355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Антонов » По дорогам идут машины » Текст книги (страница 16)
По дорогам идут машины
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:04

Текст книги "По дорогам идут машины"


Автор книги: Сергей Антонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

В будке воцарилось молчание.

– Погоди-ка, мастер, – сказал вдруг Мусаев. – А если под голубятней одну или две струны троса подтянуть веревкой с наветренной стороны, так, наверное, крюк болтаться не будет. Может быть, и трубы поднимать сможем? А?

– Правильно, – подтвердил Мордик.

– Как же ты подтянешь? – спросил Мирза. – Туда же лезть надо.

– Конечно, надо. Я полезу и еще кто-нибудь – чтобы меня держать.

– Нет, этого делать нельзя.

– Почему нельзя?

Мирза хитро прищурился.

– Потому что ты забыл, что есть люди, которые за тебя отвечают.

– Ничего, мастер. Такие ли дела мы делали с тобой в сорок пятом году!

Все рассмеялись. Мирза протянул Мусаеву руку, и тот хлопнул по ней в знак дружбы и согласия.

– Давайте жребий кидать, кому лезть, – предложил тракторист. – Я полезу, и еще кто?

– Я полезу, я уже сказал, – проговорил Мусаев.

– Ты, тракторист, сиди, – сказал Мирза, – это не твое дело…

– Все хотят лезть, – хмуро перебил Мордик, – тут жребий кидать надо, чтобы решить, кому здесь оставаться номера на стенке читать.

После короткого спора Мирза начальническим тоном назначил на эту рискованную работу Мусаева, инициатора ее, и себя.

Он откинул крючок, и ветер сразу же услужливо распахнул дверь будки.

Привязав к пожарному поясу конец тяжелого каната, Мирза ступил на хрупкую лестницу, которая винтом обвивала буровую вышку. Мусаев, натянув на уши фуражку, шел сзади. Они условились, что Мирза прихватит канатом струну троса и привяжет канат к стойке вышки, а Мусаев привяжется сам и все это время будет держать мастера, чтобы его не сдуло.

Подниматься вверх надо было на двадцатипятиметровую высоту. Мирза переступал по ступеням, хватаясь обеими руками за перила. Ветер отрывал его. Схватываясь за крепления, Мирза чувствовал, что вышка дрожит, как испуганный джайран. «Хорошо, что заведующий этого не видит», – мелькнуло в сознании Мирзы. Наконец он добрался до голубятни и оглянулся вниз. За ним по пятам шел Мусаев без фуражки. Ветер выл так, что переговариваться было невозможно. Пришлось, как глухонемым, объясняться знаками. Мирза лег на настил голубятни, Мусаев навалился на него, и через несколько минут канат надежно оттягивал талевый блок с крюком к центру вышки.

Когда оба верхолаза спустились вниз, Мордик сообщил, что минут десять тому назад звонил Николай Артемович и спрашивал, кто позволил Мирзе и Мусаеву во время шторма лазить на голубятню. Мордик ему хотел объяснить все с начала до конца, но Николай Артемович не стал дослушивать и приказал, чтобы Мирза и Мусаев немедленно слезали, если не хотят получить по выговору в приказе. «Тогда я спросил заведующего, – говорил Мордик, – как мне им об этом сообщить. Самому туда лезть?» Николай Артемович засмеялся, сказал, что лазить не надо, что с Мирзой расправится сам, а потом спросил, как дела, как самочувствие. «Я сказал заведующему, что у меня лично самочувствие никуда не годится, потому что нечего делать и от этого охота поесть, но скоро, кажется, работать станет можно, и тогда будет все в порядке», – заключил Мордик.

После того как зачалили трос, спуск труб пошел так спокойно, как будто не было никакого шторма. Трубы опускали всю ночь, к немалому удивлению Николая Артемовича, который звонил несколько раз в будку, и никто к телефону не подходил. Все шло хорошо, только к утру всем захотелось пить, а пресной воды не было ни капли. Мордика так мучила жажда, что он даже забыл об еде.

Рано утром, когда все трубы первого и второго ряда были опущены и Мирза, несмотря на бессонную ночь, сиял, как именинник, на бушующем море показался катер. Катер шел к 3019-й. Ветер старался загнать его в море, но упрямый кораблик изо всех своих сил пробивался к вышке. Держась за поручни, на носу стоял человек в плаще и с биноклем.

– Зачем едет заведующий? – беспокойно заговорил Мирза, сразу узнав Николая Артемовича. – Ведь к наш им все равно не подойти. Разобьет катер о сваи. Зачем он едет?

– Приказ с выговором везет, – мрачно пошутил Мордик.

А дело было нешуточное. Если катер ударится о стальные сваи, он разломится, как скорлупа. Людей спасать в-такую погоду почти невозможно. Ветер нагнал на небо темные облака, закрывшие солнце. Море стало зловеще-серым и, в довершение всего, начал накрапывать дождь.

Катер подходил все ближе, ближе, и Мирза различил уже большой термос и что-то покрытое брезентом.

– Обед везет, – догадался Мордик. – Это правильно.

Катер развернулся и стал заходить против ветра так, чтоб пройти как можно ближе к вышке. Вымокшие с головы до ног Мирза, Мордик, Мусаев и тракторист, несмотря на то, что волны хлестали их по ногам, столпились у поручней на краю площадки. Николай Артемович схватил маленький сверток и, дождавшись, когда катер оказался метрах в пяти от площадки, бросил сверток Мирзе. Но ветер не дал ему долететь. Обернутая в газету буханка хлеба шлепнулась в море.

– Там! – сказал Мордик, грустно глядя на воду.

Николай Артемович быстро схватил другой сверток и с силой метнул его на площадку. Этот пакет был тяжелее и долетел. Мордик торопливо стал разворачивать его.. Там были металлические тарелки, кружки, вилки и: ложки.

– А почему салфеток нет? – сказал Мордик сердито, унося все это в будку.

Катер сделал круг и снова приблизился к вышке. Николай Артемович бросил еще один пакет, но на этот раз катер был слишком далеко.

– Опять там! – сказал Мордик, сокрушенно глядя на воду. – Одни сервизы и долетают. А как что дельное, так и нет.

Между тем ливень усилился, и нельзя было понять, когда волны обливали людей, когда дождь. В водяном тумане стало плохо видно. Когда катер подошел к вышке в третий раз, Николай Артемович бросил Мордику конец веревки. Пока катер делал круг, заведующий успел увязать все оставшиеся пакеты и термос в один большой брезентовый узел и привязать к этому узлу десятиметровую веревку. Конец этой веревки он и бросал теперь на площадку буровой. После нескольких попыток это ему удалось. Тяжелый узел упал в море, но через секунду был на площадке.

Николай Артемович помахал на прощанье рукой и вместе с катером скрылся во мгле.

– Ну вот, теперь все в порядке, – сказал Мирза Мордику, когда все уселись в тесной будке, – теперь можно исправлять петли на двери.

– Сейчас у меня есть занятие поважней, – ответил Мордик, нарезая колбасу и чурек, который, к всеобщему удивлению, оказался сухим. Термос был наполнен холодной шолларской водой…

К полудню ветер резко упал, облака рассеялись, и над морем повисла чистая, отчетливая радуга. Она отражалась в посветлевшей воде и была похожа на многоцветное колесо, и только нижний край его был срезан, потому что для полного колеса нехватило моря.

А на следующий день в столовую прибежала Липатова и, найдя Мирзу, закричала:

– Мастер, 3019-я давления не принимает!

– Да что ты говоришь!

Мирза плеснул в тарелку стакан воды, чтобы суп сделался похолодней, быстро доел его и побежал к трубе, по которой должна итти нефть из 3019-й. Дойдя до нее, он сел на корточки и приложил ухо к ее теплой, пыльной поверхности. Труба чуть-чуть вздрагивала.

3019-я фонтанировала.

3019-я каждый час давала десятки тонн нефти.

Слышно было, как по трубе непрерывным мощным потоком шла нефть.

Мирза сидел на корточках, приникнув к трубе, и на его лице были и настороженность, и удивление, и большая радость.

10

Утро. Из-за тоненького, как тень, облачка поднимается большое солнце – примета теплого, яркого дня. Я иду к Шихово по асфальтовой дороге, среди бесконечных рядов нефтяных вышек. Эти прозрачные вышки, с чернеющими на их вершинах «голубятнями», похожими издали на прошлогодние грачиные гнезда, напоминают густой лес, весенний лес, еще не одетый листвой. У одной из них – бюст молодого человека с умным, энергичным лицом, окруженный цветами, – бюст Ханлара.

По светлому небу медленно поднимается солнце. На море, от горизонта до самого берега, расстелилась блестящая червонная дорожка. По той самой земле, по которой много лет тому назад ступал товарищ Сталин, по этой самой земле идут теперь на отдых, закончив ночную вахту, рабочие передового треста «Сталиннефть», идут люди, с гордостью называющие себя «сталинцами», с гордостью произносящие это великое имя.

Я знаю, что тысячи рабочих стоят сейчас у компрессоров, у пультов управления, у контрольных приборов. Тысячи людей борются за выполнение задания товарища Сталина: добиться того, чтобы давать стране 60 000 000 тонн нефти в год.

Каждый день бакинские нефтяники чувствуют направляющую отеческую руку вождя. В 1920 году, когда состояние промыслов было катастрофическим, когда все оборудование было поломано, вышки разрушены, когда скважины были заброшены и обводнены, – в Баку прибыл товарищ Сталин, возглавлявший комиссию ЦК РКП по вопросам нефти. С огромной радостью встретил азербайджанский народ дорогого вождя. Под руководством товарища Сталина была намечена и проведена коренная реконструкция всего нефтяного хозяйства и введена передовая по тому времени техника – вращательное бурение, глубинные насосы и т. д. «Это был огромный революционный шаг вперед, это был, по существу, полный переворот в нефтяном деле», – говорил, вспоминая о тех днях, товарищ Багиров. В результате повседневного руководства со стороны партии, товарища Сталина – первая пятилетка по нефти была выполнена в два с половиной года, и, докладывая съезду партии об итогах первой пятилетки, товарищ Сталин говорил: «В смысле производства нефтяных продуктов и угля мы стояли на последнем месте. Теперь мы выдвинулись на одно из первых мест».

Я иду по весеннему лесу промыслов. Пора уезжать.. Я достаю записную книжку, перелистываю ее и вспоминаю Мирзу, Каграмана, Николая Артемовича, Мира Джафара Абасовича Багирова… Как много осталось неиспользованного, неописанного. Как много приносит каждый трудовой день моей родины примет наступающего коммунизма.

Вот запись: Лекция. Мирза в большом зале АзНИТО. Доска. Мел. Формулы. Мирза чертит схему придуманной им подводки в распределительную батарею для контроля давления в затрубном пространстве, а техник из Орджоникидзенефти, сидевший в первом ряду, перечерчивает эту схему в свой блокнот.

Это – примета коммунизма.

Вот Лида Юргель остается каждый день после работы и учит молодого Каграмана секретам регулирования давления.

Эта дружба рабочих – тоже примета коммунизма.

Навеки ушло на моей родине то время, когда опытные рабочие окружали мастерство свое тайной.

Вот рвутся в клинику навестить больного Мирзу его друзья – рабочие.

Эта дружба «начальников» и «подчиненных», дружба людей, делающих общее дело, – также примета коммунизма.

Навеки ушло на моей родине то время, когда мастер был врагом и эксплоататором рабочих.

Вот татарин Абдуллаев, украинка Абдуллаева, русская Липатова, армянка Маркарьян и азербайджанка Алиева идут в кино. Они всегда ходят в кино вместе.

Ушло и никогда не вернется на моей родине время слепой вражды друг к другу людей, говорящих на разных языках.

Это – прекрасная примета расцветающего коммунизма.

Вот экскурсия бригады Мирзы в филиал Музея имени Сталина, в подвал, где помещалась подпольная типография большевиков «Нина». Благоговейное молчание; Каграману хочется до всего дотронуться и, преодолевая искушение, он держит руки за спиной.

Священная любовь наших людей к партии большевиков, вечная благодарность ей, благодарность товарищу Сталину – это тоже примета и гарантия скорого торжества коммунизма.

Я перелистываю страницы своих записок о том, как пускали 3019-ю морскую, а в это время бригада Бедирханова принимает другую буровую, осваивает десятки новых скважин. И я чувствую, что мои очерки о Мирзе, о Каграмане, о Тажетдинове – это только начало. Пока я писал об опоздании Тажетдинова на дежурство, фамилия его уже висела на Доске почета первого промысла. Исмаил Тажетдинов стал одним из лучших, одним из самых надежных помощников мастера.

Люди живут, растут и сами продолжают творить светлые свои повести…

Баку, 1949.

ДАЛЬНИЕ ПОЕЗДА

Я люблю ездить на дальних поездах.

Особенно хороши первые часы пути, когда, разложив вещи, пассажиры усаживаются наконец внизу и начинают рассказывать, кто куда едет, по каким делам, начинают знакомиться и приятно поражаться, случайно удостоверившись, что имеют общих друзей или что сражались на одном фронте.

А в это время приходит усатый проводник, который на посадке со строгим, каменным лицом проверял билеты, проверял до того долго и сердито, что так и казалось – сейчас скажет, что нехватает какого-нибудь талончика, да и не посадит. Расстилая простыни, журит он виновато притихших пассажиров за куриные косточки, набросанные вокруг плевательницы, журит незлобиво, добродушно, словно балованых детей своих.

А за окнами, на фоне безоблачного, гладкого неба, плавно, медленно сдвигаются и раздвигаются провода, и от этого кажется, что поезд идет тихо. Но вот со страшной быстротой мелькает телеграфный столб, и бывалый командированный, знающий все, вплоть до цены моченых яблок в Чернигове, сообщает, что идем под уклон со скоростью шестидесяти километров в час.

Незаметно наступает недолгий вагонный вечер. Командированный разбирает постель, ворочаясь на второй полке, как шахтер в забое. В сумеречной глубине дальнего купе тихо, тихо наигрывают на баяне «Катюшу», разговоры догорают, все реже и реже хлопает дверь, ведущая в тамбур, и только взлохмаченный человек с университетским ромбиком на лацкане пиджака уже третий раз проходит по вагону, безнадежно разыскивая преферансистов.

Ночью на аспидно-черных толстых стеклах появляются косые многоточия дождевых капель. Мерцая, проплывает огонек одинокой, затерянной в лесу сторожки путевого обходчика. Проплывают леса, пашни, города. А пассажиры спят. Спят хозяева этих лесов, этих городов и пашен.

Вот и сейчас, напротив, на боковой полке, спит курносый парень с рассыпчатыми русыми волосами.

Прошло два часа с тех пор, как мы выехали из Ленинграда. Уже глубокая ночь. А я смотрю на курносого парня, на его лицо, сердитое во сне, и все больше и больше убеждаюсь в том, что где-то я его видел.

Я смотрю на него десять минут, пятнадцать, перебирая в памяти свои поездки и встречи, но ничего не могу вспомнить. Видимо, пути наши пересеклись давно и не надолго.

Парень сладко чмокает и поворачивается на другой бок. На его красивой мускулистой руке, в том месте, где прививают оспу, виден длинный кривой шрам.

«Да ведь это тот самый Шура, который провожал Ивана Афанасьевича на юг!» – мелькает в моем уме.

И я внезапно вспоминаю и этого парня и Ивана Афанасьевича, вспоминаю связанную с ними историю, конец которой мне так и остался неизвестным.

Начало истории такое.

Летом прошлого года мне пришлось ехать на черноморское побережье для уточнения изыскательских данных по проектированию подпорных стенок.

Задолго до отхода поезда я сидел в вагоне со своими рейками и теодолитом. Вагон постепенно наполнялся. В наш отсек вошли девушка-студентка, работник Пулковской обсерватории и дородная украинка, гостившая у сына-инженера. А за четверть часа до отхода поезда вошел запыхавшийся старичок.

Он появился окруженный шумной толпой ребят, видимо недавно окончивших ремесленное училище. Ребята провожали его. Среди них был и этот Шура. Ребята несли вещи старичка: чемодан, запертый на висячий замок, и перину, туго стянутую ремнями. Очевидно, дедушка давно не ездил по железной дороге.

Ребята, которых было человек десять, разбежались по вагону, поднимали полки, скидывали вниз матрацы, хватали вещи растерявшихся пассажиров и забрасывали их на багажные полки, выкрикивали номера мест. Особенно шумно командовал и хлопотал Шура. Однако порядка он навести не успел. Вошел проводник и выгнал ребят из вагона.

Толкаясь и оттесняя друг друга, они столпились на перроне у закрытого окна. Позади них я увидел женщину лет пятидесяти в платке и макинтоше. Она смотрела в окно и плакала. Иногда она сердито пыталась убедить в чем-то шумливых ребят, но быстро спохватывалась и начинала плакать снова. Старичок сидел у окна, придерживал одной рукой чемодан, а другой раздраженно махал ей, чтобы уходила домой. Я предложил ему посмотреть за вещами. Он подозрительно взглянул на меня и ничего не ответил. Наконец поезд тронулся.

В правое окно виднелся экскаватор, копающий котлован, и люди возле него; в левое – заводские корпуса, окруженные лесами, и возле них тоже люди, люди.

– Двутавры кладут; вон сколько народу, – проговорил старичок, ни к кому, впрочем, не обращаясь.

Он сидел, уставившись в окно и подперев кулачком подбородок так, что белая бородка его топорщилась. Судя по его пальцам, он работал металлистом. Моя догадка подтверждалась и тем, что, лазая в карман брюк за папиросами, старичок делал такое движение, словно поднимал край длинной, ниже колен, блузы, хотя на нем был надет узкий пиджак.

Я попробовал заговорить с ним. Он делал вид, что не слышит, или отвечал с явной неохотой. Я предложил ему свою нижнюю полку. Он согласился, не поблагодарив. Потеряв всякую надежду на знакомство, я пошел в соседний отсек играть в домино и рано улегся спать.

Проснулся я ночью. В вагоне было темно, и, лежа на верхней полке, я едва различал фигуру старичка. Облокотившись о столик, он неподвижно сидел в углу и по-прежнему упрямо смотрел в окно, хотя ничего не мог видеть в кромешной тьме ночи. Поезд замедлил ход, за окном проплыл электрический фонарь, через все купе словно перевернулась большая яркая страница, и на секунду стало видно грустное лицо старичка. А потом опять потемнело, колеса затараторили чаще, и огни за окном исчезли.

– Вы куда едете? – тихо спросил я.

– В отпуск, – ответил он, не поворачивая головы. – Путевку дали.

– В дом отдыха?

– В дом отдыха. Цихис-дзири какой-то…

– Вот как! Я тоже буду в Цихис-дзири!

На это старичок ничего не ответил: «Цихис-дзири так Цихис-дзири. Много там будет полуношников, вроде тебя, в этом Цихис-дзири», – так и читал я в его сгорбленной фигуре.

Чем больше я смотрел на его ноги, обутые в ботинки и калоши, на петельку вешалки, смешно торчащую из-за ворота его пиджака, – тем больше одиноким казался мне этот отправившийся в дальний путь человек. Я решил не навязываться и отвернулся.

– Не пожар ли? – через несколько минут беспокойно спросил старичок.

Я посмотрел в окно. У горизонта виднелось широкое алое зарево. Чем ближе мы подъезжали, тем шире разливалось оно в черном беспросветном небе.

– Ай-яй-яй, неужели пожар! – снова сказал старичок.

Поезд подходил к станции.

На фоне зарева выделялись столбы переходного мостика, здание депо, водокачка. Однако никакого беспокойства не чувствовалось. Сцепщик с фонарем спокойно прошел между путями, где-то постукивали молотком по скатам колес…

– Чего же это они… – сказал старичок и попытался открыть окно.

Я соскочил с полки и помог ему.

В стороне от железной дороги возвышались клепаные металлические башни. По башням тянулись длинные стальные трубы, балконы, лестницы. Надо всем этим сооружением колыхалось пламя, такое тугое и плотное, что ветер не мог прорвать в нем ни одной дыры. Оно изгибалось, собиралось складками, как знамя, и только верхний край его курчавился под ветром. Далеко вокруг все было освещено алым светом: виднелась насыпь, поросшая бронзовой травой, и полоски рельс – словно раскаленные. По насыпи шагали два розовых человека в распахнутых брезентовых куртках. Над башнями, над насыпью, над пламенем неподвижно висел розовый дым. Это был металлургический завод.

– Вон что! Плавку дают, – сказал старичок одобрительно.

И тут мы разговорились.

Старичка звали Иваном Афанасьевичем, работал он на одном из самых больших заводов Ленинграда разметчиком, работал почти пятьдесят лет. Я собирался уже спросить Ивана Афанасьевича о причине его плохого настроения, но он, словно вспомнив что-то, снова замкнулся и замолчал. Однако во взгляде его уже не было прежней недоброжелательности.

На другой день вечером мы проезжали Донбасс. Кое-где по пути валялись куски угля, сверкавшие жирным блеском. Трава на откосах, выемках и листья снегозащитных акаций были чумазыми от угольной пыли. На широких равнинах виднелись поселки, состоящие из аккуратных стандартных домиков, терриконы, похожие на египетские пирамиды, красные звезды на вышках шахт, перевыполнивших нормы. По широкой дороге – грейдеру – шли шахтеры, окончившие смену, в черных, словно кожаных, спецовках. У некоторых из них на фуражках блестели электрические фонарики.

Ивану Афанасьевичу что-то попало в глаз. Наша спутница украинка вызвалась помочь ему. Зажав седую голову Ивана Афанасьевича у себя подмышкой, она нацелилась уголком носового платка и закричала: «А ну, гляньте на меня!.. А ну, гляньте в ноги!.. Да не пугайтесь, не закрывайте вы очи, осподи боже ж мой! Как дите малое!.. Та не пугайтесь, – все… Ось, гляньте, яка кроха…»

Иван Афанасьевич, всклокоченный и помятый, снова уселся на свое место.

– Гляньте-ка, уже Туголовская балка, – сказала женщина. – Вот она, родимая. Скоро мне вставать.

Она высунулась в окно и замерла, глядя на теплое заходящее солнце, на хаты, окруженные тополями и вербами, на беленые маленькие печки, стоящие во дворах на курьих ножках, на тесный строй яркожелтых подсолнухов, все как один повернувшихся лицом к солнцу, на бледнолиловые метелки кукурузы…

Село, протянувшееся на десяток километров, наконец кончилось, и открылась бескрайная, до самого солнца, золотистая пожня. По пожне цепочкой ходили ребята.

– Колоски ищут, – заговорила женщина. – Здесь жнейкой убирали, а вон там – комбайном. В Ленинград ехала – жито зеленое было, а сейчас – все чисто. Хорошо, а?

– Хорошо, – сказал Иван Афанасьевич.

– А вон там, гляньте, за ветряком, тоже комбайн убирал. Только этот механик похуже того: молодой. Вон они – кривули какие.

– Кривули, – сказал Иван Афанасьевич.

– Что это у вас на душе моторошно… или горе какое? – спросила вдруг женщина, посмотрев на него в упор.

– Какое там у меня может быть горе…

– Да что там. Я вижу… Вы не глядите, что женщина простая. Бывает, расскажешь – и легче станет.

И она пошла увязывать вещи.

Иван Афанасьевич долго косился в ее сторону, но молчал, и только в ту минуту, когда она стала прощаться, виновато улыбнулся и проговорил:

– А у нас на заводе статор для днепровской плотины делают. – Видно было, что он сам стыдится своего упрямого молчания.

– А какой такой статор? – спросила женщина и, не дожидаясь ответа, пошла к выходу.

На следующий день я проснулся рано, но Иван Афанасьевич уже сидел на своем месте, опершись о столик.

За окном виднелось Азовское море. В полукилометре от берега, по колено в воде, неподвижно стояли задумчивые коровы. А совсем далеко белели сотни парусов мелких рыбачьих лодок.

– Рыбку ловят, – сказал мне Иван Афанасьевич. – Сколько на всякие дела людей надо! А вода-то мутная, словно прачки белье полоскали…

Иван Афанасьевич внезапно встрепенулся, хитро прищурился и спросил:

– А ну-ка: мужик в три пуда ерша выудил – так может быть?

Я знал этот каламбур, чем немного огорчил Ивана Афанасьевича.

– А вот Шура, профорг цеха, не сразу догадался, – сказал он. – Но и он все загадки разгадывает. Девятнадцать лет, а смышленый парень. Сначала, когда пришел в цех из ремесленного училища, никакого сладу с ним не было. Подо все станки лез. Чуть руку не испортил. А теперь настоящий металлист. Веселый. Надо на вокзал ехать, а он с ребятами потащил меня в кладовку, на весы. Свешали. Вернусь – снова вешать станут. Надо прибавить в этом «Цихис-дзири» килограмм или два. А то неудобно перед ними… Да я, сказать по секрету, пока тут в окошко глядел, на килограмм поправился… Сколько времени до Ленинграда телеграмма пойдет?

– Час или два.

– Не больше?

– Не больше.

Иван Афанасьевич снова встрепенулся, словно петух, готовый запеть, и спросил:

– А ну-ка: арбуз весит килограмм и еще пол-арбуза. Сколько весит арбуз?

Так прошли еще сутки.

Днем в вагоне потемнело и зажглись слабые лампочки. Поезд въехал в туннель. Грохот колес стал отдаваться в ушах так оглушительно, как будто мы двигались по громадной кузнице. Отчетливо слышалось фырканье паровоза, словно его прицепили к нашему вагону. Через несколько минут постепенно стало светлеть, пыхтение паровоза отдалилось, грохот колес ослаб, и мы выехали в бесцветный дневной свет.

Вплотную под окнами торчали слоистые серые отвесные скалы. На одной из них, косо уцепившись за камни, росло корявое дерево. Иногда скала расступалась, и становилось видно, как медленно и важно выдвигались одна из-за другой горы, покрытые ослепительно зеленой травой. Горы приближались вплотную к окнам, отступали, сменялись, и только одна, самая дальняя и самая высокая, с лиловым утесом на вершине, неотступно следовала за нами, поворачиваясь к поезду то одним боком, то другим. Время шло. Горы громоздились все выше и выше. Казалось – поезд блуждал в тесном глубоком ущелье. Из-за частого чередования света и темноты туннелей читать было невозможно. Я задремал. Голос девушки студентки разбудил меня.

– Дельфин, дельфин! – кричала она.

Я вскочил и высунулся в окно. Гор не было. Был огромный воздушный простор. Море сияло совсем рядом, у самых вагонов.

Сквозь прозрачную воду виднелось булыжное дно, водоросли, похожие на цветную капусту, солнечные змейки и тень нашего поезда. И тут я в первый раз увидел, что Иван Афанасьевич улыбается. Что его радовало? Море ли, огромное искристое море, посреди которого стоял разноцветный двухтрубный лайнер, или голубое чистое небо, или белые, как бумага, мартыны, перелетающие с камня на камень.

– Смотрите-ка, и тут работают, – сказал Иван Афанасьевич, улыбаясь во весь рот. Улыбка его была так светла, что и я улыбнулся, глядя на него.

Вдоль берега стояли бетономешалки и транспортеры. Тысячи голых по пояс, загорелых людей строили в то лето подпорную стенку.

Через несколько часов поезд бесцеремонно въехал прямо на Тбилисскую улицу города Батуми и пошел мимо ларьков с надписью «Пиво – воды», мимо парикмахерских и фотографий, мимо домиков с балконами и разноцветных скверов. Было жарко. На улице виднелись впечатанные в асфальт листья деревьев. Собаки лежали в тени, словно неживые. На вокзале Иван Афанасьевич дал какую-то длинную телеграмму, и мы с ним расстались.

Через несколько дней я случайно встретил Ивана Афанасьевича в Батуми. Он искал металлические муфты. Оказывается, в его доме отдыха проводили водопровод и работа стояла вторые сутки, потому что нехватало муфт на пять осьмых дюйма. Иван Афанасьевич был весел, как и в последний день нашей поездки, непрерывно загадывал мне загадки и по-детски радовался, если я не мог отгадать их. Узнав о том, что я возвращаюсь в Ленинград самолетом, он попросил свезти его жене персики.

Мария Сергеевна, жена его, та самая женщина в макинтоше, которая плакала на перроне, увидев мою загорелую физиономию, сразу догадалась, откуда я приехал, и еще в коридоре засыпала меня вопросами о муже.

Я мог рассказать ей только о поисках Иваном Афанасьевичем муфт на пять осьмых дюйма и о трех днях, проведенных вместе с ним в поезде. Я рассказал Марии Сергеевне, что Иван Афанасьевич сначала был сильно не в духе, но к концу пути заметно повеселел и даже сыграл два раза в домино.

– А ведь это чудеса, что он так быстро отошел, – сказала Мария Сергеевна, – сильно обидели человека…

Хотя прошло больше года с тех пор, как я разговаривал с Марией Сергеевной, до мельчайшей подробности вспоминается мне строгое лицо этой женщины, с резкими, как у мужчины, морщинами, ясный взгляд ее голубых глаз, серые, кое-где серебристые волосы – видно, начала когда-то она седеть, да раздумала.

Мерно постукивают колеса поезда, свистит за окнами метель, я лежу, глядя на выкрашенный масляной краской потолок вагона, и как будто снова слышу голос Марии Сергеевны.

«Всегда, как новый заказ на заводе начинали, – говорила она, – Иван Афанасьевич сердитый становился такой, неприступный. Придет домой поздно и ворчит – «не дают на старости лет покоя». Да это все так, для виду. На самом деле приятно ему было, что без него не обходятся, что техники приезжают к нему, а директор, бывает, свою машину присылает, когда нужно вызвать на совещание какое-нибудь. Ворчит, ворчит, а едет да еще в усы улыбается, когда никто не видит. Шестьдесят семь лет, а словно ребенок.

Вот дали нам новый заказ – лопасти какие-то. Разговору об этих лопастях хватило на целый месяц. У нас в квартире три семьи живут, и все мужчины на одном заводе работают. Соберутся на кухне курить – и начинают спорить, как ее размечать да как обрабатывать. Петька соседский во второй класс ходит, а тоже ему интересно: пристал к Ивану Афанасьевичу, чтобы сводил его на завод и показал эти лопасти. Иван Афанасьевич обещал сводить, если Петька станет приносить пятерки.

Моему Ивану Афанасьевичу исполнялось тогда пятьдесят лет работы на заводе. И для своего юбилея решил он исполнить этот заказ особенно хорошо. До ночи с чертежами сидел. Прибор для пространственной разметки придумал. И вот наступил первый день работы над лопастью. Иван Афанасьевич надел выходной костюм – поехал на завод. А для меня – тоже словно праздник. Сготовила обед хороший. Накрыла на стол. Сижу – жду. В шесть часов слышу – отпирают дверь в коридоре, слышу – Петька кричит: «Дядя Ваня, а у меня пятерка по арифметике!», а мой Иван Афанасьевич, добрая душа, на него, на Петьку, как зашумит! Что случилось? Звоню в цех. А Шурка, профорг, смеется: «Покупайте мастеру трусы, поедет нырять в Черное море. Вырвал для него путевку на двадцать четыре дня». Такой шалопут этот Шурка. Как зайдет посидеть, так после него целый день посуда в буфете звенит».

Вспомнив эти слова Марии Сергеевны, я снова перевожу глаза на парня с рассыпчатыми волосами, спящего на боковой полке. Лицо у него сердитое, такое сердитое, как будто ему очень не нравится то, что он видит во сне. Интересно все-таки, как это ему удалось уговорить Ивана Афанасьевича ехать на юг. «Завтра надо расспросить», – решаю я.

Поезд идет. Равномерно, тихо постукивают на стыках колеса, и снова в ушах моих звучит рассказ Марии Сергеевны:

«Подала обед. Молчу. С ним лучше молчать, когда сердится. Он ни суп не доел, ни второе. Сидел, сидел и говорит: «Это директор не знает. Вот вечером приедет на завод директор, узнает, отменит отпуск – и все. Позвонит мне – и все».

Долго не ложился спать Иван Афанасьевич – все сидел и ждал звонка. Как позвонит телефон – так он в коридор. А там все соседскую Лиду подруги вызывают. Ночь наступила, радио перестало говорить, а он все сидит. И я сижу. Опять звонит телефон. Иван Афанасьевич меня послал. Слушаю – директор говорит. Узнал мой голос и говорит: «Передайте мастеру, чтобы отдыхал, поправлялся, передайте пожелание счастливого пути».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю