Текст книги "Порочные круги постсоветской России т.1"
Автор книги: Сергей Кара-Мурза
Соавторы: А. Вершинин,О. Куропаткина
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
Возникшие в результате волны деколонизации новые нации третьего мира также придавали большое значение школьному историческому образованию как способу оформления их новой идентичности. Политический компромисс между несколькими этническими и религиозными группами, в результате которого возникло государство Сингапур, получил свое яркое отражение в местных учебниках истории. Единство трех народов (китайцев, малазийцев и индусов) вокруг общих традиционных ценностей, оппонирующих западному индивидуализму, – этот «этос выживания», легший в основу сингапурской государственности, систематически воспроизводится на страницах школьных пособий по истории.83
Наконец, опыт Советского Союза. Выйдя из революции и Гражданской войны, советское общество оставалось идейно и политически разделенным. Социальный компромисс, предложенный обществу в виде НЭПа, не смог преодолеть фундаментальных противоречий, противопоставлявших друг другу целые группы населения и дестабилизировавших политический режим. Все 1920-е гг. власть находилась в поиске той матрицы, на которой можно было бы «пересобрать» страну, т. е. сформировать общенациональную коллективную память на новом фундаменте. Попытки сделать это на основе чисто советской идентичности, предложив в качестве ключевого и единственного «места памяти» революцию 1917 г. с включением в нее Гражданской войны, полностью провалились. Большевистская история не воспринималась большей частью населения страны, которая испытывала чувство отчуждения и по отношению к политическому режиму, и по отношению к созданной им стране. Написанные на ее основе школьные учебники показали свою неэффективность в качестве инструмента конструирования единой коллективной памяти. Нужна была альтернатива. Ее нашли в виде русского национального патриотизма, в рамках которого история СССР увязывалась со всей тысячелетней историей России, а на первый план выходили традиционные для русского имперского дискурса «места памяти» и образы – военные победы и знаковые фигуры национальной истории.84
Созданный по этим лекалам учебник под редакцией А.В. Шестакова стал первым по-настоящему единым учебным пособием по истории для средней школы, которое пользовалось популярностью как у учителей, так и у учащихся. В доходчивой форме иллюстрировавшее вековую борьбу русского народа с внешними и внутренними угрозами, оно как нельзя лучше подходило для оформления и воспроизводства социального компромисса на уровне массового сознания. До тех пор пока в советском обществе сохранялся этот базовый консенсус, отражавший его исторический нарратив не терял своей актуальности. Его размытие на излете советской эпохи повлекло за собой фундаментальный раскол единой общенациональной коллективной памяти, последствия которого можно наблюдать сегодня.85
Таким образом, школьное историческое образование повсеместно имело и имеет прикладное значение в социально-политическом плане. Везде оно базируется на определенном канонизированном видении национальной истории и официально закрепленном наборе «мест памяти». Везде его главная цель – формирование коллективной памяти, конструирование национальной и политической идентичности. В этом контексте вопрос о том, сколько учебников истории должно иметься в распоряжении учителя, теряет смысл. Их может быть сколь угодно много, но концептуальное единство их авторов в трактовке событий истории, имеющих ключевое значение для воспроизводства национальной идентичности, необходимо. Однако именно здесь встает главный вопрос: как быть в том случае, если этого единства нет? Возможно ли конструирование общей коллективной памяти в социуме, в котором конкурируют несколько противостоящих идентичностей, подавляющих то самое «желание жить вместе», о котором писал Э. Ренан? Что делать в ситуации, когда различные идентичности глубоко укоренены, т. е. вырастают из некоего символически нагруженного факта прошлого, имевшего экзистенциальное значение для исторической эволюции сообщества? Словом, можно ли создать единый национальный исторический нарратив в расколотом обществе, которое не в силах прийти к консенсусу по ключевым вопросам своего прошлого и будущего?
Эта проблема является одной из наиболее острых в контексте современного нациестроительства. Мировая практика полна примеров того, как расколотые нации раз за разом терпели неудачу в своих попытках сформировать общую коллективную память. С 1960-х годов и по настоящее время правительство Индии испытывает серьезные трудности с унификацией школьных учебников истории. Ни одному из пособий до конца не удается примирить две противоположные точки зрения на прошлое страны: секулярную, пытающуюся предложить единое видение национального прошлого для всех этнических групп страны, и традиционалистскую, базирующуюся на идее примата собственно индусского исторического опыта и культуры. Вследствие унификаторских усилий в этой сфере противоречия между национальными и конфессиональными группами лишь углубляются, а проблема создания индийской национальной идентичности не решена до конца до сих пор.
Схожим образом дела обстоят в Ливане. Сшитое из многих этнических и религиозных групп ливанское общество на протяжении двух десятилетий не может преодолеть травму гражданской войны 1975-1990 гг. и прийти к компромиссному видению национальной истории. В результате каждая община сохраняет собственную идентичность, которая воспроизводится в том числе и в рамках школьных программ и десятков учебников. Попытки создать единую школьную программу по истории в целях унификации общенациональной коллективной памяти в основном оказываются безрезультатными.86
С этой же проблемой кризиса национальной и политической идентичности сталкиваются сегодня и государства Западной Европы. Социальный консенсус, сложившийся в XIX в. и окончательно оформившийся после Второй мировой войны, на котором основывали свою национальную идентичность европейские нации, за последние 20 лет существенно деформировался под влиянием процессов глобализации. Мультикультурализм все сильнее размывает ценностное ядро европейской цивилизации, в результате чего нарушается та матрица, на которой собраны общества Старого Света. В результате возникает и расширяется ось нового социального раскола, что практически сразу проявилось в дискуссиях о реформировании школьного курса истории. В 2011 г. во Франции активно обсуждался новый учебник истории для средней школы, в котором история народов Африки и арабского мира излагалась параллельно с историей Франции, причем в ряде случаев более подробно. Горячие дебаты вокруг этой проблемы наглядно продемонстрировали глубину нарастающего общественного размежевания, которое ставит под угрозу базовые основы французской национальной идентичности.
Единый учебник российской истории как проблема общенационального диалога
Именно отсутствие общественного консенсуса по вопросу магистральных путей развития страны является главным препятствием для формирования единого исторического нарратива в современной России. В 1990-е годы наша страна фактически пережила распад единого социального организма, то, что западные социологи назвали аномией или «смертью общества». Разрушение системы связей, стягивавших социум воедино, привело к его глубокой дефрагментации. Существовавшие ранее крупные социальные группы, которые составляли костяк советского общества, в значительной степени деградировали вплоть до полного разложения. В свое время П. Сорокин точно определил основную причину аномии. «Движущей силой социального единства людей и социальных конфликтов, – отмечал он, – являются факторы духовной жизни общества – моральное единство людей или разложение общей системы ценностей».87 Другими словами, в основе распада социальных связей лежит кризис единой системы ценностей, той самой национальной идентичности, основанной на принципиальном социальном консенсусе.
Советский строй, сумевший «пересобрать» вышедшую из революции и Гражданской войны страну, базировался на фундаментальном типе жизнеустройства, который предполагал максимальное сокращение страданий. Эта установка была на интуитивном уровне близка традиционному сознанию крестьянства, которое в 1920-1950-е гг. по сути оставалось ядром советского общества. Императив совместного преодоления невзгод и катаклизмов (голод, внешняя угроза), от которых страдали поколения людей, населявших Восточно-Европейскую равнину, стал идейной матрицей советского общества. С опорой на нее советская власть смогла консолидировать страну и мобилизовать ее для организации цивилизационного ответа вызовам эпохи модерна.
Однако общественный компромисс всегда является производной от социальных условий его заключения. Если эти условия меняются, вместе с ними должен трансформироваться тот договор, который оформляет единство сообщества. Советский социум второй половины XX в. был уже весьма далек от традиционного общества, которое можно было объединить, апеллируя к идее преодоления страданий. Индустриализация и урбанизация изменили социокультурный тип советского человека. Внешние и внутренние угрозы были, в основном минимизированы, и он больше не хотел терпеть лишения. Народ хотел потреблять, максимизировать наслаждения, однако в условиях тогдашнего советского общества не имел такой возможности.88
В результате размывался социальный консенсус, консолидировавший страну в 1930-е гг. Для сообщества советских людей это имело роковые последствия. В отличие от европейских наций, сложившихся в XIX в., оно в значительной степени оставалось идеократическим объединением. Нация по определению партикулярна. Она основывается на наборе ценностей и образов, присущих именно ей, и во многом самоидентифицируется в противопоставлении себя другим нациям. В этом смысле советский народ не был нацией. Он оставался образованием имперского типа, скрепленным универсалистской мессианской идеей и экзистенциальным образом зла, которые унаследовал от общинного крестьянского коммунизма с его специфическим мировоззрением и эсхатологией. Здесь крылись и преимущества, и слабости советского проекта. Всеобщность и открытость придали ему поистине универсальный характер и превратили советский опыт в эксперимент мирового значения. Однако отсутствие национальной «привязки» делало советский строй уязвимым. В случае кризиса идейной парадигмы он не мог опереться на «материковый» фундамент, что некогда с успехом удалось универсалистскому проекту, порожденному Французской революцией.
В результате эрозия ментальной конструкции преодоления страданий, начавшаяся под давлением индустриализма, не только размывала базовый компромисс, стягивавший воедино страну, но и наносила удар по самому ядру идентичности сообщества советских людей. Это быстро проявилось в виде кризиса единого исторического нарратива. Понятно, что официальная наука и идеология стояли на страже канонизированной версии национальной истории, и здесь какие-либо трансформации оставались невозможными. Однако в школьном историческом образовании кризисные явления можно было наблюдать воочию. Героизированная версия истории, в которой акцент делался на событиях, связанных с великими свершениями соотечественников, преодолевавших страдания на поле брани и в мирной жизни, все меньше воспринималась учениками. Она казалась застывшей и в значительной степени лживой. Поколение тех, кто был школьником в 1970-1980-е гг., до сих пор с раздражением вспоминает уроки истории в советской школе периода «застоя»: казенный патриотизм, отдающий пустым пафосом и, главное, кажущийся чем-то не имеющим никакого отношения к реальности. Непонимание, граничащее с латентным неприятием, вызывал и забронзовевший образ Великой Отечественной войны, следствием чего стало «нарастание негативных тенденций в восприятии войны в массовом историческом сознании».89 Отсюда – пышно расцветшая склонность к профанации национальной истории, ее ключевых моментов, игравших критически важную роль в рамках официального советского исторического нарратива. Наиболее яркое ее проявление – бесчисленные анекдоты про поручика Ржевского, Ленина, Чапаева, Штирлица и т. д., получившие широкое распространение в массах на излете брежневской эпохи.
Советская школа и официальная наука продолжали тиражировать единообразные учебники истории. Однако вся эта система, которая должна поддерживать и воспроизводить базовый общественный консенсус, работала вхолостую. Социальная функция школьного исторического образования оказалась утеряна, а сам единый исторический нарратив, некогда скреплявший сообщество советских людей, оторвался от реальности, которая стала восприниматься людьми в ином свете. Именно здесь кроются корни того неприятия значительной частью общественного мнения самой возможности создания единого учебника истории, с которым столкнулось руководство страны. Многие представители российской интеллектуальной элиты, социализировавшиеся в позднесоветское время, все еще находятся под влиянием личного негативного опыта приобщения к оторвавшемуся от общественных запросов историческому нарративу. Именно в этом свете стоит рассматривать их сегодняшнюю реакцию на попытки восстановить в общественном сознании единое видение национальной истории.
То, сколь причудливым образом могут преломляться коллективные представления о прошлом человеческого сообщества в условиях отсутствия базового социального консенсуса по вопросам его развития, наглядно демонстрирует опыт постсоветской России. Процесс активного разложения утратившего идейную скрепу советского общества сопровождался быстрым распадом уже серьезно дискредитированного официального исторического нарратива. Ослабление политического контроля над информационным полем и наукой практически сразу привело к революции в сфере изложения и изучения отечественной истории. Как грибы после дождя, стали появляться новые научные, квазинаучные и публицистические трактовки прошлого страны. В большинстве случаев критерием их оценки обществом являлась степень их отличия от официальной советской версии истории: чем категоричнее автор порывал со старым видением того или иного факта прошлого, тем он казался объективнее. Вопреки тому, о чем писали в газетах, очень часто ни о каком восстановлении исторической истины речь не шла. Люди просто с удовольствием избавлялись от опостылевшей им версии коллективной памяти, которая фактически умерла, осталась формой без содержания.
Однако на месте демонтированного социального фундамента единого исторического нарратива новый так и не возник. Эта ситуация смещения реальности запустила невиданный по силе процесс деформации коллективной памяти бывшего сообщества советских людей. В сфере исторического знания началась настоящая анархия. Первый и самый мощный удар был нанесен по ключевым системообразующим «местам памяти» советского человека. Таковых, согласно исследованиям социологов имелось три: Октябрьская революция 1917 г., Великая Отечественная война 1941-1945 гг. и полет Юрия Гагарина в космос в 1961 г.90 Количество научных и квазинаучных работ, вышедших в свет в конце 1980 – начале 1990-х гг., в которых приход к власти большевиков объяснялся поддержкой лондонских банкиров и германского генштаба с пересказом истории о пломбированном вагоне, не поддается исчислению. Не столь многочисленными, но не менее характерными были тексты, «развенчивавшие» историческое значение полета Ю. Гагарина.
Наиболее жаркие обсуждения разгорелись вокруг событий Великой Отечественной войны. Бригады публицистов-разоблачителей подвергли разрушительной критике канонизированное при Брежневе видение причин и хода войны. Диссиденты от истории активно развивали концепцию в духе «закидали врага трупами» и при поддержке националистов из республик бывшего Советского Союза убеждали общественное мнение в том, что никакого освобождения Европы от нацизма не было, а имела место всего лишь смена одного оккупационного режима на другой. Читатели открыли для себя писания перебежчика на Запад В. Резуна (Суворова), который утверждал, что 22 июня 1941 г. Гитлер нанес упреждающий удар по СССР, так как Сталин якобы сам готовился к нападению на Германию с прицелом на завоевание Европы.
Удару подвергся весь бывший советский пантеон исторических героев, причем включая и тех из них, кто к советской власти не имел никакого отношения. Так, популярным сюжетом в годы перестройки стало развенчание исторической роли Александра Невского под предлогом его «соглашательской» позиции в отношении Золотой Орды. О собственно советских «кумирах» и говорить не приходится: их сбрасывали пьедестала одного за другим.
Однако наиболее характерным признаком эрозии единой национальной истории было не это. Еще более серьезные последствия имело прогрессировавшее расщепление коллективной памяти народа. Собственно, этот процесс и начался с распада советского народа как общности с последующим разложением групп, его составлявших. Используя метафору Мориса Хальбвакса, можно сказать, что ручьи отдельных историй, частных коллективных памятей перестали вливаться в океан истории страны. В результате грандиозная пирамида представлений о прошлом, которой является национальная история, фактически рассыпалась.
Первым уровнем дефрагментации стало вычленение из единого нарратива историй отдельных этнических образований. Этот процесс развивался одновременно с так называемым парадом суверенитетов начала 1990-х годов. Свою собственную самостоятельную историю обрели не только народы, реально ее имевшие, но и те сообщества, которые до этого не могли ей похвастаться. Так, совершенно неожиданно проснулось до сих пор спавшее самосознание поморов и казаков. Уже существовавшие исторические нарративы некоторых национальных общностей стали обогащаться новыми невероятными подробностями, которые задним числом обособляли их от остальных групп, некогда составлявших единый советский народ. На Украине заговорили об отдельном от других восточных славян происхождении украинцев от древних укров. В Белоруссии в 1991-1994 гг. на высшем уровне реанимировали концепцию генетической преемственности белорусов от Великого княжества Литовского. В Грузии возникла модная версия завоевания страны Россией в XVIII-XIX вв. и т. д.
Но это было лишь начало распада коллективной памяти народа. На следующем этапе процесс ее эрозии затронул идентичность крупных социо-профессиональных групп. Рабочие, интеллигенция, военные, крестьянство перестали связывать свою корпоративную историю с прошлым страны. В информационное поле оказались вброшены образы, которые противопоставляли эти сообщества друг другу, а их всех вместе – тому социально-политическому строю, который они сообща создавали на протяжении десятилетий. Пересмотр истории Гражданской войны и «великого перелома» 1930-х гг. сопровождался персонификацией «виновников» и «жертв», в роли которых поочередно выступали то раскулаченные крестьяне, то репрессированные военные, то высланные из страны интеллигенты. Одновременно началось невиданное до сих пор по размаху стирание коллективной памяти социопрофессиональных сообществ. Те страницы истории, которыми некогда гордились советские рабочие или офицерство, оказались дискредитированы. «Великие стройки коммунизма», целина, БАМ, на которых в свое время трудились тысячи людей, создавая общенародные блага, были объявлены проявлениями нелепой гигантомании, пустым разбазариванием ресурсов. Выдающиеся эпизоды военного прошлого страны, на которых основывала свою идентичность армия, активно выхолащивались. Дегероизировалась история Великой Отечественной войны, развенчивались выдающиеся советские военачальники, педалировалась болезненная для военных тема Афганского конфликта.91
Так процесс разрушения пирамиды коллективной памяти народа дошел до самого основания – исторических представлений конкретного человека. Люди практически в одночасье утратили огромный пласт знания о своем прошлом, который, формировал у них представления о собственной идентичности. Как правило, от старых мифов избавлялись охотно и с энтузиазмом: тиражи «разоблачающей» литературы били рекорды. Однако нового комплексного знания о прошлом народные массы так и не получили. «Лживые легенды» были отброшены, но правдивой информации взамен им никто предложить не смог. Отсюда – беспрецедентная по размаху, но довольно хаотическая кампания за обретение новой идентичности бывшего советского человека. В 1990-е гг. оны приняла самые разнообразные формы: от апелляций к «России, которую мы потеряли», до взрыва интереса к семейной истории и ренессанса религии. В результате канонизированный единый исторический нарратив, который уже в течение десятилетий постепенно терял свою легитимность, за несколько лет в буквальном смысле растворился. Страна фактически утратила национальную историю.
При всем размахе этой «исторической анархии» тенденции пересмотра советского нарратива о прошлом все-таки имели определенную идейно-политическую привязку. Исторический опыт СССР отвергался в первую очередь с либеральных и почвеннических позиций (социалистический антисоветизм, широко распространенный в среде диссидентов 1960-1980-х гг., в 1990-е гг. сошел на нет). За этими идеологическими этикетками крылись два проекта строительства постсоветской России, два видения ее будущего. На первых порах казалось, что в своем антисоветизме они дополняют друг друга. Эпоха до 1917 г. представлялась временем рассвета чудесной страны, которая шла к светлому будущему вместе с другими «цивилизованными» странами Запада, быстро развивалась и демократизировалась. Приход к власти большевиков рассматривался в этой картине как некая аномалия. Следовательно, свержение коммунистического строя должно было вернуть страну на столбовую дорогу цивилизации.
Однако социально-политического компромисса на этой основе, который мог бы дать новое цельное видение отечественной истории, не получилось. Реформы 1990-х гг., направленные на максимизацию наслаждений для части общества, фактически раскололи страну пополам. В одном лагере оказались либералы – те, кто выиграл от реформ. В другой попали все те, кто от преобразований проиграл. Именно в среде этих «аутсайдеров» (которыми неожиданно для себя стала большая часть страны) произошла реабилитация советского прошлого. Возвращение к идеям старого исторического нарратива стало следствием тяжелой культурной травмы, которую получили люди, фактически деклассированные в результате потери коллективной памяти и последовавших за этим социальных потрясений. По одну сторону баррикад здесь оказались и те, кто в годы перестройки активно участвовал в демонтаже коллективной памяти советского народа (почвенники), и многие из тех, кто тогда с безразличием или даже с энтузиазмом за этим наблюдал.
Консолидация противников реформ произошла на основе синтеза русского национального исторического дискурса и советского патриотизма. В либеральных кругах эта идейная матрица нередко характеризуется как национал-большевизм. Ее знаковый образ – фигура И. Сталина. Политик, который смог воспроизвести на новом фундаменте имперскую модель государственности, обуздать анархию революции, построить автаркичную экономику, воссоединить общество и благодаря всему этому обеспечить победу страны в Великой Отечественной войне, занял критически важное место в системе формирующейся коллективной памяти значительной части общества. И. Сталин, по сути, являлся главным протагонистом советского проекта, и отношение к нему являлось проекцией отношения к советскому строю как таковому. Вполне понятно, почему именно за этот образ ухватились те, кто пострадал в результате реформ: на контрасте с современным состоянием общества они увидели все преимущества советского строя, которые еще совсем недавно воспринимались как нечто само собой разумеющееся, а потому – имманентно доступное. Одновременно на фигуре И. Сталина сконцентрировался весь негатив либеральной части общества, если смотреть шире – всех тех, кто выиграл от реформ, направленных на максимизацию наслаждений. Сталин в их представлении ассоциировался с практиками ограничения и подавления, которые являлись неотъемлемой составляющей системы, направленной на минимизацию страданий.
Таким образом, социально-экономический и политический раскол общества оформился в виде двух противостоящих друг другу идентичностей, базирующихся на разных матрицах коллективной памяти. На протяжении последних двух десятилетий эта проблема постоянно находится в информационном поле. За спорами о национальной идее скрывается именно стремление преодолеть глубокое внутреннее разделение общества, обрести «желание жить вместе». О том, насколько сложной оказался этот вопрос, можно судить по накалу общественных дискуссий вокруг ключевого эпизода новейшей истории страны – 30-летнего правления Сталина. По некоторым оценкам в 8 случаях из 10 упоминание в информационном пространстве имени Сталина провоцирует горячие дебаты, будь то обсуждение на публичной площадке федерального канала или обмен мнениями в интернетблоге. Всероссийская акция «Имя Россия» летом 2008 г. едва не вылилась в скандал после того, как стало ясно, что Сталин набирает большинство голосов участников. Тема сталинизма возникает в медиаэфире регулярно по случаю наиболее знаковых дат отечественной истории, и каждый раз приобретает характер информационного повода общенационального значения. Это недвусмысленно говорит о том, что речь на самом деле идет не об истории, а об актуальном социально-политическом контексте, так как, высказываясь «за» или «против» Сталина, общество дискутирует о двух разнонаправленных векторах развития страны: той или иной реанимации советского наследия или дальнейшем следовании по пути строительства новой России.
Бурные процессы трансформации отечественного исторического нарратива в 1990-2000-е гг. не могли не сказаться на школьном историческом образовании и содержании учебников.92 Однако в силу относительной инертности самого института средней школы процессы трансформации проблематики курса истории и соответствующих пособий шли медленно. Хотя в 1988 г. Государственный комитет образования СССР заявил, что ученики имеют «безусловное право выражения собственного, хорошо обоснованного мнения, которое может не совпадать с установкой учителя или авторов современных учебников», через 5 лет чиновник уже российского Министерства образования отметил, что избыток плюрализма в преподавании истории сделал бы «невозможными любой тип ориентации или достижение единодушия в определении ценностей». Таким образом, авторам учебников задали довольно узкий коридор, в рамках которого они должны были и отразить многообразие мнений по той или иной теме, и не оторваться от некоего магистрального видения сюжета. В условиях, когда набор точек зрения на исторические события стал как никогда велик, а понятие господствующего исторического нарратива как таковое исчезло, проблема создания адекватного, всех устраивающего учебника истории приобрела характер вопроса вычисления квадратуры круга.
С учетом того что демонтаж предыдущего исторического нарратива шел в первую очередь по линии пересмотра оценок периода сталинизма, задача авторов учебников истории состояла прежде всего в том, чтобы внести большую объективность в соответствующий раздел и при этом не нарушить общей концептуальной цельности пособия. По большому счету, им это удалось. Отражая на страницах учебников все негативные стороны сталинизма, они говорили и о достижениях, стараясь при этом максимально дистанцироваться от каких-либо однозначных оценок.93 Однако ситуация наличия двух противостоящих исторических нарративов делала нейтральный учебник ненужным: противостоящие фланги общественного мнения под «объективностью» и «взвешенностью» понимали лишь полное принятие одной из крайних точек зрения на период правления Сталина. Отсюда регулярное появление ангажированных пособий, провоцировавших горячие дискуссии в медиапространстве. В 1997 г. много шума наделал учебник А.А. Кредера «Новейшая история. Двадцатый век», в котором Советский Союз представлялся одним из виновников развязывания Второй мировой войны. Автора пособия обвинили в «антигосударственной» и «антинациональной» позиции. Через 6 лет аналогичная ситуация сложилась с учебником «Отечественная история. ХХ век» И.И. Долуцкого. В 2007-2009 гг. все повторилось, но уже с переменой знаков. В центре нападок либеральной части общественного мнения на этот раз оказались пособия по новейшей истории России за авторством А.В. Филиппова. Историка обвинили в «цинической реабилитации Сталина и сталинщины».94
Складывается впечатление, что компромиссное видение сталинизма, которое бы отражало и позитивные, и негативные аспекты этого периода отечественной истории, никому не нужно. Противостоящие лагери настроены на жесткую конфронтацию, и порой в самых нейтральных текстах выискивают намеки на «очернение» или «обеление». Любой, даже максимально выверенный с точки зрения исторической объективности учебник будет отвергнут значительной частью общественного мнения, так как он по определению не сможет полностью встать на позицию одной из сторон общественного конфликта. Объективная историческая картина потому и является таковой, что в ней учитываются все позитивные и негативные эпизоды, которые зачастую находятся в сложной диалектической зависимости, доопределяя и взаимообуславливая друг друга. Следовательно, современная проблема единого учебника отечественной истории лежит не в научной, а в социально-политической плоскости. Она заключается в том, что противостоящие фланги общественного мнения не готовы принять компромиссное видение ключевых моментов истории и волюнтаристски продолжают упорствовать в навязывании собственных крайних позиций.
За этим кроется нечто большее, чем просто противоположные точки зрения по конкретному историческому вопросу. Фактически, речь идет об отсутствии в обществе социального компромисса, единого видения перспектив развития страны. Различные видения советского исторического опыта (и сталинизма, в частности) лишь оформляют раскол между теми, кто выиграл от реформ 1990-х гг. и призывает к дальнейшей либерализации страны, и теми, кто в результате реформ оказался на обочине. Не случайно, практически любое открытое обсуждения фигуры Сталина в конце концов скатывается к актуальной проблематике сегодняшнего дня. Культурная травма, нанесенная населению в 1990-е гг., привела к формированию двух противостоящих друг другу типов коллективной памяти, в которых картина отечественной истории выглядит прямо противоположным образом. Именно поэтому дискуссия по проблеме выработки единого исторического нарратива превращается в спор двух глухих. Для выхода из тупика необходим общественный диалог по всему спектру вопросов актуальной национальной повестки дня в целях формирования общего видения магистральных путей развития страны.