Текст книги "Собачий род"
Автор книги: Сергей Арбенин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
– Ну, что делать… – вздохнул Ильин и нахмурился. – Комиссия сейчас решит.
– Да что она решит, эта комиссия! – в сердцах сказал губернатор. – Только и знают, что деньги клянчить: то на наводнение, то на засуху.
Он говорил о комиссии по чрезвычайным ситуациям.
Ильин сказал:
– Что касается меня, то я думаю так: опасных собак надо отстреливать. Остальных отлавливать в плановом порядке.
– "В плановом!" – передразнил Максим Феофилактыч. – Да ты видел, что они сегодня утром с мужиком сделали?
– Это в Третьем микрорайоне? Видел.
– Там же весь гараж кровью забрызган! Даже кости разгрызли! Это же не собаки уже, а какие-то звери!
Ильин помолчал. Подождал, пока губернатор слегка подостыл и заговорил:
– Знаешь, ко мне вчера на приём один мужичок пришёл. Еле-еле пробился сквозь мою Людочку, – а ты же знаешь, она и танка не пропустит, под гусеницы, если надо, ляжет, – так вот, мужичок этот оказался краеведом. По профессии он этнограф, но давно уже на пенсии. Его страсть – мифология о собаках.
– Чего-чего? – сделал круглые глаза губернатор.
– Ну, сказания, сказки, исторические свидетельства… Короче, всё, что связано с собаками. Город-то у нас старый…
– Я в курсе, – не без яда заметил Феофилактыч.
Ильин игнорировал этот выпад и продолжал:
– Да, городу почти четыреста лет… И за эти четыре столетия у нас, оказывается, накопилось множество фактического материала о собаках. Ещё начиная с тех, что жили с местными самоедами.
Ильин сделал паузу, на которые был большим мастером, и добавил:
– И ты знаешь, этот дедок очень много интересного рассказал.
– Ну-ну, – поощрительно сказал Максим Феофилактыч, придвинул бумагу, взял "паркер". – Ты только скажи, как его фамилия.
– Фамилия у мужичка простая – Коростылёв. Он в пединституте преподавал когда-то, лет сто назад. Ему сейчас под восемьдесят.
– И что же он рассказал?
– Оказывается, – подался вперёд Ильин, – в нашем городе уже случалось подобное. Обычно – во время неурожаев, голода, эпидемий. Первый раз – лет триста назад, при Петре Великом. Тогда в окрестностях города объявились собаки-людоеды. Из города люди боялись выезжать, а обозы с продовольствием, – мукой, рыбой, мясом, – посылались из деревень под усиленной охраной. Мужики, кстати, отказались ездить, – обозы вначале сопровождали бабы, а у города их встречали служилые казаки.
– Ну? – заинтересовался губернатор.
– Ну, и обозы пропадали. В городе мор начался. Народ тоже озверел. Друг друга есть начинали, вроде собак…
Губернатор отложил ручку, так и не сделав ни одной записи. Вздохнул.
– А причем тут бабы?
– А вот тут первая загадка: баб, женщин-крестьянок, то есть, волки почему-то не трогали.
– Не трогали? Волки?
– Ну, или собаки, только одичавшие, – поправился Ильин.
Губернатор поискал глазами что-то на столе, не нашёл, и уныло спросил:
– И что?
– Ничего, – пожал плечами Ильин. – Я на всякий случай дал задание своим летописцам в мэрии в архивах покопаться.
Помолчали.
– Ты что же, считаешь, что сейчас у нас тоже – голод, неурожай? – вдруг набычился губернатор. Его щёки слегка заалели.
Ильин дипломатично промолчал.
– Что, люди с голоду пухнут? – повысил голос Максим Феофилактыч. Пристукнул по привычке ладонью по столу. – Я знаю, кто и с чего пухнет! С жиру они пухнут!..
Снова помолчали: оба знали, кто пухнет, и почему.
Ильин сказал:
– Коростылев говорит, что и у местных племен – остяков, самоедов, – я, если честно, в них слабо разбираюсь, – тоже с собаками были проблемы. Чуть ли не до войн доходило.
– Может, это были волки? – неохотно спросил губернатор.
– Может быть. Но Коростылев говорил о собаках.
Губернатор поворошил белый чуб.
– А может быть, это и не волки, – сказал Ильин.
– Да какие волки… – Феофилактыч махнул рукой. – Волки к городу за километр не подойдут, а вокруг Черемошников и вовсе на два километра промзона, железная дорога, пригороды, дачи…
– И не волки, и не собаки, – продолжая свою мысль, с нажимом сказал Ильин.
Губернатор вскинул на него почти прозрачные глаза, опушённые белесыми ресницами.
– Ты что? Ты на что тут намекаешь? А? Договорился!.. Оборотни, что ли, у нас завелись? Ты думай, что говоришь. Хотя, конечно, зачем тебе думать! Не с тебя, а с меня голову будут снимать.
Ильин пожал плечами.
– Остяки с оборотнями дел не имели. Они считали, что это тени околевших собак…
Губернатор развел руками:
– Ну-у, теперь уж точно договорились, дальше некуда! – хмыкнул и снова ожесточенно поворошил изрядно поредевший за годы губернаторства чуб.
Губернатор помолчал.
– Конечно, тебе можно говорить, птица-говорун, – повторил Феофилактыч одну из своих излюбленных мыслей. – Москва-то не с тебя, а с меня спросит. Я, я здесь за всё отвечаю!
И он снова стукнул ладонью по столу.
В дверь заглянул Колесников, один из членов комиссии по ЧС.
Губернатор строго взглянул на него, сказал:
– Подожди.
– Понял, – кивнул Колесников. – Только все уже собрались.
– Вот пусть все и подождут! – прикрикнул Максим Феофилактыч.
Дверь мгновенно закрылась.
– Ну, – повернулся губернатор к мэру. – И чем тогда дело кончилось? С бабами?
– Да ничем. К весне собаки пропали. Часть собак изловили, поубивали, голодом в ямах заморили. Остальные разбежались. Там вот что интересно: тогдашний воевода шамана приглашал. Шаман, вроде бы, ему и подсказал, что надо сделать, чтоб от собачьей напасти избавиться.
Ильин замолчал.
Губернатор вздохнул:
– Сейчас мы, значит, тоже шаманить будем… Да, кстати, ты своего спецавтохозяйственника уволил?
– Пока нет.
– Почему?
– Ну, так известно, почему.
– На больничный сел? – хмыкнул губернатор.
– А то… – Ильин сделал паузу. – Между прочим, у них, у мусорщиков, тоже есть жертвы. Заместитель по безопасности Лавров пропал. Последний раз его видели на городской свалке. То ли бомжи изловили и съели, то ли…
Губернатор давно привык к шуточкам мэра, и смеяться не собирался.
– Это который заместитель Лавров? Тот самый Лавров, что ли?
– Тот самый.
– Зря мы его тогда, после налоговой полиции, сразу не посадили, – задумчиво заметил губернатор. – Глядишь, сейчас живёхонек был бы… Ну, вот начальник УВД Гречин сейчас нам на комиссии и доложит, кто пропал и куда. И почему, кстати, Лаврова вовремя не посадили.
Ильин невесело рассмеялся.
А губернатора внезапно осенила новая мысль:
– Что ты про бомжей сказал?
– Да пошутил я. Может, говорю, Лаврова бомжи поймали и съели. Их там, на свалке, целая колония обитает.
– Да я не про то! – отмахнулся Максим Феофилактыч. – Ты лучше вспомни: кто первый труп обнаружил? Ну, тот, что за железнодорожным переездом на Черемошниках?
– Бомж, – вспомнил Ильин, и даже привстал. Идея, действительно, многое могла объяснить.
– Вот! – радостно сказал губернатор. – И тут – опять бомжи. Соображаешь?
И, не дождавшись ответа, нажал кнопку вызова:
– Комиссия вся собралась? Так чего она ждёт?! Пусть заходит! – рявкнул в микрофон.
* * *
Черемошники
На этот раз Алёнка уже спала, когда Он бесшумно вошёл прямо в её сон. Он опустился на колени (если у него были колени) перед постелью и, сгорбясь, замер. Большая тёмная фигура с лунным контурным ореолом.
Алёнка, не просыпаясь, протянула руку, нащупала мягкую, шелковистую шерсть. Стала гладить её. Шерсть искрилась. Он сидел, не шевелясь, и было непонятно, нравятся ему поглаживания Алёнки, или нет.
– Тебя долго не было, – шепнула она. – А у нас убивали собак.
– Я знаю.
– Ты не мог помешать им?
– Я пытался.
Алёнке стало грустно. Она отвернулась. Мохнатая тень лежала на стене. Зыбкая, непонятная, как призрак.
Алёнка сказала:
– Я хочу найти Тарзана.
Он молчал.
Алёнка украдкой взглянула на Него: Он не исчез, он всё ещё был здесь.
– Ты не знаешь, где Тарзан? – спросила она.
– Знаю, – помедлив, прошептал Он. – Тарзан сейчас далеко. Очень далеко.
– Но он живой? Его не убили, как Джульку?
– Не знаю.
Алёнка вздохнула и повторила:
– Я хочу найти Тарзана. Ты ведь поможешь мне?
Мягкая невесомая рука коснулась Алёнкиного лба, щёк, пощекотала ухо.
– Нет.
– Почему? – удивилась Алёнка, и даже привстала.
– Потому, что тебе не нужна моя помощь.
Алёнка ничего не поняла. Она села на постели, потёрла глаз кулаком. Зыбкая фигура откачнулась, отступила в дальний тёмный угол. Теперь луна не освещала её, и Алёнка, как ни старалась, не смогла ничего разглядеть: просто сгусток темноты затаился там, в углу, – и всё.
– Тебе не нужна моя помощь, – повторил Он.
– Почему? – шепнула Алёнка.
– Потому, что ты сильнее меня.
Алёнка помотала головой.
– Нет. Не сильнее. Что ты говоришь? Я думала, ты мой друг.
– Я больше, чем друг, – голос возник сам по себе, как будто Алёнка разговаривала сама с собой, и её собеседник был внутри неё.
– Тебе не нужна моя помощь, – ещё раз повторил Он. – Ты сможешь сделать сама всё, что нужно.
– Но ведь Тарзан, ты сказал, сейчас далеко?
– Неважно, – прошелестело в ответ.
– И, может быть, он уже умер?
– Неважно и это. Ты ведь оживила Джульку.
Алёнка снова качнула головой, едва сдержав внезапно набежавшие слёзы:
– Нет! Я не смогла! Они застрелили его!
– Ты оживила Джульку, когда он умирал. А потом, живого, его убили. А воскресить убитого трудно. Почти невозможно.
Алёнка, наконец, стала что-то понимать.
– Ты передал мне часть своей силы, – сказала она.
– Нет, – мягко возразил он. – Я не могу передавать силу. Просто ты такая же сильная, как я. Или, вернее, даже сильнее. По крайней мере здесь. В этом людном человеческом мире.
Тень поднялась из угла, выросла до потолка, но и так ей было тесно, – она согнулась, сгорбилась. Совсем совсем близко Алёнка на один только миг увидела глаза. Обыкновенные человеческие глаза, в которые попал лунный свет.
Глаза погасли, и фигура стала таять.
– Иди туда, куда считаешь нужным идти, – прошелестел удаляющийся голос. – И делай то, что нужно. Ничего не бойся. Но помни: у тебя много врагов. И еще помни: у тебя есть друзья.
Тень растворилась в полумраке комнаты, и луна скрылась за облаками.
Алёнка улыбнулась во сне. Баба ворочалась за перегородкой, бормотала что-то своё, непонятное, и вздыхала.
* * *
И Алёнка вдруг оказалась в заснеженном поле. Мглистое небо низко нависало над землей, и словно пригибало к земле редкие, корявые стволы деревьев. И в этом небе, почти над самой землей, с хриплым карканьем метались несколько ворон.
Алёнка стояла на вершине пологой гряды. Из-под снега тянулись и трепетали на морозном ветру сухие стебли. Вдали темнела кромка леса. И на всем пространстве, куда ни взгляни – ни одной живой души, ни зверя, ни человека. Только тёмно-сизое небо, бело-серый снег и чёрные кривые деревья.
Алёнке было холодно, и с каждой минутой холод становился все нестерпимей. Она была в футболке и трусиках, – так, как спала. И почему-то любимый игрушечный пушистый енот, с которым она обычно засыпала в обнимку, тоже был здесь, – у неё на руках. Он был толстый, тёплый. И лупил на снег всё тот же ничего непонимающий взгляд. Алёнка чмокнула его в нос и крепко прижала к груди. Стало немного теплее.
Где-то здесь, – Аленка знала это совершенно точно, – нужно было копать. Она положила енота на снег, встала на колени, попробовала отгребать снег руками. Доскреблась до смерзшейся, как камень, чёрной земли.
Попробовала в другом месте.
Енот, подняв густые чёрные брови, глядел на неё, высовываясь из-за небольшого сугроба, с выражением крайнего удивления, и ещё – укора. Вылитый Леонид Ильич! Так про него папа сказал, когда подарил енота Алёнке на какой-то праздник. Кто такой Леонид Ильич, Алёнка не знала. Но иногда обращалась к своему любимцу именно так, уважительно: "Леонид Ильич".
Алёнка, трясясь от холода, подышала на совсем закоченевшие ладошки. И вдруг сообразила: сугроб! Вот где надо копать.
Она отодвинула енота и принялась копать ямку в сугробе. Когда пальцы переставали чувствовать боль, она совала их в рот. Хватала пушистого енота, прижимала к груди. Потом догадалась: засунула его под футболку. Казалось, от этого стало чуть-чуть теплее.
Она копала и копала, пока не выкопала небольшую пещерку. Она знала: осталось совсем немного. И ещё, несмотря на страх, холод и боль, она была почему-то уверена, что всё это – только сон. Что она вот-вот проснётся, и снова окажется дома, в своей тёплой, такой уютной постельке.
Но сейчас она должна была сделать то, чего никто не сможет сделать, кроме неё.
Она не почувствовала – пальчики уже ничего не чувствовали, – а увидела, наконец, то, что искала.
– Тарзан! – вскрикнула она.
Смёрзшаяся шерсть; твердая, как полено, лапа.
Осталось немного, ещё чуть-чуть.
И она, слизывая со щеки ледяные слезинки, старательно откопала бок и морду Тарзана. Она уже ничего не видела: в ледяной пещерке стало совсем темно. Она легла рядом с ледяным Тарзаном, обняла его, прижалась к нему, и стала дышать в каменную шерсть. Шерсть постепенно становилась мокрой и мягкой.
Алёнка с облегчением разревелась и затихла. В голове у неё всё спуталось, поплыло, и она провалилась во тьму.
* * *
Утром, сквозь сон, Алёнка услышала какой-то стук. Ещё не проснувшись толком, она уже догадалась, что это такое.
Баба на коленях стояла перед порогом и колотила слишком большим для её маленьких рук молотком.
Она бормотала при этом, то ли ругаясь, то ли молясь, и Алёнке, наконец, надоело притворяться. Она села на постели и спросила:
– Баба, что ты делаешь?
Баба посмотрела на неё из-под скрюченной спины.
– А, проснулась уже… Да вот… Чиню тут.
У Алёнки почему-то сильно закружилась голова. Так сильно, что она обеими руками ухватилась за постель, чтобы не свалиться на пол. Комната плыла перед глазами, и старые фотографии под стеклом, развешенные на противоположной стене, водили странный хоровод.
– Баба! – испуганно позвала Алёнка.
– Чего? – насторожилась баба.
– Мне что-то плохо… Голова кружится.
Баба с кряхтеньем поднялась с колен, отложила молоток, засеменила к Алёнке. Потрогала её лоб, всплеснула руками:
– Господи, да ты вся горишь… Простудилась, что ли?
Алёнка откинулась на подушку. Стало жарко, муторно. Было трудно дышать.
– Ай-яй-яй, – запричитала баба. – Всю зиму не болела, в морозы весь день на улице – и ничего. А тут потеплело – и на тебе… Ох, Господи!
Она пригорюнилась, подперев щеку рукой.
– Варенья тебе с водой развести? Кисленького?
Алёнка отрицательно качнула головой. Губы у неё почему-то мгновенно высохли и стали трескаться.
Баба посмотрела на неё внимательнее и взмахнула руками.
– У меня где-то аспирин был… Я сейчас. Подожди-ка…
Она вышла в кухню, стала копаться в ворохе газет, счетов, рекламных рассылок.
– Баба, – сказала Алёнка. – Ты зачем в порог иголок набила?
– Ась? – как ужаленная повернулась баба. Стопка газет рухнула с холодильника, и вместе с газетами – всякая всячина: Алёнкины заколки, расчёска, фантик от "чупа-чупса", календарики, вырезки из журналов, которые делала Алёнка.
– Ты зачем, баба, иголок в порог набила? – повторила Алёнка, дыша с трудом, открытым ртом.
– Дык… А ты откуда знаешь?
– Видела.
– Ну… Это от покойника. Снился мне Паша-покойничек. Ну, чтобы он больше не приходил, я вот и набила… Примета такая…
– Нет, – сказала Алёнка.
– Чего – "нет"? Вру я тебе, что ли?
– Это не от покойника, – упрямо повторила Алёнка. – Это – от Него.
– От кого – "от него"? – удивилась баба. – Это от которого?
И вдруг села на стул, опустив руки. Покачалась из стороны в сторону. Потом тихо спросила:
– Так, значит, и к тебе ОНО являлось?
И потом, после паузы:
– И кто же это?
Алёнка промолчала.
Баба перебрала складки домашнего застиранного халата.
– Ну, не бойся. Теперь ОНО не придёт больше…
– Я и не боюсь.
– …Теперь не придёт, – повторила баба, не слушая. – Я теперь всех разуваться за порогом заставлю и на порог наступать. Человек наколется, вскрикнет там, али заругается. А нелюдь наступит – и не заметит…
– Я и не боюсь, – прошептала снова Алёнка. Ей вдруг стало больно и обидно: "нелюдем" баба иногда, в сердцах, почему-то называла папу Алёнки.
Баба вспомнила про аспирин. Снова кинулась искать. Нашла, разломила таблетку пополам, намешала морса из смородинового варенья, принесла Алёнке.
Алёнка взглянула на неё огромными, горячечными глазами.
– Баба, – сказала тихо. – Убери иголки… Вытащи их из порога…
– Ну вот! – вдруг рассердилась баба. – Сдались тебе эти иголки! Ты под ноги себе смотри – и не наколешься.
– Я не наколюсь. Я… я просто умру, – сказала Алёнка.
Баба молчала несколько секунд. Потом таблетки и стакан с морсом бесшумно выпали из её задрожавших рук.
Баба побелела, собралась с духом и крикнула:
– Я вот тебе умру! Ишь, чего надумала! "Умру!" Пей таблетку! Пей! Я сейчас тебе градусник дам. Да за врачом сбегаю.
Алёнка молча, угрюмо проглотила таблетку, запила. Вздохнула и снова откинулась на подушку.
– Баба, – попросила тихо, – Ты пока никуда не уходи.
– Ладно, ладно! – тут же согласилась баба. – После схожу. К соседке, Вальке, – она медсестрой в железнодорожной больнице работает. Сутки дежурит, двое дома. Повезёт, так дома застану. А ты полежи пока. Глаза закрой. Может, от аспирина-то легче станет.
"Не станет", – подумала Алёнка, и послушно закрыла глаза.
И как только закрыла, – всё завертелось, закружилось перед глазами, темнота стала цветной и гадкой, и закрутилась воронкой, которая начала засасывать Алёнку. Медленно, неотвратимо. А там, в глубине воронки, распускалось огненное, кровавое, страшное – не то цветок, не то пасть…
Алёнка застонала. Баба подскочила, вытащила градусник из-под Алёнкиной руки, подслеповато стала разглядывать. Тихонько ахнула: "Да такой температуры и не бывает! Видно, градусник стряхнутый. Испортился".
Она села на табурет, оперевшись о коленки, и стала смотреть на Алёнку, по временам вздыхая.
Потом сказала тихо:
– Сглазили тебя, видно. Или вправду нечистый извести хочет?
Она перекрестилась.
В окошке зарделся алый рассвет. И в комнату упал красный луч, красный, как молодая горячая кровь, и этот луч перечеркнул белое, неживое Алёнкино лицо.
Баба взглянула, вскрикнула.
– Алёнка! Алён!! Ты чего? А ну-ка, проснись! Проснись, говорю! Ты и думать не моги! Ишь чего – "умру"! Я тебе умру! Мала ещё! От горшка два вершка, а туда же!.. Всё оно, папкино воспитание. Ох, прости Господи!
Она сбегала на кухню, набрала в рот воды, и брызнула Алёнке в лицо.
Алёнка не шевелилась.
* * *
Нар-Юган
Глубоко под снегом и льдом, в замёрзшем, окоченевшем собачьем теле встрепенулось холодное сердце. Оно не хотело просыпаться, оно уже жаждало покоя. Уставшее собачье сердце.
Но в нём зародилась, затлела искорка, и стала разгораться, пульсировать, тревожить.
Сердце глухо стукнуло раз и другой. Льдинки в крови зазвенели. Сердце ударило сильнее, затрепетало, как пойманная птица, выгоняя из себя холод, и посылая огонь от разгоравшейся искры дальше – по мёртвым жилам.
А потом оно застучало. С перебоями, с усилием, – но застучало, и больше уже не останавливалось.
Тарзан шевельнулся.
Снежный наст над ним лопнул, и Тарзан, мучительно выгнувшись, разбил его на куски.
Солнечный свет ослепил его так, что показалось: ему внезапно выкололи глаза.
Тарзан взвизгнул от боли. От собственного голоса ему стало легче, и, поняв это, он зарычал, залаял, завыл. И с каждой секундой вырывал своё тело из ледяных смертельных объятий, ломал наст, сбрасывал снег. Он выполз из своей могилы, ткнулся носом в щекочущую сухую былинку. Мёртвая былинка, торчавшая из-под снега, почему-то пахла жизнью.
Тарзан завыл в полный голос и открыл глаза.
Ослепительное белое поле лежало перед ним. Редкие кривые сосенки отбрасывали на снег глубокие синие тени. Тарзан был один на вершине гряды, посреди бесконечного мёртвого пространства, – но он был жив!
Жмурясь, поскуливая, он пополз сначала вниз, а потом – по бескрайнему промёрзшему болоту. Устав, он хватал пастью колючий снег и глотал его. С кривой сосны зубами оторвал ветку с хвоёй и стал жевать её, пока она не перестала жечь и колоть дёсна. Потом снова стал глотать снег – пасть слипалась от смолы, резкий жгучий вкус никак не проходил.
Полежав, Тарзан попробовал встать. Получилось не сразу, но всё-таки получилось. Лапы дрожали и разъезжались в стороны, но Тарзан упрямо рвался вперёд, к неведомой и невидимой цели.
Так шёл он, пока не спустились сумерки. И шёл снова – пока звёзды не усыпали мглистое небо.
Лес постепенно густел, деревья становились прямее и выше.
В полночь Тарзан услышал волчий вой. Этот вой он помнил слишком хорошо, но почему-то чувствовал, что ему больше нечего бояться. Он побрёл, пошатываясь, на звук, и вскоре увидел их, – всю стаю. Волки сидели кружком, а в центре была волчица с серебристо-белым мехом.
Она давно почуяла Тарзана, но не прерывала своей песни. И, только допев, повернула голову.
Тарзан лежал под деревом на краю поляны. Он не прятался, и ничего не просил. Он просто лежал и смотрел на Большую Белую, словно изучая её.
"Оказывается, ты живуч, шакалий выродок! Живуч, почти как кошка!" – сказала Белая.
Тарзан не ответил. Он просто лежал и слушал её повелительный голос, возникавший в сознании.
"Но я сама виновата, – снова зазвучал её низкий бархатистый голос. – Я ведь хотела убить тебя, но не убила. Оставила околевать в снегу на краю болота. Почему? Я и сама не знала. А теперь я знаю: ты – выродок. Последний из проклятого собачьего рода".
Тарзан молчал. Слушал.
"Ты – выродок из тех, про которых люди сочиняют небылицы. Будто у таких, как ты, во лбу есть третий глаз, а в пасти – волчий зуб".
И тут Белая рассмеялась. Её смех отдалённо смахивал на лисье тявканье. Волки, окружавшие её, беспокойно заёрзали, заоглядывались, настораживая чуткие носы.
"Я ошибалась, – сказала Белая. – Ты нам не враг. Ты враг тому, кто помогает тебе. Он ещё не знает, что ты – последнее псовье отребье… Уродец. Двоеглазка! Ярчук!".
Тарзан не выдержал, поднял морду к небу, пролаял:
– Мы – дети одной матери и одного отца! Его зовут Анубис. Я знаю!
Белая внезапно совершила гигантский прыжок – взметнулась снежная пыль, – и оказалась рядом с Тарзаном. Волки подскочили от неожиданности.
– Больше никогда не говори так! – от вибрации её низкого голоса дрожь пробежала по телу Тарзана. – У нас с тобой нет ничего общего. У нас разные отцы и разные матери. Рабы и господа рождаются от разных родителей. Твой Анубис породил только рабов – собак и шакалов! Вы – сброд, из которых люди шьют шубы и шапки, и не хотят вас пускать на порог, потому, что вы нечисты. А они, – она кивнула на волков, – мои дети. Свободные дети Сарамы!
Волки медленно, осторожно стали приближаться.
Белая оглянулась на них. Мысленно приказала:
"Нет, не трогайте эту падаль! Мы уходим. Мы оставим его в живых. Он нам не опасен; не будем отбирать жизнь у того, кто отдает её сам, по-рабски, по своей доброй воле".
"Он раб!" – рявкнул один из самых сильных самцов стаи.
"Рабы тоже бывают полезны. Иначе бы их не держали", – не оборачиваясь, ответила Белая.
Потом она совсем низко склонилась к Тарзану, янтарные глаза горели лукавым смехом.
Белая лизнула Тарзана в обмороженный нос.
"И ты, и твой бог – вы сдохнете от старости и тоски. И наступит наше время. Вечное волчье время".
* * *
– Вот так штука, однако! Как сюда попал, не знаю, – сказал кто-то удивленным старческим голосом. – Шёл я на Лонтен-Я[7]7
Lonten ja (хантыйск.) – «гусиное место».
[Закрыть], а оказался на Лунк-Сур-Я![8]8
Lunk sur ja (хантыйск.) – «место, где пасутся духи»; дословно: «духов пастбище место». Таким образом, общий смысл сказанного Стёпкой оказался таким: «Шёл я туда, где водятся гуси, и пришёл туда, где водятся духи».
[Закрыть] Заблудился, однако!..
Тарзан открыл глаза. Над ним, склонившись, стоял странный человечек в меховой одежде, от которой воняло рыбьим клеем и плохо вычищенной мездрой.
– Откуда ты взялся? – спросил старик. – Дух живой или мёртвый? А?
Тарзан приоткрыл пасть, но ничего не смог выдавить из себя, кроме жалобного тявканья.
– Э, да ты совсем дохлый! Где бежал? Как бежал? Подожди-ка – сейчас сам всё по следам узнаю.
Старик оставил Тарзана и быстро побежал к лесу. На ногах, обутых в меховые унты, у него были странные короткие лыжи. Он бежал по следу, оставленному Тарзаном.
Добежал до леса, покрутился, исчез за деревьями.
Тарзан лежал, ждал. Даже если бы он захотел, – он не смог бы никуда уйти.
Старика долго не было. Кто знает, сколько километров он отмахал, что видел, что заметил, что понял. Но вернулся он хоть и не скоро, но с ясным лицом.
– Издалека шёл! Живой пёс, настоящий, – сообщил старик, подбежав. Дышал он ровно, как будто и не бегал никуда. – Ну, пойдём в мою избу. Тебя как звать? Меня – Стёпка.
Он двинулся было, но, взглянув на Тарзана, покачал головой.
– Э, да ты ведь сам и не пойдёшь. Тебе, однако, помогать надо!
* * *
В избушке было тесно, непривычно, но тепло.
Стёпка разжег печку, сварил мороженой рыбы и вывалил её в большую деревянную чашку.
Обжигаясь и давясь, Тарзан стал хватать рыбу, не ощущая вкуса. Только когда чашка начала пустеть, он почувствовал вкус и вспомнил, что что-то похожее ел уже однажды давным-давно, в прошедшей жизни.
Наевшись, он просто упал возле чашки, не найдя в себе силы даже выбрать себе место.
Стёпка критически оглядел его, встал.
– Ну, спи-отдыхай. Вон какой круглый стал! А ты пёс непростой. Городской пёс-то, однако. Ничего не знаешь, не понимаешь. И как дошёл до наших мест?
Стёпка взял чашку, поставил на стол. Котёл с рыбой выставил за дверь, на полку в маленькой холодной клети.
– Больше тебе жрать нельзя, однако, – а то опять сдохнешь. А Стёпка пойдет, ещё погуляет маленько. У Стёпки дел накопилось много. Болел Стёпка. Видно, потому и не знал, что в тайге творится, о чём говорят.
* * *
Вечером Степка, раздевшись до рубахи, присел над Тарзаном. Осмотрел спину, заглянул в пасть.
– Э, старый ты, однако! Как такой старый через Лонк-Сур-Я, пастбище духов, прошёл? Не знаю. Что жрал? Не знаю. Хвою, однако.
Стёпка качал головой.
– Вижу, не простой ты пёс, и не зря сюда пришёл. А вот зачем пришёл – как это узнать, а?
Он перевернул Тарзана на спину. Погладил. С брюха стала кусками – кое-где вместе с кожей – отваливаться шерсть. Стёпка озабоченно кивал головой.
Тарзан терпел, только изредка поскуливал и потявкивал, как обиженный щенок.
– Ты лежи, жди. Сейчас тебя лечить буду. Фершал я хороший. Сам себя от смерти вылечил, однако.
Он стал прикладывать к красным, обнаженным пятнам на животе Тарзана вываренную березовую кору, смешанную с густым отваром подорожника. Густо обмазал все брюхо, переложил спиной вверх. Осмотрел лапы – и их обмазал пахучими снадобьями. Завернул Тарзана тряпкой, забинтовал лапы, и даже хвост.
Потом снова налил полную чашку густого рыбного варева.
– Жри теперь! Тебе поправляться надо.
Тарзану было больно, он отворачивался от еды, поскуливал.
– Жри, говорю! Сегодня только рыба, завтра мяса добуду – у меня в лабазе припасы.
Тарзан из вежливости похлебал из чашки. Положил морду на обмотанные тряпицами лапы. Задремал.
А Стёпка, затеплив керосиновую лампу, сидел за столом и думал. Чёрный от загара лоб прорезали глубокие морщины. Стёпка вздыхал и качал головой.
– Однако, ничего не придумаю один. Надо Катьку звать. Она годами постарше, видела больше.
* * *
Катька пришла через несколько дней.
– Живой ещё? – сказала она вместо приветствия.
– Недавно чуть не помер. Однако даже в лодку с тенями сел, да потом очнулся.
Катька пожевала чёрными губами. Сняла старую доху, под которой оказалась телогрейка. Сняла и телогрейку, стащила пимы и блаженно вытянула ноги в чулках, связанных в одну иголку.
Ноги были толстые, искривленные.
– А я ходить плохо стала, – пожаловалась она. – Раньше, бывало, на лыжах до посёлка за день добегала. А теперь и думать боюсь. Как до сельпо дойти? Мука кончилась, спичек мало, соли.
– Соли дам, и спичек дам, – сказал Степка. – Муки тоже дам, только у меня у самого мало.
Показал на Тарзана, который мирно дремал у них под ногами, спиной к печке.
– Вот показать тебе хотел.
Старуха внимательно посмотрела на пса.
– У таких, говорят, три глаза. Два обыкновенных, и один на лбу, под шерстью. Он этим глазом духов видит. А у этого, видишь, не один глаз под шерстью, – а целых два.
– И я то же самое подумал, – сказал Степка. – Только не пойму, как он до Югана добежал, если городской.
– Откель знаешь, что городской?
– А ты погляди. Это он сейчас шибко худой, больной. А был-то, видно, что лошадь. И тайги совсем не знает.
Катька стала качать головой из стороны в сторону. Думать.
Стёпка молчал, ждал.
Наконец Катька сказала:
– Шкура у него плохая. Доху не сошьёшь. Разве шерстяной пояс связать? А то что-то спина болит.
– Тьфу ты! – в сердцах сказал Стёпка, даже ногой притопнул. – Долго думала, – сказала глупое.
Тарзан поднял голову, внимательно посмотрел на Стёпку, на Катьку. Потом приподнялся, пошатываясь, и легонько зарычал.
Старики уставились на него.
– Это он на тебя, дуру, рычит, – сказал Стёпка.
– Ну, раз я дура, так пойду домой, – деланно обиделась Катька. – Даже муки не возьму.
– Тьфу! Опять дура! Я тебя для чего позвал? Муки дать?
– Не знаю, – Катька поджала сморщенные чёрные губы. – А только ругань твою слушать не хочу.
Стёпка сказал:
– Ладно. Ты сама видишь, пёс какой. Надо нам его судьбу узнать. Путь его выведать.
Катька молчала.
– Ну? – сказал Степка. – Ты шаманить умеешь?
Катька открыла рот, полный белых – своих! – зубов:
– Да что ты! Чего надумал! Я и не помню, какой шаман бывает!
– Ты же рассказывала, – твой отец шаманом был.
– Мой отец давно ушёл. А бубен-унтувун и гишу студенты в музей увезли.
– Ишь ты! Какие слова помнишь! – восхитился Стёпка.
– И ломболон унесли… Какой мне теперь шаманить! Я и язык свой забыла!..
Катька подпёрла морщинистую щёку чёрной рукой.
– Я ведь в девчонках два года с тунгусами прожила, под Турой. Их язык знала, – сейчас забыла. И слова эти ломболон, унтувун – ихние. Своих не помню, однако. Старая стала.
Стёпка помрачнел. Потом лицо его внезапно просветлело.
– В тайге, слышь, тропы остались.
– Знаю, – отозвалась Катька.
– Засечки там на старых соснах.
– Знаю. Только по тем тропам давно никто не ходит.
– Мы разве знаем? – спросил Стёпка. – Тропа травой заросла, но эвенк так ходит – траву не примнёт.
Катька покачала головой.
– Когда тут последний раз эвенк проходил, ты помнишь? И я не помню. Отец говорил – раньше они сюда часто ходили.
Стёпка упрямо повторил:
– А может, и сейчас ходят. Мы не видим – они ходят.
– Ну, пусть ходят. И что?
– У них шаманы ещё есть. Они сильный народ, не такие, как мы.
– Теперь ты глупость говоришь, – покачала головой Катька. – Они тоже теперь в избах живут, телевизор смотрят. Диких-то тунгусов не осталось, поди.
И оба замолчали.
Трещали берёзовые поленца в печке. Гудело в трубе. За окошком было темно, и мороз наваливался на стекло всей своей мощной, тяжёлой белой грудью.
– Ладно, – сказала, пораздумав, Катька. – На той стороне Лонтен-Я живет один тунгус. Далеко, а у меня ноги болят…
– А ты санки возьми, – сказал Стёпка.
– А кто санки повезет? Этот твой кобель, что ли?