Текст книги "Когда крепости не сдаются"
Автор книги: Сергей Голубов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 62 страниц)
– В результате огромных успехов луцкого прорыва мы выскочили на гребень. Точь-в-точь, как сейчас с вами. Это была важнейшая минута. Хвати у нас духа, можно было бы бросить позиционную войну и перейти к широким маневренным операциям. Но духа не хватило. Вместо броска вперед мы начали хлопотать об укреплении захваченных территорий, выписывать из России инженеров… Знаете, в чем кроется непоправимая беда, в чем проигрыш великой победы? Я вам скажу: в момент небывалого до сей поры успеха мы боялись поражения. Перед нами лежал простор для маневра, а мы… скучали по обороне!
* * *
Скверно было осенью в окопах на Стоходе. В перелесках под живыми клубами светлого тумана дышали смертью гнилые полянки – топи. Из мешков с песком наваливались валы в рост человека. Но валы уходили вниз, и мешков требовалось все больше и больше. С вечера до утра солдаты рыли канавки для отвода воды из окопов, выкачивали воду, настилали мостики, поправляли постоянно осыпающиеся откосы, чистили ходы сообщения, устанавливали котлы для варки завтрака. В землянках было черно да мокро, зыбко под ногами, парно, как в бане. Солдаты уже не снимали ни шинелей, ни фуражек, ни облепленных полужидкой грязью сапог – так и спали. А перед тем как заснуть, подолгу жались к печкам, с шипящими на них закоптелыми чайниками, – самая рассобачья жизнь!..
Так было осенью шестнадцатого года на Стоходе – впереди. А позади лежали в руинах захваченные летом с бою австрийские укрепления, с великолепными бетонными убежищами, трехполосными проволочными заграждениями, отсеками, прекрасно разработанной фланговой и артиллерийской обороной. Белый туман полз над лугами и неслышно переваливался через пустые позиции. А ведь еще совсем недавно они казались неодолимыми, как смерть!..
* * *
Подвешенная к потолку лампа ярко горела в комфортабельной землянке генерала Азанчеева, бросая на стол яркий круг белого света. За столом сидели друг против друга Величко и хозяин. Несколько поодаль от них, на кресле, в обнимку с толстым портфелем, расположился немолодой прапорщик, коренастый и плотный, с большим, открытым лбом. В землянке был ещё Карбышев. Величко и Азанчеев спорили. Предмет их спора не заключал в себе ровно ничего личного. Но, кроме простого расхождения во взглядах, между спорщиками стояло что-то злое и непримиримое, от чего и разговор их походил на ссору. Ни горячившийся Величко, ни холодно-вежливый Азанчеев отнюдь не имели надежды в чем-нибудь убедить друг друга. Они спорили только для того, чтобы разрядить враждебную напряженность своих чувств.
– Когда в середине июня противник усилился и перешел в наступление, – говорил Величко, – мы упустили драгоценное время, занимаясь перегруппировками. Порыва нашего хватило для прорыва, но для использования успеха уже не нашлось ни средств, ни сил, ни резервов, ни техники. Произошла удивительная вещь: удача нашего наступления вызвала растерянность не только у австро-германцев, но и у нас. Даже в большей степени у нас, чем у них. А много ли мы делали для того, чтобы подкрепить наш напор преодолением собственных преград… а? Например, сопровождение артиллерии… а? Что же удивительного, что мы завязли теперь здесь, на Стоходе?..
– Ваше высокопревосходительство, – сейчас же возразил, отдуваясь, Азанчеев, – упускаете из виду главную сторону вопроса. Наше наступление на Юго-Западном фронте должно было где-нибудь остановиться, – оно временно задержалось на Стоходе. Это естественная, не имеющая крупного значения задержка. Но прежде, чем мы дошли до Стохода и стали здесь, мы сделали возможным наступление французов, спасли от разгрома Италию, включили Румынию в войну. Мне кажется, ваше высокопревосходительство, можно без преувеличения сказать, что русский народ до сих пор все еще живет нашей летней победой, все еще пожинает ее плоды.
– В огороде – бузина, а в Киеве – дядька, – сердито буркнул Величко, – трудно с вами спорить, милейший генерал. И… опасно. Будь я, к примеру, простой солдат, вы бы меня разом упекли под военный суд «за распространение» и за прочее. Так ведь? А?
Азанчеев не ответил. Он хотел отмолчаться с тем, чтобы ни одно из его дальнейших слов уже не могло оказаться ответом на ядовитый вопрос Велички. Выждав, когда нужное время истекло, Азанчеев сказал:
– Поменьше облаков, господа! Вот мое мнение: Стоход – временная стоянка; ergo[19]19
Следовательно (лат.).
[Закрыть], здешние окопы очень скоро придется бросить. Среди солдат моей дивизии в большом ходу самые скверные настроения, – я называю их «окопной солдатской злостью». Но если солдат не чувствует особой надобности в окопах, то стоит ли, в самом деле, трудиться над их усовершенствованием? Я часто замечал: когда позиции укреплены слабо, дух войск выдвигается на первый план и…
Величко порывисто вскочил с кресла.
– Стоп, генерал! Нельзя говорить подобные вещи! Я запрещаю вам, милостивый государь, проповедывать преступный фатализм! Стоп!
Азанчеев, прапорщик с портфелем, Карбышев – все стояли.
– Если ваше высокопревосходительство не всегда бережете свое имя, – медленно, с глухой интонацией угрозы в голосе, выговорил Азанчеев, – то я берегу свое и отвечаю за каждое сказанное мною слово.
Величко быстро ходил по землянке, оставляя грязные следы больших болотных сапог на чистых белых досках деревянного настила. Вдруг он заметил эти следы.
– Имя? Имя… Дело не в имени, генерал, а в том, кому оно принадлежит. Немудрено наследить. Но след оставить – трудно. Попытайтесь… А я… Поздно! Я тоже не боюсь ни суда, ни штрафа. Но по другой причине. Фортификация – мой адвокат. А?
Величко неожиданно повернулся к Карбышеву. Он обращал к нему свой последний вопрос, как будто именно Карбышев-то и был сейчас живым воплощением фортификации. Лицо Дмитрия Михайловича вспыхнуло темным румянцем. Глаза зажглись. Гордое и смелое чувство вошло в душу. «Прав Величко, что не выпустил меня в пехоту… Надо быть там, где труднее… Надо… оставить след!» А Величко уже закрывал неприятный спор, слегка балагуря:
– Так что, не сердитесь, дорогой генерал, на некоторую долю самостоятельности в моих суждениях. Простите старика. И уж буду я все-таки подполковнику Карбышеву приказывать так, как если бы мы с ним вашего мнения и во сне не слыхали. Лисьи норы у вас, полковник, неудачны: галереи плохи, емкость мала, – дышать нечем. Выходы делайте в тыл, а не в бок. Пулеметные гнезда блиндируйте по всем направлениям обстрела. Третья линия укреплений еще только разбивается, – поспешите. Саперы у вас разбирают крестьянские избы под материал для мостов. Это не их дело. Пехота готовит плетни и решетки на болота, – почему бы ей не готовить и лес для мостов? А саперам поручите дела поважнее. Немедленно организуйте инженерную разведку австрийской укрепленной позиции. Для этого сформируйте специальную разведочную саперную команду и составьте для нее инструкцию. Пришлите мне для ознакомления. На все – трое суток. Далее. Извольте на фронте вашего участка создать прочное исходное положение, а для резерва – исходный плацдарм. Наконец, примите меры к уничтожению технических средств обороны противника. Помощи требуйте, в первую очередь от генерала Азанчеева, во вторую – от меня…
Величко сел, и все сели. Минуту-две в землянке было тихо.
– Почему-то исчезли у нас из армии фугасы, – снова заговорил Величко, – самые обыкновенные: взрывные, камнеметные… На Шипке в семьдесят седьмом году были… В Порт-Артуре были… А теперь – нет. Почему? Тайна сия велика. Армия сама свои фугасы делает: достает смолу, сколачивает ящики… Кстати: здесь у вас, генерал, в телеграфной роте вчера профессор Шателен обнаружил солдата, который придумал замечательную штуку – чувствительнейший замыкатель. Стоит от этого приборчика отвести провод к батарее, командующей фугасами, как… Да, впрочем, господин Шателен изложит все это гораздо вразумительнее. Пожалуйста, профессор!
Пожилой прапорщик встал с кресла, подошел к столу и вытащил из своего толстого портфеля плоский, металлический, тонкостенный диск.
– Если надавить на стенку диска, – сказал он, показывая, как надо надавить, – ртуть сейчас же выжимается из коробки. Тут и происходит замыкание. Удивительно просто! Если зарыть контакт в землю и соединить со звонками или лампочками в окопе, – подача сигнала с местности, на которой происходит движение, обеспечена. Особенно легко и удобно применять такие замыкатели для взрывов поездов и мостов. Великолепная идея!
«Его превосходительство, прапорщик» Шателен разъезжал по фронту для выяснения на захваченных австрийских позициях всех технических подробностей устройства электризованных проволочных заграждений и установления способов их питания током. Собранный Шателеном материал был драгоценен. Прежде всего оказалось, что электризованными заграждениями был уже опоясан с австрийской стороны весь Юго-Западный фронт. Для питания неприятель пользовался крупными станциями, мощностью больше чем в две тысячи киловатт. Ток высокого напряжения до двадцати тысяч вольт передавался по подземным кабелям на расстояние нескольких верст. Таким образом, и станции, и подстанции находились вне сферы действия даже тяжелого артиллерийского огня. Громадные запасы кабеля и соединительных муфт были захвачены целехонькими. К счастью, электрические сооружения австрийцев еще нигде не были завершены, – не установлены трансформаторы, не смонтированы на станциях машины…
– А как фамилия солдата, который изобрел замыкатель? – спросил Азанчеев.
Шателен заглянул в записную тетрадку.
– Елочкин, ваше превосходительство.
Азанчеев распушил усы.
– Телеграфист Елочкин? Странно…
Карбышев смотрел на него с удивлением: ведь не то же странно, что солдат зовется Елочкиным. А что?
– Сегодня утром, – продолжал Азанчеев, – командир военно-полицейской команды докладывал мне о телеграфисте Елочкине. Это – самый скверный солдат. Это – настоящий смутьян.
– Тогда под суд его, под суд! – сбалагурил Величко, энергично засовывая руки в рукава просторной шинели, которую держал сзади отлично вымуштрованный азанчеевский вестовой, – скорей под суд! Ведь теперь военно-полевые суды при штабах дивизий, удобно.
– Я знаю, как мне надо поступить, – с явным раздражением сказал Азанчеев, – но если вашему высокопревосходительству желательно знать, что это за солдат, я могу…
Он схватил с письменного столика лист бумаги, густо покрытый машинописными строчками, и, повернув его несколько раз туда и сюда, довольно скоро нашел нужное место:
– …Могу кое-что огласить. Пожалуйста: «При этаких порядках, что ни делай, все равно толку не будет. Не выиграем мы войны… А коли победе не бывать, так зачем же и под пулю лезть? Уж лучше для чего другого сохраниться… Ай не так, браток?» Это ораторствует телеграфист Елочкин. Дальше: «А почему мы на Стоходе завязли? Почему Западный фронт на месте стоит? Да потому, что командует им Эверт – генерал, немец и изменник, а наших с Юго-Западного одних вперед бросили, чтобы войну ловчей проиграть». Это уже не Елочкин. Но все равно. «Целым с войны вернуться нельзя, – я о том не думаю, а потому и гибели не страшусь. Но, как другие без всякой нужды гибнут, этого спокойно видеть никак невозможно», – это опять Елочкин. И в таком роде… Хорош, господа, ваш изобретатель?
– А про Распутина ничего нет? – вдруг спросил Величко.
Глаза с азанчеевской физиономии исчезли бесследно.
– Я вас не понимаю, ваше высокопревосходительство…
– Неужели? Ну, скажем, о том, что наступление сорвано Распутиным… Или… Наверно, есть. Ведь вся армия болтает.
Величко уже был в шинели. Азанчеев сделал вестовому знак – выйти.
– Ваше высокопревосходительство, изволите шутить с огнем. В Особой армии генерала Безобразова – гвардейские стрелки. Чудо, а не солдаты: черноватые, курносые, ловкие. И что же? На прошлой неделе – шум: «Обороняться станем, а наступать не пойдем!» Это гвардейские стрелки!.. А вчера в соседней дивизии два полка попросту сговорились: «Не пойдем из окопов!..»
Он еще говорил, а Величко уже быстро шел к двери. Вместе с инженер-генералом уходили Карбышев и Шателен. Только у самой двери, взявшись за ее ручку, Величко приостановился:
– Плохо, очень плохо, ваше превосходительство, – серьезно и грустно сказал он, – совершенно с вами согласен. Однако кто же во всем этом виноват?..
Дверь в землянку закрылась. Часовой взял на караул.
– Вольно!
Величко обнял Карбышева за талию.
– Придумали, как выручить солдата?
Шателен рассмеялся. Величко спрашивал как заговорщик. В том, что солдата следует выручить, он не сомневался. Как выручить, – единственный вопрос.
– Но генерала Азанчеева просить – ни-ни…
– Избави бог, ваше высокопревосходительство, – тотчас согласился Карбышев, – когда надо отказать в просьбе, вспоминают о законах и на них ссылаются. А когда надо сделать по-своему, о законах забывают и ссылаются на исключительность обстановки, на общее положение и тому подобное. Генерал Азанчеев как раз из таких…
– Верно! Ну?
– Есть другой способ выручить солдата, ваше высокопревосходительство.
– Ну, тогда – книги в руки. Больше ни о чем не спрашиваю. И даже не интересуюсь. На меня – никаких ссылок. Пойдемте, профессор. Здесь наши пути с дорогой этого подполковника расходятся. Мы идем в холостяцкий холод, а он – в женатое тепло. Не забудьте, Карбышев, передать мои комплименты вашей очаровательной супруге. Надуете, – по службе вам мстить буду!..
* * *
С некоторого времени капитан Лабунский стал очень осторожничать. Даже верного и сноровистого денщика Абдула он отправил в роту, вдруг припомнив, как он осенью четырнадцатого года, на Бескидах, выболтал Карбышеву тайну собиновских сапог. Теперь денщиком у Лабунского состоял косноязычный, придурковатого вида, солдат. Эти-то именно недостатки и внушали капитану известное к нему доверие. Но Лабунский ошибся в выборе. Когда Елочкин подошел к капитанской землянке, денщик раздувал у входа самовар.
– Барин дома?
– А те-е зацем?
Елочкин чувствовал себя крайне беспокойно. Ему надо было увидеть Лабунского как можно скорее. И объясняться с любопытным дуралеем он не имел ни малейшего расположения.
– Нужен мне твой капитан. Поди, доложись: Елочкин, мол, от подполковника Карбышева пришел.
– Елоцкин? – переспросил денщик, – эко дело! Да разве капитана моего добудишься?
– Неужто спит?
– А то… С утра водоцку хлесцет, чтобы загулять, просить его нецего, самого на загул так и тянет…
И он еще долго рассказывал о своем барине, все в таком же роде. Наконец, ушел-таки в землянку. Сердце Елочкина упало. Успех зависел теперь только от быстроты. Недавно вступил в действие приказ о пропуске солдат-специалистов через отборочные комиссии и об отправке их с фронта в тыл для работы на военных заводах. У слесаря Елочкина были все основания попасть на комиссии в отбор. И направление уже лежало за обшлагом его шинели. Председателем дивизионной отборочной комиссии был Лабунский. Вчера Карбышев видел его и говорил с ним о Елочкине. Итак, оставалось коротким завершением формальной процедуры обогнать сложную механику военно-полицейских мероприятий дивизионного штаба. Сердце Елочкина упало, дрогнуло, забилось, когда он услышал, что Лабунский спит. Но вот разговорчивый денщик вышел и сказал, приоткрывая дверь:
– Ходи, Елоцкин!
В землянке было жарко, душно, воняло спиртным перегаром, куревом и еще какой-то дрянью. У Лабунского было красное, потное лицо. Глаза его опухли. Из-под распахнутой рубахи смотрела голая грудь, так густо заросшая коричневой шерстью, что ее можно было бы принять и за волчье брюхо. Он зевал с неимоверным ожесточением, то и дело выхватывая изо рта сигару и вскидывая норвежскую бороду острым клином вверх. Он долго протирал глаза, прежде чем окончательно разглядел и распознал Елочкина.
– Здорово, брат! Что же это ты делаешь?
– Особого ничего не делаю, ваше благородие, – сказал Елочкин, – как у вас, господ офицеров, не знаю, а у нас, у солдат, котелки на плечах иной раз от мыслей лопнуть могут. Все – война: почему да зачем? Вот и бывает, что проговоришься…
Лабунский зевнул и взбросил бороду кверху.
– Так-то так, но… Очень мне сдается, брат Елочкин, что ты большевик. А?
– И мне сдается…
– Что?
– Будто ваше благородие – эсер.
Лабунский сорвался с табуретки и двинулся было на Елочкина с боем. Однако на полпути остановился и, широко расставив длинные ноги, выставил вперед огромный кулачище.
– Видишь? Таких – два; и от каждого мертвяком пахнет. Очумел? Думаешь, ежели ты мне жизнь спас, так и верхом на мне ездить можно? Врешь! Дудки! О чем это ты зачирикал? Выгнать тебя?
– Как угодно, – сказал Елочкин, смутно догадываясь, что теперь-то уж Лабунский все сделает, чтобы сплавить его, Елочкина, из дивизии и с фронта в Россию, – как вам угодно! Гоните!
Лабунский зевнул и сел на табуретку.
– Вот что: уговор дороже денег. На сегодняшнем случае, Елочкин, мы наши счеты кончаем. Ты меня спас, – очень хор-рошо. И я тебя тоже спасаю. Отлично! Предупреждаю раз и навсегда, – конец. Ни в какие свои планы включать меня больше не смей. Узнаю, – не пощажу. Теперь – сегодняшний случай. Я Дмитрию Михайловичу обещал. Значит – сделаю. Давай твои бумажонки!
Елочкин протянул служебную записку командира телеграфной роты. Лабунский написал несколько слов на обороте.
– Все. Теперь дуй в комиссию, к секретарю. Остальное он устроит. Кажись, нынче в ночь отправляют вас. Марш!
– Покорнейше благодарю, ваше благородие, – сказал Елочкин, чувствуя, как его ноги дрожат от нетерпения, но считая неделикатным уходить, пока не произнесены все полагающиеся слова, – от души вас…
– Не дури! Душа – пар. Заруби только на своем носу, что мы – квиты. Прощай!
Елочкин повернулся и вышел. Лабунский смотрел ему вслед. «Как корове седло, годится мне теперь это дурацкое эсерство, – думал он, – слава богу: георгиевский кавалер; женат на девушке из весьма состоятельной семьи… Гм! А вот с этаким филином свяжешься и не заметишь, как рюху дашь…» Он еще раз пристально посмотрел на дверь, за которой скрылся Елочкин. Доброе, горбоносое лицо солдата, как бы обрызганное лучами ясных глаз, и его тяжеловатая, кряжистая фигура представились ему на мгновение с удивительной отчетливостью, и он громко сказал своим хриплым басом:
– Ска-а-тина!
Глава одиннадцатая
Осенью Минск подвергся наводнению. Его затопило великим множеством молодых людей в фуражках, совершенно офицерских, но только с круглыми чиновничьими кокардами; в погонах, очень похожих на офицерские, но с чиновничьим галуном. И почти все эти молодые люди имели на ногах шпоры, а у левого бока холодное оружие. Шашка прыгала, скакала, звонко шлепала по голенищу и, с предательской неожиданностью застревая между ступнями, повергала иных прямо наземь. Неопытные солдаты отмахивали юнцам «честь» и даже топали при этом ногами. Юнцы благосклонно принимали «честь». Но бывалые солдаты при встрече с ними и ухом не вели; некоторые же, проходя мимо, вызывающе поплевывали на мостовую. И тогда юнцы делали вид, что не замечают. Словом, Минск наводнился земгусарами.
Под этим названием разумелась молодежь, сумевшая заслониться от призыва в армию службой в бесчисленных учреждениях Всероссийского земского союза. Летом управление ВЗС при штабе Десятой армии располагалось верстах в сорока от фронта, в местечке Ивенец; а к осени переехало в Минск. Дом под № 50 на Петропавловской улице – хозяйственный отдел управления – стал центром бурной деятельности. Земгусарское многолюдье кипело в маленьких низких комнатах, заставленных пузатыми шкафами; на облитых чернилами столах громоздились пыльные картотеки; трескучие голоса ундервудов и ремингтонов наперебой забивали друг друга. Земгусары ходили, сидели, курили, рассказывали анекдоты, ухаживали за машинистками, звякали шпорами и так осторожно придерживали шашку, словно боялись, как бы она не выстрелила. Иногда кому-нибудь из этой тучи бездельников вдруг требовалась деловая справка. В адрес такой-то дивизии… столько-то вагонов… Когда? Откуда? Было совершенно бесполезной затеей искать ответ в картотеке или в папке с перепиской. «А вы спросите у Михайлова». Отличный совет! Михайлов знал все. Другого такого Михайлова в управлении ВЗС при штабе Десятой армии не существовало. Это был очень еще молодой человек, с круглым, свежим, ясным лицом и прекрасными карими глазами, в которых так и виделось чистое утро жаркого южного дня. В обклад лица темнела небольшая бородка; от молодости она казалась чем-то не настоящим – вроде театральной наклейки из отдельных волосков. Михайлов занимался в особой комнатушке, среди шкафов и картотечных ящиков, но один, без машинисток. Ни шпор, ни шашки он не носил. Погончики на его плечах почему-то совсем не блестели. Зато диагоналевые, сильно заношенные, гимнастерка и брюки чрезвычайно блестели. В небольшой коренастой, подтянутой фигуре этого молодого человека было много четкого, ладного и аккуратного. Очень может быть, что в недавние гимназические времена ему случалось выступать даже и в роли галантного кавалера. Здесь же, со своей редкой способностью все знать и помнить, он был незаменим. Михайлов никогда и никому не отказывал в справках, хотя был всегда чрезвычайно занят своей собственной, прямой, работой. Его письменный столик был постоянно завален докладными записками, отчетами, сводками и сотнями всяких других документов, густо покрытых его неразборчивым «куриным» почерком. Непонятно, когда он успевал все это подсчитать, проверить, скомбинировать в нужных «аспектах» и привести в удобочитаемый вид, – тем более, что добрая половина его рабочего времени уходила на разговоры с посетителями. К наплыву и постоянной смене этих посетителей все в управлении давно привыкли. Никто никогда не интересовался, что это за люди, зачем они нужны Михайлову или он – им. Никому и в голову не пришло бы спросить об этом Михайлова. Да и неизвестно, что бы он на такой вопрос ответил. Одного бы только не сказал: правды. Кроме работы по должности, Михайлов нес еще одну обязанность, неизмеримо более важную, нужную, необходимую для армии, для народа, для России. Он сколачивал нелегальную революционную организацию, с отделениями в Десятой и Третьей армиях Западного фронта и с центром в Минске. Он же был и главой этой организации. Пути большевиков, ехавших через Минск из России на фронт и с фронта в Россию, встречались и пересекались в служебной комнатке Михайлова, на Петропавловской № 50. Именно здесь эти люди получали направления, указания, помощь и советы. Если они почему-нибудь не могли прийти сюда днем, сам Михайлов приходил к ним вечером или ночью. Стоило Минску закрыть усталые глаза, как неутомимый юноша появлялся на Рыбном рынке, среди руин и зловония прижавшихся к грязному ручью подвальных квартир; или прогуливался по тенистым аллеям городского сада, внимательно наблюдая, как поблескивает между стройными елями серебристая Свислочь. Можно было также в эти часы встретить Михайлова сидящим у бассейна с фонтаном близ зимнего театра или быстро входящим на Захарьевской улице в один из огромных домов «модерн». Но чем бы ни случалось ему заниматься по ночам, днем он неукоснительно пребывал на служебной работе, – возился с бумагами, выдавал справки. И – беседовал с посетителями…
* * *
Посетителей было двое; оба – солдаты. Разговор велся вполголоса.
– Я так рассуждаю, – говорил один из солдат, постарше, с сединой в густых стриженых волосах и глубокими серыми глазами на широком красном лице, – служба в царской армии стоит мне поперек глотки. Но если в результате войны неизбежна революция, так надо не этот, личный, а другой, общественный, вопрос решать: где от меня во время революции больше пользы будет – в армии или в Питере? Много думал и вывод сделал, что в армии. Могут, конечно, паче чаяния, шансы на революцию и упасть. Ну, тогда удеру из армии, – вот и все. Вы про оборонцев спрашиваете. Я на них просто смотрю. Не настоящее это оборончество. Так, кутята какие-то… Сами себя на заводе обороняют, больше ничего. Еще когда Куйбышев, Валерьян Владимирыч…
– Вы знали Куйбышева?
– С осени четырнадцатого. Он тогда секретарем больничной кассы на «Треугольнике» был. А с декабря – членом ПК по пропаганде. На «Скороходе», у нас, на Путиловском, беседы вел…
– Где он теперь?
– Да уж второй год в каких-то Тутурах, под Иркутском. Отсидел в питерской тюрьме и – поехал дальше.
– Ходить бывает скользко по камешкам иным, – задумчиво сказал Михайлов и, сцепив пальцы обеих рук, охватил руками коленку.
Так прошла минута, другая. Вдруг Михайлов встал, поставил ногу на стул, облокотился о коленку и принялся внимательно разглядывать мутное окно. Кто думает, попав под засов в тюремную одиночку, как ему лучше стать или сесть, чтобы мыслям было просторнее? И хоть был сейчас Михайлов не один на один с собой, но тюремная привычка действовала. Оба солдата знали, что немалая часть короткой жизни этого человека прошла за решеткой, и, уважительно прислушиваясь к его молчанию, ждали.
– Итак, что же произошло? – сказал, наконец, Михайлов и весело улыбнулся. – Вас, Юханцев, погнали с Путиловского в армию, а вас, Елочкин, гонят из армии на Путиловский. Действительно, свято место пусто не бывает. Надо только, чтобы завод ничего не потерял от замены.
Именно это обстоятельство и тревожило Елочкина.
– Вот приеду на завод, – сказал он, – с фронта приеду. От вопросов отбою не будет. Главный вопрос: «Как с победой?» Я, конечно: «Забудьте, друзья, думать!» – Ну, а как и впрямь на победу напоремся?
– «Впрямь» ничего не будет, – твердо ответил Михайлов, – для того, чтобы было «впрямь», – мало мужества, нужно еще и уменье. Недавно у Бучача части нашего стрелкового корпуса прорвали главную позицию противника и атаковали тыловую. А поддерживали их всего-навсего… три орудия. Спрашивается: где же были остальные сто орудий корпусной артиллерии? Оказывается, не успели продвинуться, стояли на старых местах и потому помощи своей пехоте оказать не могли. Разве так побеждают? Нет. И с немцами на нашем, Западном, фронте тоже ничего не выходит. Соберут кулак для атаки, рванутся, первую линию сокрушат. Но тут-то и стоп машина: то блокгауз какой-нибудь никак разбить не удается, то немецкие резервы почему-то сзади атакуют наших или во фланг. Немцы смеются над нами. Летом они спокойно уводили с Западного и Северо-Западного фронтов свои резервы и останавливали ими наступление Юго-Западного фронта. Да и на Юго-Западном фронте подкрепления наши нигде не группировались в сильные ударные части, а разбрасывались по всему фронту. Нигде не удавалось достичь крупных результатов. Продвинулись на сто верст, взяли четыре тысячи пленных. А у самих – огромные, ни с чем несообразные потери. Лето стоит нам шестисот тысяч убитыми и ранеными. И на этом все кончилось. Разучились применять основное стратегическое правило: «Всякому маневру отвечает свой контрманевр, лишь бы минута не была упущена».
Михайлов выражал свои мысли коротко и точно. Только стихи поэтов, овладевших культурой мечты с помощью математических формул, могли бы состязаться в ясности с его речью.
– А вот подписали в августе конвенцию с Румынией, – сказал Елочкин.
– И как только Румыния вступила в войну, так сразу положение на русских фронтах стало хуже. Во-первых, пришлось ослабить фронты, послав в Добруджу четыре дивизии; во-вторых, левое крыло Юго-Западного фронта, которое упиралось раньше в нейтральную Румынию, теперь повисло в воздухе; в-третьих, пришлось увеличить протяжение наших фронтов на несколько сотен верст…
– Замечательно вы, товарищ Михайлов, разбираетесь, – восторженно проговорил Юханцев, – вот бы кому генералом быть – вам, ей-ей!..
Михайлов засмеялся и, пощипывая бородку, посмотрел зачем-то на потолок. И в этом его движении было опять нечто прежнее, старое, тюремное.
– Видно, я родился военным, – сказал он, продолжая улыбаться, – всегда мечтал повоевать. Всегда интересовался войной. Четырнадцатый год застал меня в ссылке. И превратился я там в объяснителя военных событий: меня спрашивают, а я толкую. Да ведь и вся-то революционная работа есть, собственно, школа воспитания в военном духе. Но я крепко надеюсь…
– На что?
– Будет революция, а за ней – гражданская война. И дадут мне в команду полк. Только обязательно с эскадроном и батареей.
Наблюдая за лицом Михайлова, можно было ясно видеть, как его мечты, оторвавшиеся на миг от настоящего, вновь повертывают к нему свой полет.
– Заметили вы, Елочкин, что толки о наплевательском отношении к солдатской крови начинают приобретать в войсках страстный характер?
– Очень даже.
– Вот отсюда и надо, товарищи, устанавливать взгляд на оборонцев. Нет, Юханцев, оборонцы – не кутята. Никакие кутята не жмутся так близко к глазной заводской кассе, не ищут сенсаций, не хлопочут о безопасности в управлении воинского начальника, не стремятся попасть на твердое жалованье и не умеют так звонко пошуметь при надобности, как оборонцы. Было бы трудно, почти невозможно бороться с этим охвостьем, если бы война несла одни лишь бедствия и ужасы рабочему классу. К счастью, это не так. Война бесконечно тяжела для рабочего класса. Но она просвещает и закаляет его лучших представителей. Уже никто не сможет теперь убедить передовых рабочих в том, будто Англия. Франция, Россия воюют с германским милитаризмом во имя защиты культуры. Нет, они знают, что война ведется с рабочим классом всего мира. И цель ее в том, чтобы заново переделить мир, заставив порваться во взаимной вражде международную солидарность пролетариата. Что такое сейчас «европейский» социализм господ Шейдеманов? Это теория истребления друг друга рабочими разных стран. Недавно Ллойд-Джордж сказал: «Чем больше снарядов, тем гуманнее война и тем скорее она кончится». Позиция всех оппортунистов – непротиводействие войне. Только буржуй может думать, что империалистическая бойня завершится миром между правительствами борющихся стран. Этого буржуй хочет. Но так не будет и не должно быть. А мы, большевики, обязаны хотеть, чтобы война, начатая правительствами, была закончена народами. Ибо лишь в этом случае будет возможен справедливый и демократический мир.
Солдаты стояли, затягивая пояса на шинелях. Они собирались уходить. Никогда еще с такой ясностью не представлялась им картина того, что совершалось в России. Да, действительно жить все труднее. Нет хлеба, а тысячи пудов его гниют, чтобы принести торговым акулам несметные прибыли. Дело не в военном только, но и в хозяйственном разгроме. Однако буржуазия думает лишь о военных прибылях и готова воевать до бесконечности. Выход из положения – в революционной борьбе. Итак: война – войне! Этой войне…