Текст книги "Когда крепости не сдаются"
Автор книги: Сергей Голубов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 62 страниц)
И Романюта вскакивал, но думал только мгновенье.
– Я бы окоп поднял.
Кто-то заспорил:
– А я к подошве спустил бы…
– Поднять окоп!
– Спустить!
– Ни-ни, – с шумом подскакивал на своей парте Якимах, – чем выше, тем верней! Факт!
Карбышев принимался разбирать предлагаемые слушателями решения. Слушатели были для Карбышева не только учениками, а еще и людьми боевого опыта. Он интересовался их ответами ничуть не меньше, чем они его вопросами. И получалось очень хорошо для обеих сторон. Грунт на вершине каменистый, а у подошвы мягкий, – окоп опустить, чтобы облегчить работу и уменьшить поражаемость. Рабочих нехватка, – окоп поднять, чтобы сократить таким образом протяженность ходов сообщения. Нет на вершине воды – опустить и т. д. и т. д.
– Какой же вывод, товарищи? Только такой: всякое расположение позиции правильно, если оно отвечает общей совокупности условий борьбы и особо принимает в расчет главнейшие из них.
Карбышев часто находил удивительно точные формулы для своих выводов.
– Искусство настоящего военного человека – в творческом уменье использовать нужное, пренебречь лишним, устранить вредное…
Или:
– Не должно быть никакого разрыва между «знаю» и «умею»…
А заговорив однажды о важности общего развития для военных людей, он выразился уже совершенно в духе классических афоризмов Монтеня[54]54
Французский философ эпохи Возрождения.
[Закрыть]:
– Чем выше культура, тем прочнее блиндаж!
Главное Карбышев задиктовывал. Он знал по себе, что всякий текст, расчет или чертеж, вышедший из-под собственной руки, запоминается крепче печатного. Он расхаживал между партами и диктовал. Но казалось, будто он рассуждает сам с собой.
– Теория возникает из опыта, накопленного практикой, и сама служит основой для дальнейшего развития практических работ. До революции русская теория фортификации стояла на первом месте в Европе. Иностранцы многим успели попользоваться из сокровищницы наших фортификационных идей. Но русская практика не стояла, да и не могла стоять на высоте. Примеры: история порт-артурских укреплений; неподготовленность крепостей в пятнадцатом году. Гражданская война с очевидностью выяснила, что учить тактику и учить тактике – не одно и то же. Первое – дело инженеров, а второе – отнюдь не их дело…
Карбышев останавливался и как бы с изумлением прислушивался к своим, еще не окончательно отзвучавшим словам. Потом, будто спохватившись, принимался упрашивать слушателей.
– Вот уж это, последнее, не записывайте… Что? Записали? Тогда зачеркните, пожалуйста. Да так зачеркните, чтобы и следов не было. Мы-то с вами знаем не хуже чеховских фельдшеров, что «пульса нет», а товарищи военные инженеры нам этого ни за что не простят…
И сам Карбышев, и аудитория весело смеялись. Только Мирополов был мрачен: он ничего не понимал в происходившем. Уныние овладевало курсовым старостой всякий раз, когда он не понимал. А это случалось все чаще и чаще, и в конце концов уже не оставалось ничего, кроме постоянного: не понимаю! Особенно угнетала Мирополова слабость в математике. Для обучения методу расчета Карбышев применял символические фигуры, викторины, расчетные линейки и таблицы. Это помогало слушателям усваивать метод расчета и запоминать нормы в разных комбинациях их применения. Карбышев ни на минуту не забывал, что перед ним не инженерные работники, а общевойсковые начальники. Расчеты и нормы, овладения которыми он требовал от своих слушателей, были намеренно упрощены. Но и они оказывались в хитрой близости с арифметикой. Здесь-то и погибал Мирополов. Он покрывал доску колодками белых чисел, складывал, умножал, вычитал и делил, а высчитать, сколько надо колодцев на идущий в степь полк, никак не мог. Между тем Карбышев говорил:
– Делать расчеты, как они производятся в строительных конторах, нелзя, товарищи. Эту военно-инженерную бухгалтерию – прочь!
И объяснял, как делать простейшие расчеты. Но Мирополов не понимал…
* * *
Трудно приходилось также Романюте. Отсутствие систематической подготовки то и дело давало себя знать. К счастью, Карбышев был для Романюты своим человеком.
– Дмитрий Михайлович! Не ясно мне насчет окопных норм…
– Да что же вам не ясно?
Карбышев повертывал из коридора назад в класс и шел к доске.
– Что не ясно?
Он брался за мел и чертил, высчитывая и втолковывая.
– Ну?
– Так точно, понял. Спасибо, Дмитрий Михайлович!
Было в Карбышеве что-то, от чего не один Романюта, но и все шли к нему за помощью с легким сердцем. Все видели, как он хочет каждому помочь, чем сам владеет. Но главное заключалось даже и не в этом, а в необыкновенной карбышевской простоте.
Были среди академических профессоров доступные люди и кроме Карбышева. Однако доступность этих людей объяснялась общей широтой их натуры, а у Карбышева она возникала из коренных свойств его народного характера. Это была такая удивительная доступность, которая, нисколько не снимая с его облика черт суховатой подтянутости, походила вместе с тем на простецкую мудрость старого солдата. И эту доступность слушатели обнаруживали лишь в одном Карбышеве. Она-то именно и влекла их к себе и покоряла. Они домогались карбышевских консультаций и в академии – на лекциях, между лекциями, и вне академии, когда усталый профессор, с огромным, туго набитым портфелем, быстро шагал с Пречистенки на Смоленский бульвар, – домогались и безотказно получали их – ясные, четкие и обстоятельные советы решительно по всем вопросам своей учебной работы…
* * *
Как и всегда, перед выходом из академии, Карбышев позвонил домой и сказал Лидии Васильевне:
– Мать! Иду обедать. Голоден.
Обедали в два часа дня. Точно к этому времени, – хоть часы проверяй, – появлялся хозяин дома, и семья немедленно садилась за стол. Но на этот раз вышло иначе. Обед стоял на столе и четверть часа, и полчаса, и простыл, и в подогретом виде снова вернулся в столовую, а хозяина все еще не было. В тревожном ожидании протянулся час. Лидия Васильевна позвонила в академию. Ответили: давно ушел. Потянулся второй час, – томительно и глухо. Пробило четыре раза. «Да что же это такое? Случилось что?» Лидия Васильевна выскочила в переднюю – одеваться и бежать к академии, разыскивать пропавшего мужа. На больших глазах ее дрожали слезы испуга.
Дверь отворилась, и в квартиру, стуча мерзлыми сапогами и крутя головой, чтобы сбросить с козырька подушку снега, вбежал Карбышев.
– Дика, почему ты шел из академии целых два часа?
– Так получилось, мать… Только вышел – встретил одного. Дал консультацию насчет инженерного обеспечения наступательного боя: дорожно-мостовые работы… переправы… сроки… скоростные методы… Прошел полквартала – другой. Опять: продвижение боевых порядков… разграждения… маскировка… Хорошо! Вдруг – третий…
Позади Карбышева белела занесенная снегом фигура и смущенно улыбалось круглое лицо Якимаха.
– Вот этот… О новых идеях в области военно-оборонительного дела: лес – наша крепость. Как быть? Я и захватил его с собой. Пообедаем, за обедом поговорим…
Черноглазая Лялька с любопытством разглядывала Якимаха. Когда он звонко оббил сапоги о порог, снял шинель и шапку и встряхнул головой так, что светлые волосы копной встали над теменем, она потихоньку подошла к нему, взяла его за руку и сказала:
– А знаете, в соседней квартире мальчик объелся масляной краской…
Якимах ей понравился. Лидия Васильевна, неутомимо наблюдавшая за поведением Ляльки, всплеснула руками. Но девочка даже и не заметила:
– Папа на службе – один человек, дома – совсем другой, очень веселый. Это он сам говорил…
Когда садились за стол, Карбышев сказал, подвязывая у шеи салфетку и как бы продолжая речь дочери:
– Каждому из нас, товарищ Якимах, нужно быть виртуозом в своем деле. Я еще не виртуоз, но хочу им стать непременно и вам советую. Так или иначе, военно-инженерное дело – моя жизнь!
Звякнули рюмки, и горячий, белый пар, вырвавшись из суповой миски, сладко защекотал в ноздрях…
Глава тридцатая
Карбышев стоял у окна своего домашнего кабинета и смотрел на светлый простор холодного новогоднего утра. Почти все небо было чисто. Только далеко сбоку виднелась груда медленно удалявшихся туч.
Яркое и солнечное утро предвещало прекрасный зимний день. Город сверкал инеем; крыши домов, деревья и даже обочины мостовых – все казалось прикрытым гирляндами снежно-белых цветов и отдавало каким-то розоватым сиянием. Хорошо… очень хорошо!
Карбышев не любил праздников за странное, сбивающее с толку, неприятно-тревожное чувство: вдруг почему-то никуда не надо идти, можно не торопиться, можно даже просто ничего не делать. Этакая чепуха! Нынешний Новый год совпадал с воскресеньем – занятий не было нигде, но не из-за Нового года, а из-за воскресенья. Между тем думалось именно о новом годе…
С утра, еще до кофе, пока все спали, Карбышев потренировался у себя в кабинете на подвешенных к потолку кольцах, затем – перед пристрелочной карточкой на оконном стекле – раз пятьдесят выкинул руку с револьвером, достигая абсолютной точности прицелки. И теперь, стоя у окна, думал о новом годе – о новом, посредством старого. Когда западные армии пользовались в подрывном деле еще только порохом, русские военные инженеры уже умели подрывать электричеством. Русский военный инженер генерал Шильдер изобрел подводную лодку девяносто лет тому назад, и она была неизмеримо лучше фультоновской. Но потом все у нас остановилось.
К концу первого года мировой войны французская фортификация выступила с многополосной и многолинейной позицией. У нас пришли к тому же весной шестнадцатого года. Все менялось: и способы, и средства ведения войны, и строительная техника. Прорыв позиций сделался почти невозможным. Атака изобретала новые способы прорыва. И тогда возник танк. Шестого августа восемнадцатого года лавина танков обрушилась на ошеломленных немцев под Амьеном. За два часа были опрокинуты семь немецких дивизий. Людендорф жаловался потомству: «Этот день был черным днем для германской армии». Уже и в то время Карбышев отлично понимал, что необходимы новые возможности непосредственного участия инженерных войск в обеспечении боя. Иначе…
Лялька стояла на пороге кабинета, в розовой рубашонке, протирая смуглыми кулачонками черные звездочки сонных глаз.
– Папа, я сейчас во сне видела… А почему от конфет всякая боль проходит?
Почему бывают иногда у ребят такие необычайно серьезные лица? Почему такая недетская сосредоточенность бывает в их глазах?.. Почему, чем меньше ребенок, тем солиднее и основательнее его повадка? И почему над этим смешным иной раз бывает невозможно смеяться? С самого раннего детства Лялька любила играть и «водиться» с мальчишками. И отец был для нее таким же «мальчиком», как многие другие. Только теперь начала она постепенно различать в нем друга.
– Папа, будем менять воду в аквариуме?
Друзья, не откладывая, принялись за дело. Вода, журча и пенясь, полилась в ванну. Когда она дошла до половины, рыбки запрыгали из своей маленькой зеленой трущобы в это широко волнующееся море. Стеклянный ящик унесли на кухню, сперва осторожно опростали, потом снова наполнили свежей водой. И тут – главное, самое интересное. Засучив до локтя рукава сорочки, Карбышев вооружался сачком и приступал к ловле рыбок, весело нырявших туда и сюда и ловко уходивших из-под сачка. Лялька суетилась возле ванны, следя за охотой с живейшим восторгом.
– Папа, – кричала она, – да как же ты не видишь, – золотая ушла… Какой умный вуалехвост, сам просится домой… Папа, папа… Дай мне, дай… Я…
– Что вы тут делаете? – спрашивала из коридора Лидия Васильевна.
– Руки и глаза, – отвечал Карбышев, – наши первые учителя, мать!
* * *
Карбышев не любил «большой» музыки и поэтому редко бывал в опере. Но романсы и песни признавал и сам превосходно высвистывал «Чайку». После завтрака он сидел в кресле с газетой и свистел – не «Чайку», а что-то другое:
Читая в утренней газете
О том, что делается в свете,
Так думал мистер Джон…
Струя холодного воздуха из форточки донеслась и заставила его вздрогнуть. Измерзшийся на всю жизнь в кадетском корпусе, он не боялся морозов и в самые жестокие холода щеголял в легкой солдатской шинельке, никогда не поддевая под нее ничего теплого, но открытые форточки ненавидел.
– Мать! – подал он возмущенный голос, – прошу покорно: никаких форточек, никаких воздухов!
Лидия Васильевна наводила в квартире порядок и только что принялась за чертежный стол.
– Да ведь пыль…
– Скоро ты мне нос будешь тряпкой чистить…
– Дика! – тихо сказала Лидия Васильевна.
– Что?
– Дика! Мне скучно…
Это с ней бывало – правда, не часто, но все-таки бывало. Карбышев подумал.
– Что ж? «Душистая» жена – одно, а просто жена – другое. Мне «душистая» жена не нужна. Выходи замуж!..
Лидия Васильевна взглянула сверх газеты в любимое лицо – сейчас оно хитро-хитро улыбалось – и бесстрашно спросила:
– За кого?
– Хоть за Батуева. Молод, красавец, ум на диете…
– Мама, не смей выходить за Батуева! – отчаянно закричала Лялька, – мама, не смей!..
– Не выйду, не выйду, цыпленок! И в самом деле, франт бульварный, публичный мужчина какой-то…
– Ха-ха-ха! Хорошо сказала, мать!
Звонок разлился из передней по квартире, и Лялька бросилась встречать. Вернулась, торжествующе сигналя кудрявой головкой.
– Это – он.
– Кто?
– Публичный мужчина!
* * *
Было время, когда Карбышев считал Батуева вовсе никчемным военным инженером. Но мало-помалу выяснилось, что это не так. Совершенно ни к чему не пригодных людей не бывает. И Батуев, беспомощно терявшийся в поисках тактически правильных фортификационных решений, нашел-таки свое место, когда его назначили начальником подмосковного инженерного полигона. Правда, и здесь он не проявлял сколько-нибудь заметного организаторского таланта, но в технике копался не без успеха. Мелкие свойства одаренности Авка как-то мало соответствовали лежавшему в его кармане высокому академическому диплому, и поэтому был он похож на строителя блюмингов с ухватками изобретательного часовщика.
Но теперь, когда Карбышев вернулся к идее «перекати-поля», вдруг открывшаяся в Батуеве способность к малой технике приобрела в его глазах особый интерес. Чаще всего они встречались на полигоне, куда Карбышев привозил своих слушателей для занятий; иногда же, как, например, сегодня, и Батуев заглядывал на Смоленский бульвар. Собственно, то, над чем работал теперь Карбышев в свободные часы, давно уже не было прежним «перекати-полем» и называлось оно иначе: «невидимкой». Опыт мировой войны был подытожен Карбышевым в «перекати-поле». Когда к этому итогу прибавился опыт гражданской войны, родилось несколько окончательных выводов. Первый: если все, что видит глаз артиллерийского наблюдателя, осуждено на гибель, то, стремясь уцелеть, «перекати-поле» должно стать «невидимкой». Второй: если укрепленной позиции всего труднее устоять перед дьявольской силой танковых атак, то «невидимка» должна задержать танк. Как? Может быть, намотаться на гусеницу, заклинить колесо. Может быть, подорвать ход. А может быть…
Но трудности вставали перед Карбышевым, как глухая стена. Он попробовал заговорить о них с Батуевым. Тот выпучил глаза.
– Почему это всякое новое понятие, Авк, – рассердился Карбышев, – приходится вбивать в вас, как сваю, почему?
Не вдруг Батуев понял. Зато, поняв, сразу высказал несколько дельных, конструктивных соображений. Хозяин и гость сидели за чашечками кофе, как в доброе старое время, когда в солидном доме появлялся новогодний визитер. Но капсюли и взрыватели – странная тема для бесед с визитерами.
– До сих пор, например, – горячился Карбышев, – нет у нас дорожного фугаса. Маленькая, пустяковая штучка, а ведь как надо! Пусть только оторвет у лошади копыто, – все! Дальше лошадь не пойдет. Повредит человеку пятку, – стоп! Надо же изобретать, товарищи! Надо помогать инженерному перевооружению армии. Какой-то проходимец Гитлер объявил себя в Германии вождем национал-социалистской партии. Кто знает, что надвинется за ним на Германию, а оттуда – на нас? Надо изобретать!
Карбышев взывал к Батуеву, потому что чуял в нем счастливую способность, которой не находил в себе. А Батуев слушал и думал: «И как не надоест!»
– Человек, фантазирующий в области техники, – говорил Карбышев, – одинаково близок и к ученому, и к поэту. Яблочков в электротехнике – то же, что Галилей в механике или Пушкин в поэзии. Сильные умы встречаются куда чаще, чем богатая фантазия. Когда она взлетает, люди, лишенные воображения, становятся в тупик. – «И откуда это берется?» – Но мы-то с вами знаем, откуда. Изобретайте, Авк, прошу вас, изобретайте!..
Батуеву становилось все скучней. И все чаще спазмы неудержимых зевков пробегали по его красивому равнодушному лицу. Наконец, гладко выбритая, слегка длинноватая верхняя губа Карбышева дрогнула в кривой усмешке.
– Кроме всего прочего, ведь за это еще и деньги платят, Авк!
* * *
Назначение Фрунзе Наркомвоенмором и председателем Реввоенсовета СССР оставило Карбышева без привычного непосредственного руководства. Однако направление, в котором Карбышев развивал теперь свою педагогическую работу, настолько определилось и закрепилось, что едва ли нашлась бы в академии сила, способная ему мешать. Так по крайней мере казалось…
Лекционная часть целиком лежала на Карбышеве. Групповые занятия проводились преподавателями, которых он старательно инструктировал. Он же составлял для них методички. А наиболее слабую группу вел сам. Слушатели решали задачи по инженерному обеспечению боя то в роли командиров, принимающих от инженера доклад, то в роли инженеров, докладывающих командиру своя планы. Упражнения сплошь и рядом выводились из класса на песок или на поле. Как человек, всегда готовый к делу, Карбышев никогда не торопился и везде поспевал, никогда не опаздывая. Скоро его необыкновенная точность вошла в пословицу; по нему проверяли часы, ставя их на десять-пятнадцать минут вперед. Поражала еще его неутомимость. Даже вечера слушателей он занимал своими заданиями по составлению проектов инженерного обеспечения боя с последующей защитой в аудитории. Именно критику и защиту проектов беспокойный профессор считал самой ценной стороной групповых занятий.
На этих занятиях отличался Якимах. Карбышев говорил о нем на совете: «Богатырская натура с энергией, с волей… Надо только будить, поднимать, разжигать в нем благородную сторону его честолюбия, и тогда – будущее за ним!» Хуже всех на курсе шли дела у Мирополова. Да и Романюта все чаще заглядывал в лицо печальной правде. С практическими дисциплинами он справлялся и даже не без некоторого успеха. Но на теории резался систематически и безнадежно. Постепенное углубление стратегических тем мало-помалу загоняло его в тупик. Люди, удачливые от судьбы, действуют в жизни рискованно и бесшабашно. Люди же, счастливые от самих себя, то есть те, которым счастье далось нелегко, наоборот, осмотрительны и осторожны. Романюта был осторожный и благоразумный человек. «Ясно, чего не хватает, – думал он, – систематической подготовки и знаний, уменья широко охватывать то, что видишь и слышишь…» Все чаще испытывал он странное чувство, – как у голодного, которому так сильно хотелось есть, что, кажется, гору съел бы, а очистил тарелку с кашей и – сыт. Год назад Романюта проглотил бы академию со всей ее наукой. А теперь ответит профессору на вопрос и как будто из пушки выстрелит: без новой зарядки пусто в голове. Когда-то романтика была главной, почти единственной основой характера Романюты. Да и теперь он не утратил завидной способности мечтать. Но рядом с ней уживалось в нем новое – здоровый, прямой и честный пролетарский реализм. Другой бы на месте Романюты не обошелся без терзаний: «Спи, моя фантазия, моя гордость, мое „я“! А Романюта обходился…
…Под потолком читального зала Ленинской библиотеки поблескивали люстры. Романюта стоял на хорах – тоже под потолком. Внизу, как хлебное поле по ветру, стлалась живая перспектива разноцветных голов, склонившихся над книгами. Люди и книги… книги, книги… Романюта знал, что в тесной близости с ними – огромная радость. Однако кто же помешает и впредь его близости с книгой? Главное – труд и верная направленность труда идеей. Именно из идейности возникает настоящая романтика жизни. Идейностью расчищается для романтика путь. Одно дело – работать с направляющей помощью книги; другое – работать над самой книгой. Все способны на первое, а на второе – далеко не все. Романюта – «все». В этом незаносчивом и трезвом самоощущении, собственно, и заключалась гарантия для принятия обдуманно-верных, пролетарски-правдивых решений.
С хор Романюта прошел в курилку. Столпившиеся здесь люди казались синелицыми – так плотны были клубы гулявшего по комнате дыма. Но люди выбрасывали из себя все новые и новые клубы, кашляли и в высшей степени энергично вели перекрестный разговор. Романюта закурил и стал у окна, глядя через двор, через переулок, куда-то очень далеко. И, как всегда в такие минуты, особенно отчетливо вспоминались почему-то деревня, родичи, Марилька и дети. Эх! Да, конечно, романтик все еще жил в нем. Но принимал практические решения и действовал не романтик, а реалист…
* * *
В один из апрельских, полных прохладного блеска, солнечно-светлых дней в квартиру Карбышевых ввалился совсем неожиданный гость. Дмитрий Михайлович был с утра на подмосковном полигоне. Как когда-то в Самаре, так и теперь Лабунский возник перед Лидией Васильевной, словно из небытия. Но только на этот раз появление его не было ни тихим, ни жалким. Наоборот, он ворвался в квартиру веселый, шумливый, весь обвешанный странными покупками: куклы, детские велосипеды, лошади на колесиках, мячи и обручи для игры в серсо и множество других предметов подобного рода.
– Уф! – хрипел он, складывая свою ношу в угол передней, – Лидия Васильевна! Как я… счастлив! Ищу приют. Дитя без крова над головой… Хотя бы на кухне… День-два, не больше, клянусь!
И он кинулся целовать руки хозяйке.
– Позвольте, позвольте! – говорила Лидия Васильевна, – но ведь у вас же в Москве есть квартира – на Садовой…
– Тю-тю! – хрипел Лабунский, вытирая платком белую полосу лба на загорелом лице, – целая история…
– Неужели?..
– Именно, именно. Разошлись… Ведь вы, наверно, слышали про мокрое полотенце? Вот, вот… Оно самое… Согласитесь, – не могу же я…
Он, отдуваясь, вошел в столовую и так плюхнулся на стуле, что стул пискнул всеми суставами.
– Не могу же я, особенно в моем новом положении…
– В новом?
– Тоже не знаете? Эко диво!
И Лабунский пустился объяснять, в силу каких именно обстоятельств вызван он в Москву, какую именно высокую должность в военно-инженерном ведомстве ему предстоит занять, как именно важно теперь, чтобы все вокруг него было чинно и благородно.
– Жены приучили меня к беспорядку. Да и по природе я несколько склонен к… рококо. Но согласиться на мокрое полотенце не могу! Нет, Лидия Васильевна, дорогая, – любовь уносит время так же, как время уносит любовь. Довольно! И вообще – выхожу в люди. Слыхали, что ГВИУ разделили на два управления? Военно-строительное и военно-инженерное – в Гуме. Дмитрий Михайлович председатель технического комитета… А я…
Он вскочил и журавлем зашагал по столовой.
– Теперь, пожалуй, помирю Карбышева с его начальством…
– А разве они в ссоре?
– Приблизительно. Дело, видите ли, в том, что муж ваш подмял под себя ужасно много всякой чепухи: и подрывное дело, и радио, и транспорт, и оборону. Все это, кроме фортификации, более или менее далеко выходит за пределы его горизонтов. Но он хватается решительно за все, чудовищно раздувает планы и, как Савонаролла какой-нибудь или протопоп Аввакум, упорно твердит о творческой функции своего комитета. Вечно с гигантским портфелем, до отказа набитым проектами и предложениями разных Елочкиных. Пашет, сеет, боронит, а почва-то в Гуме – самая не-пло-до-родная, ха-ха-ха! И получается: с одной стороны, необычайно смелые доклады, а с другой – слоновья болезнь. Мне, например, известно, что на прошлой неделе ваш Дика после битвы с кабардинцами выскочил таким козлом из начальственного кабинета, что даже фуражку забыл. По Красной площади без головного убора…
Едва ли Лабунский просто врал, как холостяк. Было в его рассказе нечто тревожное. И Лидия Васильевна совершенно ясно почувствовала это, когда он повторил:
– Помирю, помирю… Уж я их по-ми-рю!
– А что у вас за игрушки? – спросила Лидия Васильевна. – Для кого?
– Хм! Собственно, это не игрушки, это – орудия практической политики…
– Что?
– Ну да одно из вновь открытых мною средств завоевания человеческой преданности. Среди моих подчиненных в округе было много женатеньких. И почти у каждого – потомство. А у меня такой был заведен порядок, что новорожденных, как правило, октябрил я. Результат: умягченные сердцем, искренне признательные родители готовы за меня в огонь и в воду. К сожалению, приходится поддерживать дурацкий фасон – рассылать от времени до времени октябрятам подарки. Уж тут ничего не поделаешь. Зато есть на что, в случае надобности, опереться, – стена. Не прин-ципи-ально? Господь с вами![55]55
Хоть и неправда, да ладно (итальянская пословица).
[Закрыть] Ведь никто ничего не требует, кроме одного: утром закупил – к вечеру отправлю. Куклы для девочек, лошадки для мальчиков…
Его мутный взгляд упал на курчавую Лялькину головку.
– И еще кое-что для…
– Мне – медвежонка, – сказала Лялька.
После завтрака Лабунский сидел на диване и, когда Лидия Васильевна проходила мимо, ловко хватал ее руку и чмокал, поднося к губам.
– Бетонная голова, – говорил он о себе, – ей-богу! Сперва влюбляюсь, потом женюсь, и получается, черт знает что!
– А как же надо?
– Наоборот. Сперва жениться, а уж потом…
– Ай!
– Что такое?
– Совсем забыла. У меня горит кекс в плите…
Лабунский посмотрел вслед убегавшей Лидии Васильевне и подумал: «О чем бы ни заговорить, обязательно свернет на масло». Но он ошибался. Когда Лидия Васильевна вернулась, он сказал:
– Почему судьба-цыганка не наградила меня такой женой, как вы? Эх, нет гитары!
Дай, милый друг, на счастье руку,
Гитары звук разгонит скуку,
Забудь скорее…
– Эх! Почему? Почему?..
Лидия Васильевна засмеялась.
– Бросьте, Аркадий Васильевич, толковать про любовь. Лучше мужу пакостей не делайте…
Лабунский привскочил на диване.
– Что? Вот они, сплетни! Да я же вашего Дику люблю – это, во-первых. Во-вторых… Был у меня в прежние времена денщик. Улещивает бывало девку и шепчет: «На гадости вовсе не способный я!» Вот и я – тоже… Ха-ха-ха!..
Когда Карбышев вернулся из Бабина, Лабунский уже исчез: умчался отправлять подарки своим октябрятам. Выслушав доклад жены, Дмитрий Михайлович задумался.
– Да примерно так и есть. Придется осесть целиком в академии. Что ж? Настоящее мое призвание – именно там.
У него тоже были новости.
– Нет, мать, боженька есть, боженька есть…
– О чем ты?
– Нанял для тебя в Бабине дачу у священника.
Лялька стояла возле отца, крепко прижимая к узенькой груди пышного медвежонка.
– Папа, а почему дикие звери не укусили бога, когда он их сотворил?
* * *
Азанчеев и Лабунский встретились у почтамта. Трудно сказать, что их так бросило друг к Другу, почему они так крепко жали друг другу руки, так дружески улыбались, так долго разговаривали на углу и, наконец, словно не в силах ни кончить разговора, ни разойтись, свернули на бульвар, вышли к Чистым Прудам, сели здесь на скамейку и опять говорили, говорили… Ни деятельность, ни характер, ни воспитание, ни вкусы, ни привычки этих людей – ничто бы, кажется, не должно было сближать их. Все положительные элементы общности отсутствовали в их отношениях. И все-таки взаимное тяготение, какая-то странная заинтересованность друг в друге были налицо. Сидя на скамейке, они говорили о Карбышеве.
– Сухой человек, без широкого политического развития, без настоящего кругозора, – повторял Азанчеев, – типичный солдафон. «Слушаюсь!», «Никак нет!..» Пехотный дух неважного качества, потому что так называемая дисциплинированность подобных людей идет не от военного воспитания, а от натуры. Узенькая натура: карьера, семья – вот цели, высших целей нет…
– И при том редкая способность комарам клистиры ставить, – хрипло засмеялся Лабунский.
– Возможно… Физически мелок, духовно мелочен. Никакой сердечности. Я слышал от многих его подчиненных, что после разговора с ним обязательно остается ощущение приниженности. Что? Когда-то и вы испытывали это на себе? Вот, вот… В академии у нас дело дошло до того, что слушатели просто не выдерживают его гнета и бегут. Какая-то шизофреническая неуемность в работе: нахватывает группы и вместо того, чтобы вести кафедру, читает до одурения. Ни одного доклада, ни одного заседания ученого совета – без него. Помилуйте! Я как-то спросил его: «Зачем вам нужен этот размен?» Отвечает: «Не могу иначе. Меня слушают, и я должен сделать все, чтобы осаперить как можно больше наших общевойсковых командиров». Как вам нравится этакая прыткость? Вы только подумайте…
– И думать нечего, – сказал Лабунский, – брехня и вздор. Ему нужны деньги.
Он живо повернулся к Азанчееву.
– А ведь если мне удастся выжить его из ГВИУ, он, пожалуй, еще глубже врастет в академии?
– Нет, – сказал Азанчеев, – не врастет.
– Почему?
– Я не допущу.
– Каким образом?
Вместо ответа Азанчеев помолчал и потом спросил:
– Слушайте, могу я считать, что мы говорим совершенно откровенно, как настоящие друзья?
– Вот моя рука…
– И… рука руку моет?
– Точнее, Леонид Владимирович, точнее…
– Как – точнее?
– Рука руку марает… Ха-ха-ха!
Азанчеев сморщился и спрятал глаза.
– Может быть, того, что вы сейчас сказали, достаточно, чтобы меня обидеть. Но чтобы мне обидеться, – на сей раз мало. Однако вот вопрос: я положительно не знаю, что о вас думать, Аркадий Васильевич?
– А что думаете?
– Или вы нездоровы, или… редкий пошляк!
– Почти угадали. Я – самый здоровый из пошляков. Ха-ха-ха! Наконец-то мы говорим с полной откровенностью. Итак, вы намерены пресечь окончательное внедрение в академию нашего общего друга. Каким образом?
– Письмом к товарищу Фрунзе. В этом письме я укажу на уходящих из академии слушателей. Назову тех из них, кого знает и ценит Михаил Васильевич…
– А есть такие?
– Да. Романюта…
– Подходяще, – сказал Лабунский.
– Вы полагаете?
– Л-ля-ля… Похоже, что мы и впрямь повыпустим теперь сок из Карбышева.
* * *
Надо было проверить «невидимку», с таким трудом выпестованную из старого «перекати-поля». Карбышев решил это сделать на учебно-маскировочных маневрах за Филями, у Давыдковой рощи. Проверке надлежало произойти неофициально. Помогать Карбышеву взялся Елочкин, недавно назначенный начальником академического инженерного кабинета, а из слушателей был осведомлен о секрете только один Якимах. Проверять на маскировочном ученье действие взрывателей Карбышев не считал удобным. Другое дело – та часть препятствий, которую можно было неприметно включить в общую систему учебной маскировки, – Елочкин почему-то называл ее «драже». Роль посредника со стороны обороны играл Елочкин. Он и Якимах ухитрились так поставить «невидимку», что сюрприза этого положительно никто не ожидал. Карбышев не без волнения думал о результатах проверки: выйдет – не выйдет. От этого многое зависело. Его взгляд на себя, как на изобретателя, должен был или окрепнуть или, наоборот, упраздниться. Убеждение в правильности отвоеванных для технического комитета творческих задач – тоже. И самой проповеди «надо изобретать, товарищи!» предстояло зазвучать по-иному…