355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голубов » Когда крепости не сдаются » Текст книги (страница 60)
Когда крепости не сдаются
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:15

Текст книги "Когда крепости не сдаются"


Автор книги: Сергей Голубов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 60 (всего у книги 62 страниц)

– Гложет тоска… А знаете, как я с ней справляюсь? Иной раз кажется: жить труднее, чем умереть. Тут-то и начинаю я думать о будущем, за которое бьются мой народ и все лучшее, что есть в человечестве. И, стоит мне подумать о будущем, как падают дощатые стены сапожного сарая, рвутся проволочные сети каторги, рушатся застенки гестапо, поднимается вокруг завтрашний мир, широкий, радостный, и шагаю я в этом мире, полный сил и юношеской бодрости, чтобы новым трудом завершить победу. Подумаем о будущем, друзья! Подумаем о коммунизме!

В Schureisserei стало тихо, тихо. Минуты такого торжественного чудного безмолвия знает природа. И приходят они к ней чаще всего перед бурей…

* * *

Серые облака мечутся по небу. Голые деревья болезненно вздрагивают. Маршировка на плацу с зуботычинами и тумаками – средство достижения внешней выправки и усвоения немецких команд. После маршировки – нудная церемония переклички. Затем люди расходятся по баракам за порцией хлеба. В бараках – нетопленые спальни, настежь открытые окна. И такое же точно чувство мертвого холода в душе. Так бывало обычно. Но сегодня люди – в тревоге. Волны живого шепота катятся через лагерь. Что же случилось? Во-первых, арестован лагерный шрейбер Прибрам. Во-вторых, в чулане у Карбышева обнаружили ведро с картошкой и отобрали. А Карбышев на утренней проверке повернулся к выстроенным пленным и, откровенно нарушая дисциплину, громко сказал:

– Благодарю вас, товарищи! Спасибо, друзья!

* * *

Очевидно, запасы полосатой материи для каторжных курток и штанов истощились. Заключенным стали выдавать для носки самую разномастную рвань, но обязательно с широкой красной полосой на спине и такими же лампасами на брюках. К прежним значкам прибавился еще один: «К. L»[133]133
  «К. Л.» – концентрационный лагерь.


[Закрыть]
. Когда заключенные выстраивались теперь по утрам на плацу, – густая белая пелена ложилась за ночь на плац, и от этого, он казался удивительно, до парадности чистым, – они выглядели среди этой снежной белизны отвратительно грязным, уродливо пестрым пятном. Так именно они выглядели и в тот светлый зимний день, когда их вывели из бараков и построили в каре кругом так называемого позорного столба. Давно уже говорили, что этот столб предназначен для подвешивания и пыток. И было похоже на то, что сегодня ему предстоит сыграть свою зловещую роль. Команда сапожников – Дрезен, Карбышев и другие – стояла очень близко к столбу. Дрезен шепнул Карбышеву:

– В обиду не дам! Товарищ Тельман сказал: «Мальчик…»

Офицеры прокричали уставные слова. Строй каторжников замер. По плацу быстро шел комендант лагеря. Это был высокий полковник с подвязанной левой рукой. Козырек его фуражки был низко надвинут на лоб. Высокие сапоги сверкали. Ремни с кортиком и револьвером – тоже. Хлыст торчал подмышкой.

– К столбу! – приказал он кому-то.

Трое конвойных солдат, маршируя, как на вахтпараде, подошли к Карбышеву, окружили его и, выведя из строя, поставили у столба. Полковник смотрел на Карбышева, а Карбышев – на полковника. У коменданта были огненно-холодные глаза, какие бывают у больших хищных рыб. Он молчал, это продолжалось минуту или две, а может быть, даже больше. Карбышев ждал, ждал… Наконец:

– Кто вы?

– Я – генерал-лейтенант советских войск.

– Большевик?

– Да.

Комендант пожевал губами.

– Я знаю вашу Россию: это – подвода и постой.

– Вы понятия не имеете о Советской России.

– Что?

– Да…

– А кто победит – Германия или Россия?

– Советский Союз.

– Что? Что? Как вы смеете? И вообще все, что вы позволяете себе болтать, это… это опаснее пуль!

– Я говорю, что победит Советский Союз. Только он.

– Свинья! Мошенник! Большевик! Забудь, что ты генерал! Ты – государственный преступник… Вот… Получай!

Комендант выхватил здоровой рукой хлыст из подмышки. Глаза его побелели от бешеной злобы. И вдруг звонкий треск оплеухи, быстрый и короткий, словно холст рванули разом по всей ширине, прорезал воздух. Комендант качнулся. Дрезен, как-то особенно глубоко припадая на правую ногу, медленно отступил от него и, плавно хромая, поплелся назад в строй. Впрочем, с полдороги он повернул голову и спросил:

– Ну-н?

Комендант тоже не спешил. Он вынул револьвер и, хорошенько прицелясь, выпустил пулю прямо в затылок оберкапо. Для подобных случаев промахи не существуют. Дрезен перестал плыть, – выстрел швырнул его вперед. Он рухнул лицом вниз, и по белому снегу задымились, разгораясь, красные, как мак, цветы горячей крови чернобородого ребенка. Мирополов и Знотинг с двух сторон заслонили собой щуплую фигуру Карбышева.

Глава пятидесятая

…Становилось все ясней и ясней, что дальше тянуть нельзя. Шестого июня, в четыре часа утра, союзники высадились в Нормандии, – открылся, наконец, второй фронт. И опять даже слепые видели, что открылся этот фронт не для помощи Советскому Союзу, а для спасения того, что еще казалось возможным спасти из арсенала реакции. Чтобы покончить с гитлеровской Германией, Советский Союз не нуждался больше ни в чьей помощи. Могучие удары один за другим падали на фашистские армии.

Сбив на реке Шаре сильную оборону противника, войска маршала Рокоссовского повернули на юго-запад, к Бресту и в обход Бреста. На западном берегу Шары их встретили свежие германские дивизии. Гитлеровское командование энергично подбрасывало сюда все новые и новые части. Но танковый кулак Рокоссовского прорывал рубежи, на скорую руку сооружаемые противником. Советские конница и мотопехота лавиной устремлялись в бреши, охватывая фланги неприятельских расположений. Почти то же совершалось и восточнее Бреста – прорыв обороны, обходы, охваты. Сбрасывая гитлеровцев в болотные топи, по грудь в тине, с пушками на лямках, через лесные завалы и вплавь через реки шли советские войска к Бресту, выдвигаясь конными частями к Западному Бугу. Гитлеровцы увязали в пинских трясинах. Сохранить за собой пути отхода из этих гиблых мест было для них вопросом спасения, и они старались держаться. Но Рокоссовский вывел свои войска на юг и перерезал шоссе Кобрин – Брест, рассекая вместе с тем надвое и фашистскую группировку. Гитлеровцы думали отойти отсюда на Влодаву, но и эта дорога была уже перерезана. Двадцать восьмого июля войска Первого Белорусского фронта штурмом взяли Брест и уничтожили окруженные к западу от него при фашистские дивизии.

Это происходило на фронте. А внутри Германии? Внутри Германии по приказу министра внутренних дел Гиммлера вылавливались и арестовывались все бывшие депутаты рейхстага, которые до сих пор не стали наци. Среди этих людей был Эрнст Лютке, старый деятель революционной профоппозиции, всегда стоявший на левом ее крыле и просидевший с девятьсот тридцать третьего года по тюрьмам в общей сложности ровно десять лет.

* * *

В лагере Бухенвальд было заперто двадцать пять тысяч заключенных. На территории лагеря находилось множество бараков с трехъярусными нарами, большие конюшни, где производились расстрелы, несколько испытательных станций и крематорий.

За ночь похолодало. Ветер угнал тучи далеко на юг. На синем небе ярко вспыхнул было и, не успев разгореться, потух звездный пожар. Мир становился голубым. По лицу и волосам Лютке пробежало живое дыхание рассвета. Ему показалось, что грудь его стала шире: это сделал утренний воздух, прозрачный, как начисто вытертое стекло. Лютке стоял у решетчатого окна своей одиночки и смотрел на мир. Это был худощавый человек с темным лицом и волосами такого странного, почти совершенно белого цвета, что их можно было принять и за седые и просто за очень светлые. Он был в нижнем белье и спортивных туфлях. Всего два дня назад его привезли сюда из Дахау, и он еще не научился спать на новом месте. Но глубокую предутреннюю тишину можно было и здесь слушать так же, как в Дахау. И здесь в ней было нечто громкое, торжественно звучное. Лютке привык к тишине и полюбил ее. А сам он был так молчалив, что, когда начинал говорить, казалось, будто губы его слиплись и ему трудно разжать их. Тюремные надзиратели ненавидели его именно за молчаливость. Им чудилось, будто молчание Лютке жалит, как змея. Но он и не подозревал об этом. Ждать, шептать, надеяться, разочаровываться в течение одиннадцати лет, – от всего этого можно в конце концов устать. А усталость, как известно, у одних людей развязывает язык, у других же, наоборот, связывает. И Лютке молчал просто от страшной усталости.

Уже совсем рассвело, а он все еще стоял у окна, отсчитывая какие-то дни, недели и месяцы в обе стороны от наступавшего утра – и в прошлое и в будущее. Вдруг сирена протяжно и жалобно закричала раз, еще раз и, наконец, в третий, как бы надсаживаясь из последних сил. По лагерному двору забегали люди с черными нашивками на воротниках своих форменных курток, – буквы СС…

Б-бах! Б-бах! В небе ревело, гудело, свистело. Лагерь мгновенно ожил и тоже загудел. Б-бах! Бомбы с грохотом рвались в разных концах города. Б-бах! Это где-то совсем близко. Стекло в окне звякнуло и осыпалось тысячью мельчайших осколков. Что-го треснуло в стене, отозвалось под полом.

– Raus! Raus![134]134
  Выходи! Выходи! (нем.).


[Закрыть]

Запел замок в двери. Из разъема, между дверью и косяком, выглянула фигура с черными нашивками на воротнике.

– Raus!

Синие клубы дыма тучей поднимались над Бухенвальдом. Туча эта все росла и росла, захватывая половину горизонта вширь и половину неба ввысь. Б-бах! Б-бах! Лютке обернулся к двери и, ужалив тюремщка молчанием, пошел вон из камеры. В этот день, двадцать четвертого августа, союзники жестоко бомбили фабрики в Бухенвальде…

* * *

Такие люди, как Эрнст Лютке, не засиживались подолгу ни в одном из концентрационных лагерей. Удивительно, как часто перебрасывали их из застенка в застенок, и непостижимы причины такой бесполезной оперативности. В Бухенвальде Лютке пробыл всего четыре дня. Затем он уже оказался в Заксенгаузене – сорок километров к северо-западу от Берлина. Заксенгаузен – лагерь изоляции, которая была признана решительно необходимой для известного рода заключенных после июльского покушения на Гитлера. Изолированные в Заксенгаузене время от времени куда-то отправлялись из лагеря. Куда? Этого никто не знал. В неизвестном направлении.

Немедленно по прибытии в лагерь Лютке был отправлен на работу в электротехническую мастерскую по той причине, что в молодости преподавал физику в одной из провинциальных гимназий. В мастерской он пробыл до вечера. Моросил мелкий дождик. Лагерь кутался в туман молочного цвета. Электрические фонари мигали с тревожной неопределенностью. Земля была скользка и мокра. К Заксенгаузену подбирались сырые и душные сумерки. Радио глухо кричало: «Над имперской территорией ни одного вражеского боевого соединения замечено не было…» Итак, в день двадцать восьмого августа шкура гитлеровской империи избежала повреждений. Впрочем, ведь дело не в шкуре. Лютке вспомнил свою мимолетную встречу с Тельманом в Баутцене два года назад. Тельман тогда сказал: «Война с Советским Союзом – величайшая ошибка Гитлера. Германия никогда не победит Советской России, потому что Советская Россия за двадцать пять лет стала сильнее любой другой страны. Сталин свернет шею Гитлеру…» Так сказал тогда Тельман. Лютке – бывалый человек. Еще выступая когда-то на учительских конференциях и впоследствии, как депутат ландтага в Саксен-Веймар-Эйзенахе, он приобрел известность незаурядного политического оратора. Обычной темой его выступлений было: «Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben, der taglich sie erobern muss!»[135]135
  «Свобода и жизнь даются лишь тем, кто каждый день берет их с боя» (нем.).


[Закрыть]
Свобода и жизнь, конечно, существуют, но только не для Лютке и не для Тельмана. Чем молчаливей был Лютке в тюрьмах, тем громче негодовала в нем душа. В мае пятнадцатого года судьба впервые свела его с Вильгельмом Пиком, – они были одновременно арестованы во время спартаковской демонстрации в Берлине. С тех пор прошло почти тридцать лет. Недавно в Дахау, между долгой отсидкой в Баутцене и короткой в Бухеньальде, – последняя встреча с этим замечательным человеком. В Дахау находился тогда еще и секретарь греческой компартии Захариадис. Пик сказал: «Заметьте, товарищи: немецкая коммунистическая партия, единственная из всех партий Германии, не капитулировала перед нацистским террором…» Лютке думал: «Он прав. Мы – за решеткой. Но разве мы капитулировали? Тельман всегда утверждал, что политического деятеля надо судить не только по тому, чего он достиг, но и по тому, чего он хотел достигнуть. Да ведь, кроме нас, замурованных, есть и свободные. Например, Герберт Чепе…» Лютке с нетерпением ждал, когда рассеется над Заксенгаузеном белый туман. Ему хотелось получше разглядеть этот лагерь, сидя в котором, Герберт Чепе организовал весной сильный подпольный центр. Потом по приказу партии он бежал из лагеря и теперь руководит боевой группой в Берлине… Однако туман не рассеивался. Он все гуще и гуще нависал над лагерем, – давил, душил, мешал видеть. Впрочем, помешать Лютке принять важнейшее новое решение он все-таки не мог. Здесь, в Заксенгаузене, Лютке должен был, наконец, отказаться от молчания и перейти сперва к словам, а затем и к делу.

* * *

Вечером непогожего августовского дня, незадолго до того, как Лютке прибыл в Заксенгаузен, попал в электротехническую мастерскую, выслушал утешительное радиосообщение, вспомнил кое-что из прошлого, взвесил настоящее и принял решения для будущего, – вечером этого самого дня несколько человек из числа бухенвальдских узников долго возились в лагерном крематории, растапливая печь. К ночи печь растопилась, и тогда узники покинули крематорий.

Вскоре после этого к зданию бухенвальдской гекатомбы подкатила маленькая закрытая полицейская машина. Из нее вышли три человека в штатском платье. Один, широкоплечий и полный, медленно двигался впереди; остальные – сзади. Сухие листья громко хрустели под ногами этих людей. Ветер подхватывал листья и относил в сторону. Передний молчал. Движения его были неловки и неуверенны, как это бывает у выздоравливающих после долгой болезни, когда они впервые покидают свою комнату. Но шедшие позади о чем-то переговаривались. Слова их были отрывисты, тусклы и казались странно похожими на листопад поздней осенней поры.

Не прошло и минуты после того, как эти трое, – один впереди, двое сзади, – скрылись за черной дверью крематория. Грянули три револьверных выстрела. За ними еще и четвертый, почему-то особенно громкий. Над трубой взвился такой густой и такой черный дым, что даже на фоне беззвездного ночного неба можно было без труда различить колеблющийся столб его плотного облака. Из крематория вышли уже не трое, а двое. Садясь в машину, один из них сказал:

– Это был вождь коммунистов Тельман. Здорово, а?

Другой ответил:

– Heute rot, morgen tot.[136]136
  Сегодня красен (жив – здоров), завтра – мертв (нем. поговорка).


[Закрыть]

Шофер затормозил машину, едва не. упершись радиатором в лагерный похоронный катафалк: крестьянская фура отчаянно скрипела, и два человека в резиновых фартуках, впряженные вместо лошадей, тащили ее, выбиваясь из сил. Громоздкая и тяжелая кладь наполняла фуру. Это была мертвая кладь. Но то, что торчало между редкими жердями тележного кузова, оживленно болталось в разные стороны. Вглядевшись, эсэсовцы из машины поняли, что болтаются головы, руки и ноги; поняв, они рассмеялись.

– Heute rot, morgen tot!

* * *

Лютке работал в бригаде электротехников, исправляющих лагерные радиоприемники. Дни бежали, и каждый приносил с собой что-нибудь оглушительно новое. «Внимание, внимание! Слушайте о положении в воздухе… Крупное соединение неприятельских истребителей… Повторяю…» Существовала в электротехнической мастерской и такая наладка, чтобы на волне в тридцать один метр ловить передачи на немецком языке из Москвы. Но всего поразительнее было германское радиосообщение, прозвучавшее четырнадцатого сентября вечером: «Во время англо-американского налета на окрестности Веймара двадцать восьмого августа было сброшено много бомб и на концентрационный лагерь Бухенвальд, Среди убитых заключенных оказались, между прочим, бывшие депутаты рейхстага Брейтшейд и Тельман». При последнем слове Лютке так стремительно вскочил с рабочего ящика, на котором сидел, что ящик опрокинулся. Затылок длинного Лютке с размаху ударился о дощатую стену барака. В горле будто лопнуло что-то и горячим клубком упало на сердце. Лютке скрипнул зубами и больно свернул на сторону пальцы. Сустав заныл. И в эту именно минуту разомкнулись молчаливые уста старого коммуниста, чтобы не смыкаться больше до конца…

Лютке не знал и не мог знать о том, что в действительности произошло двадцать восьмого августа в Бухенвальде. Но он превосходно знал тех, кому была на руку смерть Тельмана, и мысль его, опутанная ложью этих людей, рвалась прямо навстречу правде. «Они сами передавали, что двадцать восьмого ни один самолет не появлялся над Германией… Значит, если Тельман погиб при бомбежке Бухенвальда, то это могло быть лишь двадцать четвертого, лишь в тот день, когда неприятельская авиация в первый и единственный раз бомбила Бухенвальд. Так? Так… Однако ведь и это невозможно – двадцать четвертого Тельмана не было в Бухенвальде. Ни двадцать четвертого, ни двадцать восьмого… Привезли вечером двадцать восьмого? Хм… Пусть привезли. А что отсюда следует? Ничего, потому что и в этом случае Тельман не мог быть уничтожен бомбежкой, которой не было. Ложь, ложь, ложь…» Лютке был близок к тому, чтобы понять все. Еще одно, совсем небольшое усилие мысли и… мысль, пораженная громадностью факта, вдруг переставала биться, рваться и складывала крылья в оцепенении горестной тоски. На смену тоске приходили гнев и ярость. «Проклятая фашистская сволочь!» – Еще одно усилие мысли…

Тельмана нет. Но погиб он не во время бомбежки, – его убили до неё. Ложь насчет его смерти – результат несогласованности в работе министерства пропаганды и гестапо. Это окончательно определилось через три дня, когда министерство пропаганды сообщило по радио: «Союзные авиачасти 24 августа сбросили на лагерь (в Бухенвальде) около тысячи фугасных и большое количество зажигательных бомб, устроив настоящую кровавую баню для лагерных заключенных». Вот оно…

– Вы видите, друзья, – кричал Лютке в мастерской, – вы видите… Они подправляют свое вранье. Им ничего не стоит говорить то о двадцать восьмом, то о двадцать четвертом августа… Но Тельмана не было тогда в Бухенвальде. Они громоздят ложь на ложь. А правда лишь в том, что они его убили…

Был свежий день пасмурной осени. Солнце едва проглядывало сквозь холодные, неподвижные тучи. Воздух был крепкий и тихий. Кто-то сказал Лютке:

– Не говори так громко…

Но Лютке кричал:

– Тельман был коммунист, настоящий вождь и борец революции. В голове и сердце он нес великие имена Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, движущую силу истории видел в классовой борьбе и горячо верил в международную солидарность рабочих… То, за что он хотел умереть, было когда-то лишь прекрасным видением будущего. Но теперь это уже больше не видение, а подлинная жизнь. Это – свободный народ, свободная земля, новое государство свободных людей, – Советская Россия. И найдется ли, друзья, среди нас такой, кто раньше был готов умереть за видение, а теперь испугался бы смерти за подлинную жизнь?!

* * *

Бригада Лютке продолжала ремонтировать эсэсовские приемники. Секретный аппарат, стоявший в мастерской, был постоянно настроен на короткие волны для приема иностранных передач. И естественно, что бригада была источником самых свежих известий для заключенных всего лагеря. Сведения распространялись по Заксенгаузену с неимоверной быстротой. Лагерь двигался, ворочался, как медведь в берлоге после долгого зимнего сна. Пробуждение это было и радостно и страшно…

Осень в тот год затянулась. Снег выпадал и сейчас же таял. Дождь изо дня в день поливал захлебнувшуюся землю, и конца его холодным потокам не предвиделось. Они непрерывно струились из-за черных и глухих облаков, которыми было затянуто низко нависшее, понуро белесое небо. Ветер ломал на деревьях сучья и швырял их людям в глаза. О, какая это была ненастная осень! Лагерь в Заксенгаузене свирепо голодал. Прошли времена, когда заключенные получали по вечерам кусок съедобного хлеба с кружком соевой колбасы, по средам – кубик маргарина, а по субботам – одну ложку творога и другую – варенья. Все это кончилось. Вместо супа – соленая муть с картофельной кожурой. Хлебный паек уменьшался из недели в неделю. Да и хлеб был таков, что не лез в горло: отруби и солома… Голод… Голод – во всем. Даже краска, которой пользовались до сих пор, чтобы накладывать полосы на куртки каторжников и на их штаны, вдруг исчезла. В Заксенгаузене действовало новое правило: на спине каторжника вырезывался бубновый туз, а под вырезкой закреплялся цветной лоскут…

И все-таки подпольный центр, когда-то организованный в лагере Гербертом Чепе, потом распавшийся, а теперь снова восстановленный страстной энергией Эрнста Лютке, не сидел сложа руки. В него входили люди, работавшие в эсэсовской столовой. Лучше такой работы и выдумать нельзя. На картофельный суп, на суп с бобами, без мяса и даже без костей, на «витаминную» пищу, вроде брюквы и баланды, здесь и смотреть не хотели. Но счастливчики не забывали своих голодных товарищей. Еще за месяц до Октября они уже усиленно помогали им копить по баракам праздничные запасы продовольствия, главным образом картошки. С устройством в лагере Октябрьского праздника подпольный центр связывал немало расчетов. Ненависть изобретательна и деятельно бесстрашна. Такой была ненависть Лютке к тюремщикам, убившим Тельмана. Они совершили свое преступление в Бухенвальде. А он намеревался отомстить им в Заксенгаузене. В лагере готовился взрыв.

* * *

Ночь бросила на крыши прозрачное кружево снега. Земля была пегая – белый чехол на черной исподине. Небо то сжимало в синий кулак, то длинными бурыми пальцами топырило лохматые тучи. Лютке думал. Лопаты, ломы, топоры и пилы… Проволока электризована, но есть монтеры… Летите прочь, мокрые галки! Буря качает деревья, и деревья кажутся страшными. Прочь спасенья! Жизнь здесь так сурова, что человек может жить только всем своим существом, – жить целиком. Но такая жизнь не противостоит смерти: здесь жизнь и смерть – рядом. Поэтому никто не боится смерти, и никто не цепляется за жизнь. Эрнст Лютке писал на клочке бумаги грязью – сажа, разведенная в воде: «Называться коммунистом нетрудно до тех пор, пока не придет время отдать за это свою кровь. Был ли ты настоящим коммунистом, станет известно лишь тогда, когда пробьет для тебя час испытания. Я – коммунист! Знай, дорогой: я – настоящий коммунист. Я тысячу раз предпочитаю умереть за Советский Союз, чем жить для фашизма. Слушай: лучше топор палача, чем позорная жизнь для…» Лютке писал сыну. Через несколько дней этому письму предстояло вырваться из лагеря вместе с одним из конвойных солдат, предназначенных к отправке на восточный фронт. Солдат проведет час или два в Берлине. Фрау Доктор действовала. «Лучше топор палача, чем позорная жизнь для…»

Рука, тяжелая, как кирпич, упала на худое плечо Лютке. Его белые волосы всплеснулись, точно дым под ветром, острый локоть судорожно уперся в письмо, и глаза сверкнули огнем отчаяния и гнева. Он смотрел назад, на того, кто стоял за ним и держал его за воротник куртки. Мундир светлосерого сукна, черные нашивки – и лицо нюхающего зверя, – готово!

– Ты арестован, – сказал раппортфюрер[137]137
  Офицер СС по внутреннему наблюдению за лагерем.


[Закрыть]
, – попался, негодяй!

И выдернул письмо из-под локтя…

* * *

Гитлеровцы открыли наступление в Арденнах и прорвали фронт союзников. Для довершения катастрофы они хотели ударить по Льежу и, разгромив здесь американцев, выйти к Антверпену; отрезав девятую американскую, вторую британскую, первую канадскую армии и устроив таким образом союзникам новый Дюнкерк, они собирались вывести Англию из войны. Тогда Черчилль попросил у Сталина помощи…

Советские войска стояли на Висле, посреди красивых глубоких долин, где над крышами домиков, разбросанных по лесам, поднимались дрожащие струйки голубоватого дыма. Дороги в этих местах так занесло снегом, что они совсем сравнялись с полями, и только ряды ветел обозначали их направление. Отсюда, с приваршавских и принаревских, что к северу, плацдармов двинулись вперед советские войска. Это было частью могучего наступления от Балтики до Карпат, на фронте в тысячу двести километров. Наступление должно было изломать фашистскую оборону и спасти союзников. И оно, действительно, спасло их…

Хотя после ареста Лютке бригада электротехников и перестала существовать, но Заксенгаузенский лагерь не остался без дополнений к газетным известиям. Уборщики из пленных, рискуя головой, слушали по вечерам в служебных помещениях последние радиопередачи. «Германское верховное командование… Бои на Висле… Разведывательные отряды… Танненберг, Фридланд, Познань…» Гитлеровцы отбивались пехотой и танками. Однако советские войска неудержимо катились на запад от Вислы. Все чаще мелькало: Танненберг, Фридланд, Познань. Советские войска шли к Берлину…

…С конвойными солдатами надо было здороваться, за пять шагов снимая шапку и обнажая каторжную дорожку на темени. Опоздал – в зубы, а то и похуже. Только Шмидт не следил за поклонами пленных. Ему, простому деревенскому парню из Мекленбурга, трижды покалеченному под Можайском, Оршей, Седлецом и теперь ожидавшему новой отправки на фронт, с «Восточной» медалью на рабочей куртке за пролитую кровь, свою и чужую, в рваных солдатских штанах, с брюхом, раздутым от сырого картофельного хлеба, – словом, такому парню, как Иоганнес Шмидт, поклоны пленных были совершенно ни к чему. Он часто вспоминал свои фронтовые страхи не столько перед честным русским огнем, сколько перед подлыми голубыми петлицами тайной полевой полиции и буквами GFP на ее погонах. И воспоминания эти были так живы и отвратительны, что внушать людям такое же скверное чувство к себе, какое сам он раньше испытывал по отношению к полицейским на фронте, Шмидт ни за что не хотел. Но он шел и дальше. Со многими пленными у него были вполне дружественные, прямо-таки товарищеские отношения. И когда Геббельс для утешения германского народа опубликовал в «Райхе» статью о каком-то новом гитлеровском оружии, «при виде которого сердце останавливается в груди», именно он, Иоганнес Шмидт, растягивая гласные на восточно-немецкий манер и подмигивая полуслепым правым глазом, говорил своим приятелям из пленных:

– Donnerwetter Parapluie! Ooch'ne schene Gegend![138]138
  Черт возьми дождевой зонтик! Тоже приятная перспектива! (нем.).


[Закрыть]

* * *

Советские армии еще стояли на Висле, когда восточные концентрационные лагери стали сниматься с насиженных мест, грузиться в темные скотские вагоны и улепетывать за Одер. Эвакуирован был также и Ауствиц[139]139
  Освенцим.


[Закрыть]
. В Заксенгаузен привезли из Ауствица три тысячи заключенных: венгров, евреев, румын и поляков. Их разместили в пустых цехах разбомбленного автозавода Хейнкель. И развалины завода превратились в филиал большого Заксенгаузенского лагеря. В этой партии был Карбышев.

Между Флоссенбургской Schureisserei и бараком, в котором очутился теперь Карбышев, – рядом с бомбоубежищем, – лежали два ада. Один – в Майданеке; другой – в Освенциме. Оба ада имели наружный вид приятных польских городков, с каштанами на улицах, с тополями, прямыми, как свечи, с садами у домов и на площадях, с гранитными тротуарами. Но Карбышев не видел городков – ни Майданека, ни Ауствица, – так как безвыходно пребывал в аду. С вечера до утра – бритье, перекличка, нашивка номеров. В одиннадцать – суп из кормовой брюквы, по литру на человека. Уже в Ауствице Карбышев был так изнурен голодом и истерзан болезнями, что почти не мог двигаться. Таким же привезли его и в Заксенгаузен. Маленькая, ссохшаяся, жалко сжатая в плечах и от этого похожая на складной перочинный ножик фигурка Дмитрия Михайловича терялась, пропадала в толпе его барачных товарищей. Иногда это бывало спасительно. Но не всегда. Только Мюнхгаузен умел остаться сухим во время дождя, ловко пробираясь между его струями и каплями. Карбышев не умел. В четыре с половиной утра прибывших из Ауствица подняли с коек и перед отправкой на Аппельплац погнали в умывальню. Окна в умывальне были открыты. Седые туманы предрассветного двадцатиградусного мороза тяжко ворочались и а дворе. Blockalteste заорал:

– Shnell!

Заключенные спешили, но не так, как бы хотелось старосте. Кроме того, ему казалось, что они умываются с недостаточным усердием. Он схватил рубчатый шланг, змеившийся от стены к стене по асфальтовому полу, и, быстро нацелив его медное дуло на «лентяев», повернул ключ. Пронзительный вопль, дружно вырвавшийся из десятка человеческих глоток, прорезал мерзлую тишину раннего утра. Полуголые люди заметались. Но куда бы их ни швырнуло, они везде оставались под ударами ледяной струи. Карбышев не кричал и не метался. Почувствовав, что задыхается, он прислонился к стене…

…Канцелярские работники из пленных не любили секретничать, – наоборот. И к обеду весь филиал лагеря на заводе Хейнкель знал, что в Заксенгаузене – Карбышев. Изумленный шепот разбежался по баракам:

– Генерал Карбышев – каторжник. Здорово!

Но это казалось необычайным и поразительным лишь в самом начале, а поразмыслив, вовсе не трудно было понять, что каторга в фашистской Германии именно для таких, как Карбышев, по преимуществу и существует. Эта простая мысль внушала многим каторжникам прекрасное чувство уважения и к товарищам и к самим себе. Из унижения рождалась гордость, разгибала спины согбенных и заставляла искриться потухшие глаза. Появление в Заксенгаузене седого, желтого, как восковая свечка, заморенного, еле двигающегося старичка многим пленным в лагере очень помогло: одних приподняло, других поставило на ноги, – всех почти подбодрило и оживило.

Но Иоганнес Шмидт не был ни пленным, ни каторжником. Он был молодой немецкий солдат из Мекленбурга, крестьянин, проучившийся шесть лет в школе, года три околачивавшийся в гитлерюгенд[140]140
  Гитлеровский союз молодежи.


[Закрыть]
, затем отбывший трудовую повинность на сельскохозяйственных работах и, наконец, добровольно вступивший в армию (когда спрашивают: кто не хочет идти добровольно в армию? – парни молчат от страха, и тогда их «добровольно» превращают в самых настоящих «фронтовых свиней», – так именно и было со Шмидтом); он трижды ранен и лишь по счастливому случаю о нем не было отдано в приказе: «За фюрера, за германский народ и родину пал в битве под…» По другой счастливой случайности он был отправлен из госпиталя до окончательного выздоровления на службу в лагерь и теперь ждет со дня на день счастливой минуты, когда его снова погонят на фронт. Страх так давно и так беспощадно давил на Шмидта, что он тосковал по бесстрашию, как по солнцу или по луне. Это жадное чувство было так сильно в нем, что он сам предложил Лютке доставить в Берлин к его сыну письмо, и уже не вина Шмидта, что Лютке не дали письмо дописать. Все та же тоска по бесстрашию заставила Шмидта узнать и заучить фамилии многих советских пленных, сидевших в развалинах хейнкелевских заводских цехов, – зачем? Вечером второго или третьего дня после появления Карбышева в лагере, конвоируя пленника из конторы в барак, Шмидт опять уступил порыву тоски по бесстрашию. Это было вечером. Карбышев медленно двигался к бараку. Уже был ясно виден его ярко освещенный вход, и староста, стоявший у порога. Сейчас Карбышев снимет с себя башмаки и войдет под крышу, держа их в руках. Шмидт наклонился к генералу и прошептал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю