Текст книги "Когда крепости не сдаются"
Автор книги: Сергей Голубов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 62 страниц)
Январь двадцать четвертого года отступил в прошлое. И суровая, знобкая, огненно-холодная зима встретилась, наконец, с теплым блеском первых, весенних дней. Как и всегда, весна в Москве началась с того, что вдруг загудел пронзительный холодный ветер и дул двое суток, загромождая небо густыми перьями рваных облаков. В ночь на третьи сутки ветер прекратился и пошел «парной» дождь. Снег синел, пышные сугробы оседали скользким, прозрачным настом, лед на реке вздуло зелеными пузырями. Дождь все усиливался. А когда через несколько дней затих, весна сразу обозначилась во всей своей ясности, красоте и силе.
Ветер усмирился и, словно стыдясь своих недавних бесчинств, осторожно залетал в открытые окна просторных комнат Второго дома Реввоенсовета, на углу Красной площади и Варварки. В надворном флигеле, налево, у окна, под вздувшимися, как паруса, холщовыми занавесками, сидели, разговаривая, Карбышев и Наркевич. Здесь помещалось военно-строительное управление РККА, и Наркевич был начальником технического комитета этого управления. Сюда, в комитет к Наркевичу, частенько заглядывал Карбышев в поисках демонстрационных материалов для своих лекций. Проекты оборонительных сооружений отлично годились для этой цели. Карбышев то забирал новинки, то приносил их назад. Вбегая, бросал на стол громадный, туго набитый, похожий на кожаную подушку портфель и сейчас же начинал говорить:
– Что? Усиление техники заграждений? Еще бы… Но согласитесь, дорогой Глеб, что пехота у нас все-таки беззащитна от танков. И рвы под масками, и цепи между бетонными трубами, и фугасы из снарядов, и мины Ревенского – все это в условиях маневренного боя – чистейшая утопия. А почему бы, я вас спрошу, не спроектировать нам легкие наземные фугасы, маленькие, плоские, как блин, – этакие шашки, почти незаметные, а? Танк наехал – гусеница перебита к черту, а больше ничего и не надо…
– Это, кажется, уже было…
Наркевич делал вид, будто возражает. Потеряв способность удивляться, он постепенно усвоил себе скучноватую манеру возражать во всех случаях, когда прежде удивился бы. Довольно часто встречаясь с Наркевичем, Карбышев давно заметил и эту его манеру, и то еще, что она странным образом соответствовала наружности Наркевича – горбинке на его тонком носу, жесткости упрямого взгляда, нервной подвижности пасмурного лица. Если Наркевичу даже и не хотелось возражать, он все-таки делал это, делая вид, будто возражает примерно так, как сейчас. И это тоже было хорошо известно Карбышеву.
– Знаю, – с удовольствием подтвердил он, – но не в том дело, что было сначала, что потом, а в том, чтобы вперед не опоздать. Вот ручные гранаты… Почему не использовать их как самовзрывные фугасы? И вообще, почему не применить подрывного дела для самоокапывания, для расчистки обстрела?.. Еще в четырнадцатом году введены были у нас в армии импортные прожекторы для освещения наземных целей, – помните?
– Помню. Да ведь они так и остались без употребления. Только в военных училищах…
– Тогда иначе и быть не могло. А почему бы нам теперь не снабдить войска легкими аккумуляторными прожекторами? Диаметр – маленький, но сила – достаточная… Пора, наконец, прожекторам стать на позициях не случайными гостями, а постоянными помощниками пехоты. И все это можно, можно… Знаете, о чем мне пишет Котовский?
– Не решил задачи?..
– Пустяки! Он другую задачу решает. У него в Бессарабской сельскохозяйственной коммуне уже пять тракторов. Делаем тракторы… Но ведь для наших военно-инженерных надобностей до зарезу необходим трактор! Да, да. специализированный, применительно к целям войны, трактор!..
Заговорив о военном использовании промышленной техники, Карбышев долго не мог остановиться. Поток неожиданных идей – одна другой оригинальней и завлекательней – изливался из него светлой волной. И так – до минуты, когда он с изумлением взглядывал на ручные часы.
– Что за комиссия! Никогда не хватает времени…
Он дергал ручку пузатого портфеля, устремлялся к двери. И уже от двери спрашивал:
– Кстати, Глеб, что сегодня с вами? Неужто опять Жмуркина встретили?
Зимой Наркевич шел по Красной площади и возле Гума лицом к лицу столкнулся с бойким человеком, похожим на «незабвенного» Жмуркина как двойник. Нервы Наркевича сыграли, и он явился на работу с совершенно испорченным настроением. С тех пор в разговорах с ним Карбышев к любой неприятности пришпиливал пакостное имя Жмуркина. Не будь эта условность веселой и беззлобной карбышевской шуткой, Наркевич давно бы почуял в ней обидные намеки на свой неизлечимый индивидуализм, на свое непобедимое филистерство. Но Карбышев умел шутить, не задевая. И стоило ему назвать Жмуркина, как Наркевич превозмогал в себе дурное настроение и улыбался. Так обычно бывало. А сегодня получилось иначе.
– Опять Жмуркина встретили?
– Представьте себе… да! – с досадой сказал Наркевич, – то есть, по крайней мере уверен, что это он…
Карбышев тряхнул портфелем.
– Жив курилка… Ну, и черт с ним! Главное, Глеб, все-таки не в этом…
– А в чем? – спросил Наркевич, внезапно понимая нелепость своего вопроса и болезненно краснея.
– В том, что вечно не хватает одного часа времени для работы и сотни рублей в кармане!
Глава двадцать девятая
Весной двадцать четвертого года Фрунзе был назначен заместителем председателя Реввоенсовета и Наркомвоенмора СССР. Вместе с тем на него были возложены обязанности начальника штаба РККА, начальника Военной академии и председателя Высшего военного редакционного совета. С этого времени он непосредственно руководил всем военным строительством СССР и реорганизацией Красной Армии. Итак, во главе Военной академии был поставлен талантливейший военный, ученый-марксист, превосходный организатор и несгибаемый большевик-ленинец. Это назначение со всей очевидностью свидетельствовало о том, как остро стоял в те времена вопрос подготовки высших командных кадров и какое кардинальное значение придавала этому вопросу партия.
За академию Фрунзе взялся без всяких промедлений. Сперва сделал доклад о перспективах строительства РККА и о задачах академии. Затем провел совещание о том, как должны проводиться в академии оперативные игры.
– Надо понять, товарищи, – говорил Фруняе, – что новое растет и требует выхода. Надо понять, что нужно идти нога в ногу с этим растущим новым, ибо в конце концов что же оно представляет собой? Сегодня в неясной, несколько путаной форме оно уже выражает и отражает в себе то, что завтра обязательно будет нашей общей правдой, нашей общей жизнью…
Его военные реформы шли этим же самым путем: решительно перестраивался армейский аппарат, формировались национальные части, составлялись новые уставы по всем видам оружия, внедрялась техника, создавался авиатрест, возникала химическая служба, и территориально-милиционная система организации армии ложилась в основу всех этих реформ.
* * *
Новый учебный год в академии Фрунзе открыл общим собранием, на котором произнес речь, а начальникам кафедр и преподавателям основных дисциплин предложил выступить с «декларациями».
Медленно поднимаясь по лестнице и мягко позвякивая шпорами на пушистом ковре, – Фрунзе числил себя по кавалерии и поэтому ходил с синими петлицами и носил шпоры, – он говорил своему неотлучному адъютанту:
– Меня очень интересует, что будут говорить двое… Азанчеев и Карбышев. Уж очень разные…
– Еще бы!
– Азанчеев – умен, хитер, но скептик, решительно ни во что не верит. А ведь ни во что не верить может только не вполне честный человек. Карбышев – прежде всего военный инженер. Однако не из тех, которые серединка на половинку: либо хорошие тактики с общевойсковым уклоном, но плохие инженеры; либо хорошие инженеры, но без боевого опыта и без понимания войсковых нужд. Карбышев – настоящий, полноценный военный инженер. Он и то, и другое; у него нет флюса…
На самом верху лестницы Фрунзе приостановился и после коротенькой молчаливой передышки вдруг сказал:
– Сергей Аркадьевич, вы слышали: Ногин умер.
– Да. Почему вы…
– Нет, я о том, что надо очень, очень спешить!
– Создавать командные кадры высокой квалификации с тем, чтобы они прочно стояли на платформе Советской власти, – говорил Фрунзе, – это одна из наших важнейших общегосударственных задач, товарищи. Когда можно будет считать ее решенной? Только тогда, когда мы будем иметь свою, советскую интеллигенцию, которая, владея техникой дела, являлась бы вместе с тем костью от кости пролетарского класса. Наша академия – кузница командных кадров армии. Ей, армии, нужен такой командир, который мог бы с одинаковым успехом и руководить и воспитывать. В его руках должен быть сосредоточен весь комплекс строевой, хозяйственной и партийно-политической работы. Когда мы дадим армии такого командира, принцип единоначалия получит в его лице наиболее полное и желательное осуществление.
Итак, академия должна готовить не просто кадры, а кадры, вооруженные передовой военной наукой, идейно преданные Родине и партии, сочетающие в своих возможностях уменье руководить со способностью воспитывать. Чем же должна быть академия для того, чтобы ковать такие кадры? Идейным центром советской военно-научной мысли. Но утверждать, что она им уже является, вероятно, не станет никто из присутствующих…
Фрунзе глядел прямо в лица окружавших его профессоров и преподавателей, перебирал бледными пальцами темную бородку и, закрепляя улыбкой неумолимость слов, говорил:
– Обучаете действию армий, групп армий, ведению войны в целом. Уже на втором курсе ставите военные игры в масштабе фронта. Корпусом и дивизией занимаетесь еле-еле, полком не занимаетесь вовсе. Но ведь к изучению вопросов ведения войны в целом, фронтов и армий не подготовлены ни ваши слушатели, ни вы сами, товарищи. И отсюда – схоластические дискуссии, вреднейшее верхоглядство. Что представляет собой «стратегическая тема» в нашей академии? Механическое перенесение старого в новое. Забудьте о старой Николаевской академии, товарищи. Здесь – корень вашего уклона в общетеоретическую, безжизненную сторону. Нельзя, чтобы стратегия оставалась стержнем академической подготовки, а общевойсковая тактическая подготовка отодвигалась на задний план. Главенствующее положение должно быть отдано тактике – работе над деталями и техникой проведения операций. Одни кафедры эту работу основывают на опыте мировой войны, другие – на опыте гражданской. Однако… это значит, что и те, и другие профессора смотрят не столько вперед, сколько назад. Нельзя так, товарищи, нельзя…
Из горьких фактов Фрунзе делал суровый вывод. Академия пестра по составу преподавателей, по взглядам, навыкам и традициям, господствующим в их среде, и потому служить идейным руководящим центром не может. Обращаясь к старым профессорам академии, он говорил тихо и твердо:
– Вам надо, товарищи, несколько объективнее, чем это иногда бывает, подходить к рассмотрению и оценке явлений современной действительности. Надо понять, что новое растет и требует выхода. Надо понять, что нужно идти в могу с новым. Необходимо служебную связь с академией пополнить связью идеологической. Что значит «служить» в нашей академии? Отныне это значит честно и до конца перейти на службу советской военной науке, стать не попутчиком, а ее истинным носителем. Я слышу вопрос: что я имею в виду? Я имею в виду, товарищи, решительный пересмотр вами вашего теоретического багажа и мировоззрения. Я говорю о том, что лишний груз старых догматов вам предстоит выбросить. Предстоит установить глубокую практическую связь с советской школой. Где основа этой связи? Марксизм-ленинизм. Многие, многие усилия как лучших специалистов старой армии, так и всего нового, молодого, свежего, что успела создать сеть наших военных академий, еще разрознены, не связаны, направлены вразнобой. Только марксизм-ленинизм способен превратить их в органическое целое. Характер будущей войны определяется политикой классовой борьбы между правительствами и внутри государств. Мировая война – банкротство старой военной науки…
– Неужели надо будет еще увеличивать число политических дисциплин? – спросил чей-то взволнованный голос.
– Зачем? – улыбнулся Фрунзе, – наоборот. Мы сократим их число. А в основу положим высшее достижение человеческой науки, – ленинизм. Поймите, товарищи: речь идет не о реорганизации учебной части, а совсем о другом. Речь идет о создании новой цельной системы подготовки командных кадров, которые стояли бы и в политическом, и в военном смысле на одинаковой высоте. Перед нами – линия последовательного перехода к осуществлению принципа единоначалия. Этим, собственно, и диктуются практические решения по всем задачам строительства академии. Я хлопочу не об устранении технических неполадок, а о совершенно новом направлении всего, что делается в академии…
Начальники кафедр выступали друг за другом и говорили, говорили… Некоторые высокомерно деликатничали; иные с трудом скрывали неприязнь; были и такие, что курили фимиам, но фимиам был бесцветен и не имел запаха. Все это были акробаты, умеющие ловко перевернуться на трапеции под куполом цирка и нелепо спотыкающиеся на гладком тротуаре.
Карбышев взглянул на Азанчеева. Физиономия Леонида Владимировича имела такое душеспасительное выражение, словно ее несколько часов подряд окуривали ладаном. Впрочем, от выступления он уклонился, – боялся гладкой мостовой. Что он мог бы сказать, выступая? Что он совершенно не согласен с Фрунзе… Что характер будущей войны определяется военной историей… Что мировая война есть главный источник военного искусства… Нельзя, нельзя… никак нельзя! Когда очередь дошла до Карбышева, он охотно встал и пошел к кафедре. Но по дороге усомнился: а следовало ли, в самом деле, выступать? Он был так согласен со всем, о чем говорил Фрунзе, что оставалось бы только сказать: согласен – и все. Собственно, так и вышло. Показав на нескольких очень выразительных примерах, что тактическая подготовка в академии строится исключительно на опыте прошлого, как будто будущего нет совсем, Карбышев лишь подтвердил одну из главных мыслей Фрунзе. Утверждая необходимость всяческого приближения точной инженерной науки к полевым общевойсковым условиям, подтвердил его другую мысль. И вообще, совершенно солидаризировался с Фрунзе…
Возвращаясь от кафедры к своему месту, Карбышев неожиданно ощутил какое-то почти физическое беспокойство и тут же разгадал причину. На него смотрел Азанчеев. Карбышев в первый раз видел по-настоящему азанчеевские глаза. Их взгляд не был ни умильно-искателен, ни бегло-лицемерен. В нем не было ни честолюбия, ни лукавства, глубоко осевших в душе этого человека. Имея отличный кусок мяса во рту, называемый в просторечии «языком», Азанчеев поостерегся пустить его сегодня в ход. И ненавидел сейчас Карбышева за то, что ему нечего и незачем было остерегаться. Под огненным укусом ненависти, исходившей из обычно подслеповатых, а теперь широко раскрытых глаз Леонида Владимировича Карбышев изумленно вздрогнул. Но все это продолжалось не дольше мгновения: глаза исчезли… и от взгляда не осталось ничего, кроме тонкого холодка под карбышевской лопаткой.
* * *
Академия преображалась. Организационная структура ее все дальше отходила от николаевского образца. Старые спецы усиленно трудились над составлением новых уставов для Красной Армии. Их плотная среда разрежалась; преподавательский состав пополнялся командирами с боевым опытом гражданской войны. Основой обучения на первом курсе становилась тактика в пределах полка; на втором – дивизии; на третьем – корпуса. Предметы объединялись в циклы. Во главе каждого цикла утверждался руководитель. Таким способом устранялась вредная разъединенность независимых одна от другой кафедр. Цикл стратегических дисциплин делился на две части: ученье о войне и оперативное искусство. Фрунзе впервые оформил систему знаний из области оперативного искусства как науку. Академия преображалась, делаясь, подлинным центром советской военно-научной мысли. И академическая партийная организация проходила самую серьезную политическую школу…
Одним из главных спорщиков в партбюро был Якимах. Он говорил много и складно, ярко поблескивая светлыми глазами и все круче вскидывая кверху упрямую голову, чтобы сбросить со лба падавшую на него прядь соломенных волос. Его слушали с напряженным вниманием. То, о чем он говорил, чуялось почти всеми, но первым заговаривал об этом Якимах. Часто речь шла о недостатках специальной подготовки. Еще чаще – о реакционных тенденциях профессуры. Это были очень важные вопросы. За верное их решение Якимах боролся с неослабевающей энергией.
В первое время он спорил резко и не щадя противников. И после таких споров у него бывал иной раз смущенный, вид. Ему казалось, что он наговорил лишнего, обидел, и он сожалел, что погорячился. По постепенно выработалась в нем особая сноровка борьбы, чрезвычайно облегчавшая задачу. От природы Якимах любил шутку и теперь пользовался ею как аргументом для доказательства. «Уж это ты брось психологию подсовывать, – говорил он, например, противнику, – дескать, лягну его ловким словом, а из него и дух вон! Как бы не так! Есть, брат, порох бездымный, а ты – бездумный порох, вот что!» И противник смеялся над собой вместе с Якимахом и легко отходил с позиции, приговаривая: «Стоп! И впрямь расскакался, точно блоха из мешка. Ну, да ведь ошибаться каждый может… Не спорю, товарищи, прав Петя!..»
В конце концов Якимах начал рассуждать так: «Что такое я? Последняя точка в нити, протянутой из ЦК в академию, – важная точка…» Этакий взгляд на себя прививал ему уменье разрешать все, без исключения, вопросы, общественные и личные, не просто, а с непременным расчетом: всякое решение обязательно и прежде всего должно было помогать действительному укреплению партийного дела в академии. Необходимость этого подхода тонко заостряла мысль Якимаха. Представители партийной организации – и он в их числе – ходили на квартиру Фрунзе, в Шереметьевский переулок, с докладами о борьбе за генеральную линию партии. Фрунзе внимательно слушал и сам говорил, довольно похрустывая пальцами рук. Затем многолюдные активы курсовых бюро с кипучей стремительностью вырабатывали безукоризненно правильные монолитные решения. И попутно со всем этим Якимах все больше привыкал спокойно и вдумчиво слушать, обдуманно и веско говорить, незаметно направляя в нужные стороны концы нитей, шедших от партии через него.
Держать экзамены приехало человек шестьсот. Из них двести споткнулись в мандатных комиссиях, триста – на экзаменах. Фрунзе сам подбирал состав слушателей. Романюта провалился на третьем испытании. Карбышев вмешался. Кончилось тем, что Романюта представил академическому начальству собственноручную записку Фрунзе: «Большой стаж в первой мировой войне. То же – в гражданской, когда командовал полком. Необходимо учиться». Курсовой староста Мирополов, с бородой во всю грудь, прослышав о записке, угрюмо вздохнул:
– Учиться всем необходимо. А вот что из того выйдет!..
Среди старых профессоров, которыми наградил академию дореволюционный генеральный штаб, были честные, умные, в настоящем смысле ученые люди. Но большинство состояло все же не из них. И это большинство очень плохо приходилось ко двору. После ошеломительной речи Фрунзе никто из них даже и не пытался играть в оппозицию. Наоборот, все они, словно по команде, принялись заискивать перед слушателями. Но умно и тонко заискивали лишь немногие; прочие делали это так открыто и прямо, что решительно никого ввести в обман не могли. Азанчеев сбавил в тоне, но и от прежних замашек не отказался.
Попрежнему приходил в академию гражданским человеком, – в пальто и фетровой шляпе. Лекции читал, конечно, в военном костюме; но домой уходил опять-таки «штрючком». Трудно сказать, насколько были справедливы гулявшие между слушателями рассказы об Азанчееве. Говорили, например, будто в старые «царские» дни, запершись дома, надевает он на себя мундир с погонами; будто приходят к нему в эти дни таинственные визитеры и обмениваются с ним поздравлениями, титулуя друг друга «вашим превосходительством». Вероятнее всего, что ничего подобного не было и рассказы были пустой выдумкой. Но что-то помогло этой выдумке родиться. Что?
Азанчеев ужасно не любил убеждений – не тех или иных, а просто убеждений, всяких, каких бы то ни было. Сам он был совершенно от них свободен. Но эта его свобода то и дело стеснялась убеждениями других людей. И Азанчеев еле переваривал всех, в чем-нибудь твердо убежденных людей. Слушатели чувствовали неладное, видели и отмечали в памяти все ошибки азанчеевского поведения; но основная причина ошибок оставалась для них непонятна, а легенды рождались, возникал целый эпос. Как-то после лекции Якимах догнал Азанчеева в коридоре.
– Товарищ профессор? Разрешите вопрос?
Леонид Владимирович с очевидным неудовольствием придержал свой твердый и осадистый шаг.
– Что вам от меня угодно?
Якимах начал докладывать, что пехотный корпус, по его мнению, мог бы и не делать обходного движения на Д., – об этом шла на лекции речь, – а выйти на коммуникации противника прямо через М., и тогда весь вопрос решался бы гораздо проще… Азанчеев слушал, внимательно разглядывая Якимаха. Да, этот краснощекий парень, с ворохом светлых волос на голове, не из числа благонравных сластунчиков, лучший способ обращения с которыми – снисходительная усмешка. Не то Васька Буслаев, не то… Ричард Львиное Сердце. А главное… главное заключалось в том, что Якимах был совершенно прав. Ответ Азанчеева прозвучал так же твердо и гладко, как все, что он когда-либо говорил:
– Вы правы. Но согласитесь, что мое решение гораздо… изящнее!
И, круто отвернувшись от Якимаха, пошел по коридору.
– Ну и… трубадур! – прошептал огорошенный Якимах, смотря ему вслед и собираясь с мыслями.
Впрочем, сквозь звон пустого красноречия, в котором «трубадуры» безжалостно топили все живое, прорывались совсем иные звуки. Например, деловито-торопливый голос Карбышева. Но после глупой истории с Азанчеевым и Карбышев не располагал Якимаха к откровенности и простоте. Было в его быстрой, маленькой фигуре что-то суховатое, даже жесткое. И невыгодность этих первоначальных впечатлений как бы подтверждалась его странной манерой острить без улыбки…
* * *
Постепенно до слушателей стали доходить глухие сведения о жестоких спорах между Карбышевым и Азанчеевым на заседаниях Военно-научного общества. Говорили, что поводом для споров послужила новая книга Азанчеева – «История русского военного искусства за последние два века».. Собственно, это были лекции, прочитанные автором еще зимой двадцать первого года старшему курсу академии. Книга состояла из четырех частей: эпоха Петра Первого, время Суворова, аракчеевщина, реформа Милютина. Написана была она таким туманным и нарочитым языком, что почти все попытки проникнуть в тайный смысл авторских рассуждений были безуспешны. Запоминалось одно. Из трехсот страниц текста не было ни единой, на которой не встречалось бы раз пять-шесть набившее оскомину выражение: «огонь и маневр». Рассказывали, будто споры на заседаниях Военно-научного общества именно с того и начались, что Карбышев, говоря о книге Азанчеева, съехидничал по поводу «Огня и маневра». А уже «трубадур» пошел в контратаку.
На самом деле все это было несколько иначе. Карбышев и Азанчеев не могли не спорить. Такие профессора, как Карбышев, уча молодежь военному делу, прививая ей свои знания, в то же время у нее учились, усваивая новую науку, которая привела революцию к военной победе. А такие профессора, как Азанчеев, не хотели ни учиться, ни учить. Как же было им не спорить? Азанчеев сидел на диване, Карбышев – в кресле. С виду казалось, что собеседников разделяет только столик с двумя стаканами чая.
– Все-таки это очень скверно, – сказал Карбышев, – что Военно-инженерная академия до сих пор в Ленинграде.
– Почему? – равнодушно спросил Азанчеев.
– Потому что между академией и Главным инженерным управлением нет органической связи. Мы ездим в командировки к ним, они – к нам. Но это не то, не то…
Карбышев глотнул горячего чая, обжегся и быстро поставил стакан на стол.
– Связь должна быть живой, тесной, непосредственной… Только тогда и можно будет по-настоящему использовать для совместной работы с инженерным комитетом профессоров и преподавателей академии. А высококвалифицированных людей там очень много. Один Величко чего стоит…
– Чего же, по вашему мнению, стоит Величко? Карбышев пожал плечами.
– Это вы и без меня знаете. Нельзя, никак нельзя, чтобы фортификация голодала на теоретическом пайке…
Азанчеев оживился.
– Лягаете теорию? Но ведь вы же слышали голос свыше: теория…
Повидимому, он собирался заспорить всерьез, так как вдруг стал похож на охотничью собаку: щелкал зубами и готовился схватить.
– Теория освещает путь практике. Вспомните, пожалуйста…
– Да помню, – быстро возразил Карбышев, – и знаю хорошо, что только та теория тактики есть истинная теория, которой можно практически обучить войска. Коли нельзя, так и теория – к черту. Тактика существует для войск. И уж надо прямо сказать, Леонид Владимирович, что под это мерило ваша «История военного искусства» самым конфузным образом не подходит.
– Предоставим судить об этом истинно ученым людям, – взвизгнул Азанчеев, – им это виднее, чем вам. Во всяком случае мой принцип «огня и маневра» не нуждается в ваших похвалах.
– Огонь и маневр – хорошо. Да ведь у вас-то другое…
– То есть?
– «Вода и маневр…» У вас это как у австрийских генералов, которые старались доказать Суворову, что он «неправильно» побеждает.
Надо сказать, что Карбышев тоже изменялся, когда спорил всерьез: вдруг начинал говорить, как бы забивая в шпалу костыль за костылем скорыми и ловкими движениями опытного путевого мастера.
– Вам, вероятно, известно, что у нас прежде называлось «стратегическим вензелем»? Выписывать «стратегические вензеля» – блуждать по карте вслед за пальцем дурака-генштабиста…
Карбышев вскочил с кресла, подбежал к доске, схватил мел и, сломав его при первом нажиме, мгновенно вывел какую-то замысловатую фигуру.
– Не угодно ли? Образец стратегических вензелей генерала Макка под Ульмом в 1805 году. Пока Макк выделывал эти вензеля, Наполеон огибал Ульм и заходил армии Макка в тыл. Чем дело кончилось, все знают.
– Вы не любите прошлого, – с горьким сожалением проговорил Азанчеев, – не любите.
– Как вам сказать? – усмехнулся Карбышев. – Можно любить прошлое, но уважать можно только будущее. Быт нашей старой армии был сверху донизу пропитан самыми нежизненными условностями. Правда, эти условности сдерживали армию от развала. Но вместе с тем они закрывали перед ней все пути к творчеству. Поиски нового были невозможны. Теперь мы отвергаем многое из опыта старой армии. Мало того. Мы вынуждены и себя и Красную Армию, сколоченную кое в чем из обломков старого, очищать от пыли веков. И самая основа наших научных знаний стала другой. Вместо лицемерных фраз о происхождении той или иной войны – Алая и Белая Розы, Испанское наследство, – вместо всей этой туманной чепухи, мы говорим о совершенно правдивых и реальных вещах: борьба классов, войны феодальные, империалистические…
– Так я и знал, – злобно ощерился Азанчеев, – все дороги ведут в Рим. Извините меня, но вы ровно ничего не смыслите в методологии. Поймите, наконец, что военное дело есть искусство, стоящее на высокой степени квалификации и пользующееся целым рядом наук, но своих собственных научных методов еще не имеющее… и потому…
– Поздравляю!
– Да, да! Именно так. Короче говоря…
– Попробуйте хоть бы и подлиннее, но только повразумительнее.
– Извольте. Объяснить в военном деле с точки зрения марксизма мы можем все. А вот научить военному делу марксизм отнюдь не может. Как и почему люди воевали в семнадцатом столетии, марксизм объяснит, но как нам сегодня разбить нашего противника – этого он не скажет. О том, как надо разрабатывать проблемы, связанные с характером будущих войн, мы ничего не узнаем от марксизма…
– Вы-то, наверно, ничего не узнаете.
– Почему я?
– Потому что приподнять землю можно, только сбросив вниз небо. А волхвам и пророкам военной науки заниматься этим не пристало. Следовательно, ваше дело – сторона. И вообще: долой жречество!
Так спорили в Военно-научном обществе Азанчеев и Карбышев. И не могли не спорить, так как один из них категорически отвергал, а другой все полней и полней постигал железную необходимость революционного преобразования военного искусства.
* * *
И на лекциях Карбышев воевал с кабинетностью. Свою фортификационную тему он раскрывал не иначе, как в самой тесной связи с общей оперативно-тактической обстановкой. И это делало ее очень интересной для слушателей.
– Соответствие фортификационных форм тактике войны должно быть первым законом, – говорил он, – а соответствие их видам вооружения – вторым. Прибавьте сюда численность армии, особенности технических средств борьбы, степень обученности войск, их дух и настроения, свойства местности, времени года, климата, – видите, как много условий, определяющих собой фортификационные формы…
Бородач Мирополов робко спрашивал:
– Как же теперь надо делать окопы?
– А как вы думаете?
Мирополов пыхтел.
– По современной форме…
– Туман! – вскипел Карбышев. – Туман! Что это за штука, – «современные» формы? Надо строить, во-первых, на нужном месте, во-вторых, быстро и, в-третьих, хорошо. Больше ничего Отжившее может вновь воскреснуть, чтобы затем смениться новым. Очень прошу вас, друзья: помышляйте не столько о «современных» фортификационных формах, сколько об их текучести, о чертовской их изменчивости. Грош цена теории, которая фиксирует одни шаблоны. Через шаблоны проникает рутина в жизнь. Фортификатор должен щупать руками реальную тактику борьбы. Тогда лишь сумеет он правильно вывести из нее необходимые фортификационные формы. Место фортификатора – на боевом поле, ибо действительные условия борьбы ясны только там, где их выковывает кузница боя…
Карбышев так говорил, что его нельзя было не слушать. И мысли его звонким потоком вливались прямо в сознание слушателей. Нельзя было не слушать, и не понять – невозможно.
– Вот положение дел: артиллерия атаки сильна, участок активный, стрелков и пулеметов достаточно…
Карбышев повертывался к Мирополову.
– Вы – командир батальона. Как бы вы…
Мирополов вскакивает. Да и у всех ушки были на макушке.
– Как бы вы приказали отрывать окопы? Поднимать? Опускать?
Мирополов был похож на рыбу без воды. Он молчал, красный, жадно глотая воздух.
– А вы? – спрашивал Карбышев Романюту, – вы – командир полка…