Текст книги "По дорогам идут машины"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
И не успела она закончить своих слов, не успел гармонист сыграть отыгрыш, раздался другой голос:
Ты, серебряная звездочка,
Фасонить погоди.
Погляди, у Лены нашей
Золотая на груди.
Василий Степанович заслушался, положив на стол руки, и с него слетело все его недовольство, хотя стрелка барометра снова упрямо стала показывать бурю.
– Хорошо поют, – сказал он, оборачиваясь ко мне с таким видом, будто и на это он положил немало труда, – нет другой такой деревни, где бы так пели. Налей-ка еще, Катя.
Вдруг под самыми нашими окнами голос низкого грудного тембра, голос такой красоты, что к нему нельзя было не прислушаться, на всю деревню запел:
Птицеферму разобрали,
Загордился Боровой,
А в районе услыхали,
Покачали головой.
Василий Степанович глотнул чай и поперхнулся. Катерина Петровна взглянула на него, поджав губы.
– А это наша Фенька поет, – сказала она.
Василий Степанович сосредоточенно пил чай.
– Так я и знала, – продолжала Катерина Петровна. – Еще чего надумали, ферму рушить. А и вы тоже, – обратилась она ко мне, – надоумили его на такое дело.
Я внимательно посмотрел на барометр и, незаметно для Василия Степановича, подмигнул Катерине Петровне. Старушка поняла меня, смешалась и замолчала. Я закусил губу, с трудом сдерживая улыбку. Василий Степанович недоуменно посмотрел на меня, на жену и, ничего не поняв, проговорил:
– Сочиняют тоже, сочинители…
– Я бы ее немного приструнила, – сказала Катерина Петровна.
– Кого? – спросили мы в один голос.
– Да Наташку, кого же еще. Она частушки складывает.
– Наташа? – протянул Василий Степанович. – Да ты что? Она еще дите совсем. Выдумала тоже.
– Как там хочешь, дите или не дите, а она складывает, – уверенно проговорила Катерина Петровна и пошла на кухню.
4
От Катерины Петровны я узнал, что Наташа в эти дни работает подсобницей на постройке новой птицефермы, и утром, торопливо позавтракав, пошел разыскивать девушку. Яркое солнце стояло уже высоко. Чистое небо светилось, и казалось, что это даже не небо, а сплошное голубое сияние. Молодые, умытые ночной грозой липы стояли, облокотившись о заборы палисадников, как скучающие красавицы. Птицеферма строилась за рощицей, на высоком месте. Бревенчатые стены длинного здания были уже собраны, и четыре плотника занимались установкой стропил. Возле груды досок сидел Семен и, зажав между коленями топор, точил его оселком. Семен был в широких брезентовых штанах, заляпанных дегтем, в добела выгоревшей гимнастерке, не имеющей ни одной пуговицы, и в резиновых сапогах, на голенища которых были напущены штанины. Он был распоясан. Широкий солдатский ремень висел у него наискосок через плечо. В общем его спецодежда выглядела довольно потрепанной и даже красивой тюбетейки не было на этот раз на его голове.
Возле него стояла Наташа.
– Я думала, что тебе далеко ходить за досками, Сеня, – услышал я ее голос, – вот и перетаскала доски поближе…
– Думала, – строго перебил ее Семен. – Я вчера почти целый день доски для филенок отбирал, а ты снова все перепутала.
– Так я ведь не знала, я хотела, чтобы тебе лучше. Теперь мне чего делать?
– Сиди, пока не скажу. Сама ничего не трогай.
Семен цепко обхватил обеими руками топорище и принялся отесывать бревно.
– Что же теперь, Сеня, делать? – нерешительно спросила Наташа. – Может, их обратно сносить?
– Зачем обратно носить. Ладно уж.
Склонив голову набок, Наташа со страхом следила за его работой, видимо, опасаясь, как бы он не тяпнул себе по ноге. Я видел, что она хочет ему сказать что-то, но не решается. Чем больше я смотрел на нее, тем больше она мне казалась похожей на молодое деревцо, спокойно принимающее счастье расти под этим чистым, бесконечно синим небом. Заметив меня, Наташа вздохнула и, совсем отчаявшись поговорить с Семеном, куда-то ушла.
Семен упруго выпрямился и небрежно отбросил топор. Топор, как кошка, перевернулся в воздухе, тюкнулся носом в бревно и застыл, задрав топорище.
Вскоре Наташа вернулась, держа в руке долото. Глаза ее блестели.
– Сеня, вот я тебе ручку на долото насадила. Сама насадила. Хорошо?
– Где же ты такую ручку нашла? – спросил Семен, снисходительно осматривая долото.
– Сама настругала. Там возле точила валялась палка…
– Осиновая? – насторожился Семен.
– Осиновая.
– С зарубками?
Наташа испуганно смотрела на него потухшими глазами.
– С зарубками? – снова спросил Семен.
– Так ты же сам вчера велел долото насадить.
– Это у меня мерка была, – с досадой проговорил Семен. – Я же сказал, сиди и не трогай ничего… Сказал или нет?
Наташа стояла, опустив голову, и шевелила камушек носком туфли. Губы ее дрожали.
– Ну, ладно, – махнув рукой, сказал Семен. – Сходи-ка на скотный двор, там двухдюймовые рейки лежат. Отбери шестнадцать штук, которые без сучков, и принеси сюда.
– Там, Сеня, конец той палки остался…
– Ладно, испортила мерку… Иди, неси рейки.
Наташа пошла, не поднимая головы.
Семен долго смотрел ей вслед, потом перевел взгляд на меня и, прочтя на моем лице осуждение, отвернулся.
– Смотри-ка, теплынь какая, – сказал он, чтобы прекратить неловкое молчание. – Видишь, березка греется. Весь свет обойдешь, не найдешь такой березки.
Одинокая кривая береза росла на откосе, и ничего особенного в этой березе не было.
– А ограда-то! Погляди, какая ограда под солнцем. Серебряная.
Ограда тоже была обыкновенная, сделанная из еловых кольев, похожая на сотни других оград.
«Видно, не бывал ты нигде, не видал настоящей красоты, просидел всю жизнь в своих Поддубках, – подумал я с сожалением и грустью, – вот зубы-то и заговариваешь», – и, не удержавшись, спросил напрямик:
– Зачем ты так строг с Наташей? Разве ты не видишь, что она тебя любит?
Семен как-то странно посмотрел на меня и, ничего не ответив, снова принялся отесывать бревно. Я подумал было, что он хочет показать, чтобы я не ввязывался не в свое дело, но он вдруг сказал:
– А ты думаешь, я не вижу? Думаешь, мне легко с ней так говорить? Я уж знаю – только стань с ней поласковей, только приласкай, – прилипнет, и все. А какая между нами может быть любовь? Ей еще восемнадцати нет, а мне тридцатый. У меня, брат, жену на войне убили… Конечно, Наташа заманчивая девка, она хоть кого заманит, если полюбит. В глаза погляди – душу видно до самого дна. Сердечная. Сперва и я думал вот так, из жалости, с ней погулять, да решил это дело отставить. С этим играть, все равно что с огнем играть. И ей голову закрутишь, и себя обманываешь. Какая между нами может быть любовь?
Семен повернул топором бревно, срезал узкую полоску коры, отбил шнуром черту и принялся тесать снова.
– Она еще молодая, нигде не была, ничего не видала, – продолжал он. – Года три назад прислал ей академик Лысенко десять зернышек ветвистой пшеницы, так она, правда, вырастила, Феня ей помогла. А сама ничего еще не понимает. Тут один семеновод из Хвалова к ней подбирался, – я его так шугнул, что он сюда и дорогу позабыл. Больно это у него просто, как по-писаному пошло, видно большую практику имел. Неправильный человек. А она не понимает. Где ей понять. Она, было, с этим, с семеноводом, в Хвалово стала ходить. А вот есть паренек, рядом тут, в Синегорье живет. Почти каждый день письма ей пишет и кидает в почтовый ящик. Правильный такой паренек. Культурный. Радиолюбитель. Уже в эмтеэс помощником комбайнера работает. И летами, и ростом как раз ей под пару. Так вот он ей не очень, видишь ли, нравится. «Это не он, говорит, письма пишет, это ему кто-нибудь надиктовывает. А сам он, говорит, и разговаривать не может. Как рядом встанет, так и начинает свистеть, ровно на телку». Подумаешь, какая привередливая. И не свисти ей. Он нигде и не свистит вовсе, он только при ней начинает посвистывать, да и то редко, так, немного посвистит и бросит. Ей-то что, жалко? Ясно, молодой еще, растеряется, как ее увидит, вот и свистит, чтобы показать свою самостоятельность. Вполне понятно. Я уж их пробовал сдружить, – улыбнулся Семен, – я ему говорил, чтобы не свистел при ней. Так тут другая беда: свистеть перестал – говорить начал. Совсем девчонку заговорил. Говорит и говорит без остановки. Она притормаживает, а он говорит. И все больше про приемники, про радио да про конденсаторы. А ей, сам понимаешь, не больно интересно слушать про конденсаторы. Ей восемнадцатый год идет – ей другие разговоры слушать охота.
– Это правда, что она частушки сочиняет? – спросил я.
– Кто, Наташка? – Семен отложил топор и недоуменно посмотрел на меня. – Кто это тебе говорил?
– И Катерина Петровна, и другие…
– Ну, да! Знает Катерина Петровна! Разве Наташка запевку сложит? Петь-то она, конечно, поет, у нее голос такой, что в Синегорье слыхать. А запевки складывать – куда ей. Я думаю, у нас новые запевки Фенька складывает, ты ее видал, заведующая птицефермой… Так вот, стал он ей про конденсаторы рассказывать, еще хуже у них дело пошло. Опять ей не нравится. Я тогда рукой махнул и отступился. Любовь такая вещь, она советчиков не терпит. Вот я тешу и тешу бревно, как умею, а станешь меня переучивать – сразу ничего не получится. Так и любовь, – у всех она разная, кому какая с руки, и третьему лезть в это дело – все равно без пользы. А насчет Наташи ты меня не суди – я нарочно ее на дистанции держу… Я тебя каких просил принести? – внезапно переменив тон, спросил он. Позади меня стояла Наташа с охапкой реек.
– Я тебя двухдюймовых просил, – безжалостно продолжал Семен – а ты каких принесла?
– А это разве не двухдюймовые?
– Два дюйма – это пять сантиметров. Надо понимать.
– Так бы и сказал, – рассердилась вдруг Наташа. – Ты бы еще на аршин мерил. Как купец при царе.
И пошла обратно.
– Вот она какая. С норовом. – Я улыбнулся. Улыбнулся ей вслед и Семен.
– Видишь, какая занозистая, – сказал он. – Вот в Чехословакии, в городе Шахи, такую же, похожую на нее, встретил. Такая была Анежка Брахачек.
– Ты бывал в Чехословакии?
– Пришлось. Так вот эта Анежка Брахачек пришла наниматься к нам в Красную Армию. Подошла ко мне, говорит «пан», да «пан». Ихний язык на украинский немного похож. Я ей говорю: «Я не пан, а товарищ старшина. Ясно?» – «Ано, говорит, пан товарищ старшина». Ано по-ихнему да. Смеху с ней было, прямо беда. Правильный у них в Чехословакии народ. Вот видишь – на гимнастерке ни одной пуговицы нету. Это, как мы в город Шахи вошли, – на память пообрывали. Так ее теперь и держу. А в Румынии тоже настоящий народ, и язык у них настоящий. Война, например, по-ихнему будет «разбой». Правильный язык. Мы, когда за Яссы зашли, видим, в одной деревне ходит мужик, босой, оборванный, а в фетровой шляпе и с барабаном. Ходит по деревне, бьет в барабан и кричит, что пришла советская власть. Это у них глашатай в Румынии, вместо газеты, кричит приказы местных властей. Едва мы его уняли. Всюду, брат, побывал, много чего навидался.
Подошла Наташа и молча бросила возле нас охапку реек.
– Ну вот, это и есть двухдюймовые. Правильно, – скупо похвалил ее Семен.
– Сеня, – сказала Наташа с таким видом, словно бросилась в холодную воду, – Сеня, можно я с тобой буду нашим гостям речь писать?
– Чего же, – подумав, отвечал Семен. – Кто знает – может у тебя душевнее моего получится. Завтра писать станем. Приходи…
Задумавшись, я перевел взгляд вдаль и снова увидел березку, про которую говорил Семен. Она росла немного косо, вся листва ее спадала на одну сторону, как волосы у девушки, когда она их моет; сквозь освещенные солнцем листья, похожие на зеленые стеклышки, было видно все, до единого сучка, и мне самому вдруг показалось, что такой березки не сыскать нигде во всем мире.
5
После разговора с Семеном мне еще больше захотелось разыскать составительницу частушек и поговорить с ней. Может быть, многим эта настойчивость покажется странной, но я с малых лет люблю колхозные запевки, готов слушать их с утра до вечера, и меня издавна занимало – кто сочиняет меткие короткие песенки, в которых иногда больше мысли и чувства, чем во многих длинных.
Много лет я хожу и езжу по колхозным дорогам и всюду слышу эти песни о встречах и о расставаниях, о любви и изменах, о труде и о коммунизме. Поют их на севере и на юге, в Белоруссии и в Сибири, и всюду они особенные, самобытные, и отличаются в разных местах друг от друга так же, как природа и труд людей.
Еще мальчишкой я услыхал частушки на берегу Ладожского озера. Дул холодный северный ветер, низко над водой тянулись дымные облака, а бородатые рыбаки, разбирая сети, запевали своими низкими, хрипловатыми голосами:
Мы по-ладожски сыграем…
Внезапно все вдруг умолкали, словно песня натыкалась на мель, и после длинной паузы, в течение которой только пресные волны Ладоги отбивали такт, снова, так же согласно, как удар весел по воде, раздавалось:
Мы по-спасовски, по-спасовски споем!
А однажды вечером, на полях Воронежской области я услышал чистый, как ключевая вода, голос:
Восемь часиков, подружки,
Без пятнадцати минут… —
отчетливо и протяжно пропела девушка первую половину частушки, и, не успели еще звуки растаять в синем воздухе, десяток веселых голосов подхватил едва понятной скороговоркой:
Скоронашиухажерыкнамбеседоватьпридут!
Совсем по-другому поют на берегах Волги, где-нибудь возле Саратова. Широко и спокойно плывет над заливными лугами, над Жигулевскими горами:
С неба звездочка упала-а-а,
Волга-матушка река-а-а…
и кажется, медленно гуляют две голосистые подруги, одна на этом, другая на том, крутом, берегу, и перекликаются, а легкий ветер подхватывает песню и несет ее над плесами великой реки, и она замирает, замирает вдали…
В одной деревне, недалеко от Пскова, мне довелось, услышать «страдания».
Ой вы, яблочки,
Ой вы, вишенки,
Не видали ль вы
Моего Мишеньки?
Много разных «страданий» поют в тех местах, мягко, по-псковски, растягивая слова, а мотив такой, что нельзя не удержаться, чтобы не заплясать. И все самое грустное, самое печальное, о чем поется в «страданиях», мотив этот окрашивает в легкие, смешливые тона, и совсем не удивляешься, когда девушка, напевающая о близкой разлуке с милым, пускается в пляс и, раскрыв, словно для объятий, руки, выбивает частую дробь каблуками.
А узорные, как искусное кружево, мотивы вологодских песен, а рязанские запевки, а сибирские частушки, а сколько еще других песен существует на нашей земле, которых я не успел еще узнать, не успел услышать.
Все это мне хотелось рассказать Фене, хотелось попросить, чтобы она спела свои частушки, и записать их. После того как по просьбе Любы я сделал доклад на комсомольском собрании о землеустройстве объединенного колхоза, Феня перестала сердиться на меня за изменения в хозяйстве, и мы с ней даже подружились.
На другой день после разговора с Семеном я отправился в сарай, где временно разместили несушек и цыплят. Утепленное здание сарая было разделено сенями на две половины. Я вошел туда, где находились недавно привезенные из города инкубаторные цыплята. За сеткой пищало и копошилось больше тысячи пушистых шариков. Отдельно, в ящике от письменного стола, сидели четыре нахохлившихся утенка. Видимо, в инкубатор вместе с куриными по ошибке попадают и утиные яйца.
Возле ящика я увидел Наташу. Она сидела на корточках и, сунув клювик утенка в рот, поила его. Утенок пил, покорно закрыв глаза.
В помещении было жарко, как в теплице. Горел яркий электрический свет. Начинался вечер, из-за стенки доносилось сонное курлыканье кур, усаживающихся спать на насест. Через несколько минут за дверьми раздались шаги, и Наташа торопливо выпустила утенка. «Совсем еще зеленая девушка», – подумал я, скрывая улыбку.
Услышав шаги, цыплята запищали громче.
– Вот они какие, – улыбнулась Наташа, – второй день существуют, а мамашу свою уже по поступи узнают.
Вошла Феня с ведром, наполненным пшенной кашей. Цыплята протискивались к сетке, забирались друг на друга, растопыривали маленькие крылышки, падали и пищали. Гомон стоял оглушительный.
– Тише, вы! – крикнула Феня.
Цыплята все, как по команде, замолчали.
– Смотри-ка, совсем как малые ребятишки, – засмеялась Наташа.
– Это они на одну минуту, – опрастывая ведро, говорила Феня ровным, спокойным голосом, словно разговаривая сама с собой, – минута пройдет и снова заголосят.
Она рассыпала кашу по полу, и скоро тысяча носиков застучали по доскам.
– Вот как затукали, – сказала Наташа, – словно дождик пошел.
– С ними, пока малы, и заботы мало, – говорила между тем Феня неизвестно кому, мне или Наташе. – А вот с несушками прямо беда. Наши куры еще ничего, привыкли нестись на своем месте, а вот которых из Синегорья: после объединения привезли, эти где попало несутся… И на сеновалах свежие яйца находят, и на скотном дворе, а то и прямо на улице. Одна так в шапке у деда Игната снеслась, пока он работал. Вовсе с ума сошла.
Феня замолчала, нежно глядя на цыплят, и тут я исподволь завел разговор о частушках. Поняв, что мне надо, она насторожилась и спросила:
– Зачем это вам?
Я начал путано объяснять.
– Я знаю, что им надо, – сказала Наташа, уважительно называя меня на «они», – про них пели, вот они и хотят узнать, кто склал, да в Москве и пожаловаться.
То, что и про меня была сочинена частушка, я слышал в первый раз.
– А как же, – сказала Феня, – не знаете разве, как вас продернули за ваши планы? Да вы не сердитесь. Теперь-то после доклада все поняли, что по-вашему лучше. Не сердитесь.
И тут я рассказал все начистоту. Я сказал, что ни на кого не собираюсь жаловаться, а просто записываю частушки, стараюсь запомнить мотивы. Говорил я долго и, мне показалось, убедил девчат.
Когда я кончил, Феня критически оглядела меня и сказала:
– И вам не совестно такими пустяками заниматься? Вы же с высшим образованием.
Мне снова пришлось объяснять, что этим делом занимаются целые учреждения, и даже Академия наук посылает экспедиции записывать народные песни, и ничего в этом нет удивительного, потому что народные песни такое же настоящее искусство, как, например, опера. Даже Пушкин записывал их.
– Это, конечно, интересно, – песня, – сказала, внимательно выслушав меня, Феня. – «Ой туманы мои, растуманы» или «Одинокая бродит гармонь». А в частушках чего интересного? Даже совестно, что к ним такое внимание. Они ровно мотыльки, день летают, а на другой день и нет их. Уже другие поют. Только нам они и понятны. В других местах и не разберут, об чем речь… Хорошо, если уж так вы хотите, давайте после работы соберемся, споем вам. Записывайте. Вам какие надо, про любовь или производственные? Всякие? Ну, хорошо, споем всякие. Только не обессудьте, если такую споем, что уши заткнете… А почему вы это не у других, а у меня просите? – снова насторожилась Феня.
– Мне сказали, что вы их сочиняете.
– Кто вам сказал?
– Многие говорят, – слишком поздно поняв свою ошибку, ответил я.
– Это вам Семен сказал. Трепло, – сразу словно припечатала Феня. – Ну, хорошо, тогда и я скажу. Эти частушки больше всех он сам, Семен, и составляет, и спрашивайте у него, вон четвертая глава еще не сдана, а он, вместо того, чтобы заниматься…
За стенкой раздалось громкое куриное клохтанье. Феня бросила ведро и побежала в другую половину.
Я стоял, совершенно сбитый с толку, и думал, как поступить дальше. Наташа следила за мной своими выразительными глазами. Ей, видимо, было меня жалко.
– Вы когда уезжаете? – спросила она.
– Дней через пять.
– Вы на нас не сердитесь. Мы про вас другую, хорошую складем.
– Кто складет-то?
– Мы, поддубенские, – доверительно проговорила Наташа. – У меня к вам будет просьба. Мы с Сеней будем сегодня в ночь речь составлять. Он меня просил помочь. – В голосе Наташи слышалась наивная гордость. – Так вот я тут набросала кое-что. Полные сутки думала. Посмотрите, пожалуйста. А то я Семену боюсь показывать. У меня всегда все получается, только при Семе как-то не так, как надо, выходит. Вот послушайте, я вам почитаю, а вы скажите, понравится ему или нет…
Вдруг она перестала говорить, посмотрела куда-то мимо меня, и лицо ее сделалось испуганно-тревожным. Я оглянулся. В дверях стояла Люба. На голове ее была надета красная тюбетейка Семена.
– А я тебя, Наташа, всюду ищу, – сказала Люба.
– Что я, кошелек с деньгами, – с трудом ответила Наташа, не сводя глаз с тюбетейки. – Чего меня искать?
– На бюро тебя выделили чехословацким делегатам ночлег организовать.
– Мне надо речь готовить.
– Без тебя сготовим.
– Мне Семен велел приходить сегодня.
– Наташенька, сама посуди, какую ты можешь сготовить речь? Какой из тебя оратор? Ты подумай лучше, в каких избах разместить гостей, а речь мы сами составим.
– И ты с ним?
– И я… Что ты смотришь на меня, как на чужую?
– А кто ты мне, своя, что ли, – так же с трудом проговорила Наташа и вышла на улицу, позабыв затворить за собой обе двери.
6
И все-таки я нашел составителя частушек. Случилось это так.
В последнее время у нас с Василием Степановичем вошло в обычай работать на его квартире в Поддубках, потому что в правлении каждую минуту председателя отрывали то бригадиры, то участковый агроном из МТС. Однажды мы с ним засиделись часов до одиннадцати, и, выйдя на улицу, я вспомнил, что обещал Любе вернуться пораньше. Комната для приезжающих теперь, наверное, заперта, и Люба ушла к Семену помогать ему готовить выступление на встрече с чехословацкими делегатами. Три вечера подряд составляли они текст этого выступления, и все-таки им казалось, что оно плохо выражает их мысли и чувства.
Подумав, я отправился к избе Семена. В избе горел свет. Через открытое окно было видно и Семена и Любу. Они сидели за столом и, не глядя друг на друга, тихо разговаривали. Между ними лежала красная тюбетейка.
– Так ведь завтра правление, – говорил Семен.
– Да. Завтра нельзя. Завтра правление, – отвечала Люба.
– Послезавтра тоже нельзя.
– Да, и послезавтра нельзя.
– Зачем же ты меня упрекаешь?
– Не знаю, Сеня… Понимаю, что и завтра, и послезавтра нам повидаться нельзя, а что-то… Хочешь, я тебе скажу, в чем дело?
– В чем?
– А ты не рассердишься на меня?
– Нет, Люба. Я ни за что на тебя не смогу рассердиться.
– Дело в том, Сеня, что это у тебя не настоящее. У тебя есть что-то на сердце, что ты прячешь от меня, да и от себя… Ты не любишь меня…
Я спохватился, что подслушиваю, и отошел от окна. Выступление, видимо, было подготовлено, и между Любой и Семеном шел теперь разговор, который не стоило прерывать. Я сел на ступеньку крыльца и стал ждать, когда выйдет Люба.
Ярко светила луна. Пустынная деревня была видна из конца в конец, не хуже, чем днем. На дороге лежали изломанные в колеях тени телеграфных столбов. Напротив, за полуоткрытой калиткой, виднелась часть двора: белая, чисто выметенная земля, тележные переда у сарая. Возле ворот росла осина, и на суку ее висел тяжелый вагонный буфер. Было неподвижно и тихо. Даже провода не гудели.
Так я просидел несколько минут. Вдали показался человек в черном костюме, шагающий со стороны Синегорья. Когда он приблизился, я узнал того самого паренька Гришу, который проверял мои документы. Не замечая меня, он торопливо прошел мимо, поднялся на крыльцо какой-то избы и постучал. Грише открыли, и он скрылся в сенях.
– Нет, ты меня не обманываешь… – донеслись слова Любы, подошедшей вплотную к окну. – Ты стараешься верить… Даже чересчур стараешься верить. А знаешь почему? Потому, что тебе надоело одному. Ты, наверное, думал: «Долго ль одному жить? Чего ждать?» Думал так?
Семен что-то ответил.
– Значит, думал. Я почувствовала это в первый вечер. Когда мы с тобой шли из Игнатовки. А мне, Сеня, мало этого. И тебе мало.
Семен подошел к окну и спросил:
– А ты меня любишь?
– Не знаю, – ответила Люба. – Ты не сердись. Это не значит: «не люблю». Это честно – не знаю. От тебя зависело, чтобы я говорила яснее…
Они отошли в глубь комнаты, и снова все стихло. На улице снова появился Гриша и пошел обратно, но уже гораздо медленнее. Поравнявшись со мной, он поздоровался и спросил, не видел ли я Наташу.
– Вчера с ней уговорились итти ко мне радио слушать, – сказал он, – а дома ее нет. У вас там, где вы живете, линоксиновые трубочки для изоляции не продаются? Не знаете? У нас их и вовсе не достать… Интересно, куда она подевалась?
Гриша сел рядом со мной и грустно вздохнул. Некоторое время мы молчали.
– Да ведь она, наверное, здесь, у Семена! – вдруг радостно воскликнул Гриша и хлопнул себя ладонью по колену. – Они же там речь составляют!
Он бросился к окну, и лицо его разочарованно вытянулось. В свете падающего из окна луча я разглядел, что Гриша одет необычно нарядно. На нем был длинный модный пиджак и шелковый галстук, затянутый так туго, что концы воротничка торчали.
– Там ее нет, – сказал он, вернувшись. – Там только Любка с Семеном.
Он долго размышлял, уставившись на свои ботинки, и казался таким же неподвижным, как калитка, как все вокруг, усыпленное этой лунной ночью.
– Да ведь она в Игнатовке! – протяжно проговорил он наконец, словно утешая не себя, а меня. – У них там семинар сегодня. И как я не догадался!
Он весело достал коробку «Казбека», распечатал ее ногтем, сунул в рот папироску и похлопал себя по карманам. Спичек у него не оказалось. Не было их и у меня. Гриша махнул рукой и сунул папиросу за ухо.
– Очень просто. Она в Игнатовке, а я голову ломаю. Вот всегда… – он оборвал фразу и прислушался.
Издали, из поддубенского леса, доносилось пение.
Вдоль всей деревни тянулась полоса деревьев, прикрывающая Поддубки с северной стороны от ветра. Рощица шла сразу за избами, подступала к самым огородам, словно обнимала деревню у околиц, и была такая узкая, что ночью сквозь деревья просвечивали огни изб. Но в этих безлесных местах и такие поросли были редкостью, и когда, еще во время войны, нивесть откуда в рощицу забрел волк, – поддубенцы совсем загордились и стали всерьез называть небольшую полоску деревьев лесом. Они любили свой лес и знали наперечет все березки и сосенки. Матери пугали детишек «лесовиком», учительница водила в лес своих питомцев собирать листья для гербария, ребятишки играли в лесу в партизан, а старики, если и обламывали ветки берез, то только для веников, чтобы в субботу попариться в баньке.
Летними ночами по прохладной лесной тропинке гуляли девчата и пели песни.
И вот теперь, когда мы с Гришей сидели на крыльце, из леса доносились голоса:
Моя тропка
Потерялась,
Я любви
Не дождалась.
– Вон она где! – удивленно проговорил Гриша.
Я прислушался. Пели в три голоса, и мне трудно было выделить из этого маленького согласного хора голос Наташи.
– Как раз сейчас мимо вратаря идут, – печально сказал Гриша.
– Мимо какого вратаря?
– Дуб там есть. Между двух березок стоит. Один на весь лес. Он у них и называется вратарь…
Вскоре снова раздался голос, на этот раз напротив того места, где мы сидели. Теперь я узнал его – пела одна Наташа.
Хоть бы цветики
Завяли —
Про него
Не поминали.
Я не знал этих слов. Никогда не слышал их прежде. Они так совпадали с переживаниями Наташи, что мне в первую минуту показалось удивительным такое совпадение. И внезапно я понял, что слышу рождение частушки, рождение новой коротенькой песенки, которая, может быть, выпорхнет из этого узкого леса и полетит над пашнями нашими и дорогами, над деревенскими улицами и полевыми станами, над концертными залами и антеннами. Хотя пели трое, – я был уверен, что сочиняет Наташа, а две ее подруги только подхватывают, может быть дополняют то, что она вначале тихо-тихо напевала. Слишком искренне было чувство, с каким пела Наташа, слишком непринужденно ложились слова на грустный мотив, чтобы сомневаться в этом… Впрочем – может быть давно существует эта частушка, а Наташа только повторяла ее, выбрала себе по настроению и повторяла?
– А конденсатор на десять микрофарад у вас достать можно? – спросил Гриша.
Голоса удалялись, становились все глуше и глуше, и слов нельзя было уже разобрать.
– Теперь они к докторше подошли, – сказал Гриша. – Березка там есть белая, докторша.
И вдруг громко, обиженно заговорил:
– Почему я ее должен ждать. Что я, маленький, что ли? Она думает, – у меня время неограниченное. Небось больше ее занят, помощником комбайнера работаю. Если Евсеев не выздоровеет, так и комбайн завтра приму. Посмотрим тогда…
Голоса девушек совсем затихли. Сияло ночное звездное небо. Казалось, звезды становились то больше, то меньше. Их было очень много. Я никогда не видал так много звезд. И оттого, что в небе шевелились звезды, все на земле казалось особенно неподвижным, застывшим.
Обычно поддубенские девчата в одну сторону идут лесом, а в другую – деревней, и я стал терпеливо ждать их. Дожидаться пришлось довольно долго. Наконец вдали показались три девушки. Они шли посредине дороги – две низенькие и одна повыше. Высокую я узнал раньше, чем Наташу. Это была Феня, и меня удивило, что заведующая птицефермой гуляет с молоденькой Наташей. По другую сторону от Наташи шла девушка, которую я видел, кажется, в первый раз.
Поравнявшись с избой Семена, девушки замедлили шаг и стали смотреть на освещенные окна.
– Первый час, а они сидят, – заметила незнакомая мне девушка.
– Составляют речь, – сказала Феня.
– Сочиняют, – добавила Наташа то ли всерьез, то ли с грустной насмешкой.
Девушки остановились. Луна светила так ярко, что если бы Семен выглянул на улицу, он увидел бы и лицо Наташи, и глаза ее, и то, что было в ее глазах. Но он спорил с Любой тихо, но настойчиво, и вряд ли его интересовало, что делается на улице.
– Здравствуйте, – сказал Гриша.
– Здравствуйте, – ответила незнакомая мне девушка и, обратившись к подругам, спросила: – Пошли?
– Пошли, – машинально ответила Наташа, не трогаясь с места.
Кроме двух освещенных окон, кроме тюбетейки, лежащей на столе, она не замечала никого – ни меня, ни Гриши. И мне до того сильно захотелось крикнуть Семену, чтобы он посмотрел в окно, заметил Наташу, чтобы хоть взглянул на нее, что я едва сдержался.
– Ну, пошли, – сказала Феня.
– Пошли, – отозвалась Наташа, и они двинулись дальше вдоль улицы и запели, и я услышал слова, точно повторяющие мои мысли:
Понапрасну
Месяц светит
Меня милый
Не заметит.
Нет, эта частушка не могла быть составлена раньше. Она сочинена теперь, несколько секунд тому назад, и даже не сочинена, а просто сама вырвалась из души, и автору ее не надо было ничего выдумывать и искать рифму.
Наконец-то я узнал автора поддубенских частушек, но не было у меня от этого ни радости, ни удовлетворения. Узнал я и гораздо более важную вещь. Я понял, как много надо пережить и перечувствовать, чтобы составить короткую, всего на две строчки, песенку…
Девушки снова скрылись в лесу, и сколько я ни прислушивался – ничего не мог услышать. Иногда казалось – доносятся какие-то звуки, но нельзя было понять – поют ли это девчата, или мне просто слышится.