, Мария Евсеевна, все.
Казалось, ему стыдно за старушку.
– Все, все, батюшка… И в сельсовет ходила, и в район, ничего и слушать не хотят. Один ты, ровно отец родной.
Умывшись, Наташа подошла к столу и села, подперев кулаком щеку. Старушка поднялась со стула, но не уходила, видимо ожидая, что Федор Игнатьевич ей еще что-нибудь посоветует. Наташа жалостливо смотрела на нее.
– Теперь куда пойдешь? – спросил Наташу отец.
– На комсомольское.
– Опять всю ночь заседать?
– Часов до двенадцати.
– А нельзя мне дровишек немного, батюшка? – заговорила старушка и снова собралась плакать.
– Насчет дров – к председателю, – сказал Федор Игнатьевич и нетерпеливо встал.
– Жалко? – спросил он Наташу, когда старушка ушла. – Вижу, что жалко. А ты ее брата знаешь? Кузнецом в Синегорье работал, Иван Евсеевич. До объединения, когда в синегорском колхозе не клеилось и бывший председатель на все сквозь пальцы смотрел, – этому кузнецу не плохо жилось. Каждый день на колхозных лошадках на базар ездил. А вот как объединились, не пришлись ему по душе колхозные порядки, – ушел Иван Евсеевич из колхоза. Работает в городе – а попрежнему живет в Синегорье в своей избе, и огород разводит на нашей земле, и корову гоняет на колхозный выгон, и дровец ему больше, чем другим, надо, – на базаре продавать. Ты вот работаешь, а он оставил старуху колхозницей, чтобы ее руками наше добро тянуть. Хочет погреться возле организационной неразберихи. Она, небось, думает, что хитра, как лиса. Тебе ее жалко, а у меня, пока я с ней говорил, внутри все кипело… – Федор Игнатьевич зашагал из угла в угол, не замечая, что сапоги его оставляют на чисто вымытом полу следы извести. – Ничего.. Разберемся как-нибудь, что к чему. Коммунистов у нас теперь семнадцать человек. И вас, комсомольцев, тоже порядочно. Только поменьше бы вам заседать надо… Вот вы на комсомольском собрании обсуждали, как принять делегатов из Чехословакии, а толку нет. Что у вас получилось с организацией ночлега? Надо было сразу же, как вам поручили это дело, назначить три дома – и все. А то теперь все словно к Октябрьским праздникам готовятся. Кому поручена организация ночлега?
– Любе и… – Наташа опустила глаза. – И мне.
– То-то, что и тебе. Сейчас шел со скотного двора, а про тебя частушку поют – про твою оперативность. Увидали меня и поют. Каково такие частушки отцу слушать?
– Да ну их, – сказала Наташа смутившись. – Они ведь про всех сочиняют. Не только про меня. И про землеустроителя пели, бессовестные. Я думаю, надо на комсомольском собрании поставить вопрос, чтобы прекратить это. На то стенгазета есть.
Я слушал, совершенно сбитый с толку.
– Ты что же, дочка, – улыбнулся Федор Игнатьевич, – хочешь критику только в стенгазету загнать? Чтобы висела эта критика где-нибудь в темном углу да помалкивала? Нет, дочка, критика у нас горластая, ничего тебе с ней не поделать…
– Федор Игнатьевич, – проговорил я почти с мольбой в голосе, – скажите хоть вы мне, пожалуйста, кто у вас сочиняет частушки?
– Как кто? – удивился заведующий животноводством. – Да наши, поддубенские.
9
В тот день, когда должны были приехать чехословацкие делегаты, работа в колхозе шла спокойным, привычным порядком.
Как только вдоль дороги скользнули первые лучи солнца, на пастьбу повели коров. Коровы шли, забредая во все проулки, и долго после них стоял розовый, пыльный туман. Потом, неведомо откуда, словно рождаясь в студеном утреннем воздухе, на дорогу стали слетаться воробьи. С ночного вернулись лошади, мокрые от росы, с блестящими в солнечных лучах медными крупами. Из МТС по радио передали в тракторную бригаду, что можно приезжать за дизельным топливом. Люба записала в своей тетрадке, что художник из города вчера вечером съел один ужин. Я собирался на поезд, с трудом пытаясь запереть свой портфель, набитый бумагами и бельем.
Только в Синегорье, в маленьком кабинете Василия Степановича, собралось необычно много народа. Здесь были и Феня, и свежевыбритый Семен, и Федор Игнатьевич, и жена председателя – Катерина Петровна, в белой, только что выглаженной косынке, и мальчик в пионерском галстуке, с мокрыми приглаженными волосами, и эмтеэсовский агроном. Прижав колено к колену, на диване тесно сидели бригадиры.
Семен читал речь, которую должен был произнести вечером. Читал он внушительно и хорошо, как-то со звоном, с размаху перелистывая страницы, но Василий Степанович, не дослушав, попросил начать сначала, потому что излишняя выразительность оратора мешала ему ловить смысл. Семен обиделся и начал читать значительно хуже. На этот раз ему никто не мешал. Только перед самым концом моя вчерашняя знакомая, старушка, приоткрыла дверь в кабинет и заглянула в щелку.
Распорядок встречи гостей был точно определен.
Секретарь райкома Данила Иванович позвонит, когда гости выедут из города. В колхозе их встретит делегация в составе председателя колхоза, Семена, Федора Игнатьевича, Героя Социалистического Труда Лены Дементьевой и мальчика с мокрыми волосами. После завтрака гостей пригласят осматривать хозяйство, причем объяснения будет давать Семен, один из самых крепких бригадиров, красноречивый парень, немного знающий к тому же чешский язык. У него уже была приготовлена записная книжка со всеми справочными материалами, касающимися развития и истории колхоза. Вечером в синегорском саду состоится ужин, рассчитанный человек на двести, и там же выступит колхозная самодеятельность. В саду же расставлялись столы, развешивались на яблонях электрические лампочки, в клубе проверялась радиола, приезжий художник заканчивал раскрашивать плакаты на русском и чешском языках, и Люба целый час уговаривала скупую свою подругу, чтобы та дала под любой залог пластинку «Снова замерло все до рассвета». Кроме Любы, подготовкой ужина занималась Феня, и ее лицо, раскрасневшееся от огня печи, куриный пух, налипший на подол ее платья, пальцы, измазанные краской, показывали, что дело идет и у нее полным ходом.
На ночь гостям был приготовлен ночлег: двум человекам в Поддубках, у Гусевых и у Дементьевых, и одному, – чтобы не обидно было синегорцам, – у отца Гриши, в Синегорье.
Как это часто бывает, долго обсуждали, что делать с водкой: подавать ли ее за ужином, или не подавать и, если подавать, то сколько. Пока обсуждался этот, с виду несложный, вопрос, на лицах у всех было печальное выражение. Наконец решили водку к столу не подавать, но на всякий случай держать в запасе.
В общем подготовка к встрече проходила нормально. Только мелкий дождичек, заладивший с утра, так и не переставал, несмотря на то, что барометр Василия Степановича настойчиво показывал «ясно». Речь, составленную Семеном, одобрили. Вскоре позвонил Данила Иванович и сообщил, что гости выезжают минут через пятнадцать.
Василий Степанович подозвал мальчика с мокрыми волосами и стал растолковывать ему, чтобы он сейчас же бежал на дорогу сторожить «победу» Данилы Ивановича. Мальчик бросился было к двери, но Катерина Петровна остановила его и сказала, чтобы он на дорогу не выбегал, что с дороги ничего не видно, а чтобы бежал к крайней избе, да встал бы не с той стороны, где палисадник, а на горушке, возле огорода, да по сторонам бы не глядел, да ни с кем бы не разговаривал.
Наконец мальчик убежал, а Василий Степанович положил на стол часы и затеял спор с эмтеэсовским агрономом. Агроном вежливо требовал, чтобы с завтрашнего утра колхоз начал вывозить солому, лежащую мелкими копнами после того, как прошел комбайн, потому что она мешает пахать под зябь поперек прошлогоднего пласта. Эта работа предусмотрена договором, а договор подписывал председатель колхоза, так вот, будьте любезны… Василий Степанович говорил, что у него не кавалерийский полк и тягла нехватает даже на другие неотложные работы, а Федор Игнатьевич добавил, что лошади и так больше месяца работали без выходных дней, чем очень рассмешил агронома. Федор Игнатьевич хотел добавить еще что-то, но его вызвали на скотный двор, и, как только он ушел, в кабинете появилась маленькая старушка и стала просить, чтобы ей завезли дровец. Василий Степанович объяснил ей, что дрова ей завезены так же, как и другим – сколько положено, что у него не кавалерийский полк, чтобы отрывать тягло в такое время на посторонние работы.