355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Арбенин » Собачий род » Текст книги (страница 1)
Собачий род
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 07:30

Текст книги "Собачий род"


Автор книги: Сергей Арбенин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Сергей Арбенин (Смирнов)
Собачий род

Моим дочерям Анне и Полине посвящается

Собачьего бога пусти до порога,

А через порог – твой станет бог.

Томск. Черемошники. Декабрь 1994 года

Там, в синей тьме, за сараем, заметённым снегом, за чёрными досками, таился Ужас.

Тарзан хорошо чувствовал его. Он слышал его вздохи и тяжкие судороги, пробегавшие по доскам и угасавшие в снегу. Тарзан давно принюхивался и прислушивался к этому не называемому существу, но так и не смог понять, кто это.

У существа не было запаха, кроме запаха страха. Казалось, Нечто просто таится за гнилыми досками, выжидая своего дня, своего часа.

Тарзан был на страже. Иногда, когда Ужас просыпался в безлунную зимнюю ночь, Тарзан начинал выть и выл, пока Ужас вновь не погружался в небытие.

Тарзан чувствовал, что его хозяева ничего не знают об Ужасе, поселившемся в дальней части двора. Тарзан и сам не знал о нём, пока жил в закутке в палисаднике, по другую сторону дома. Тогда Тарзан был молод и хорошо знал своё дело, облаивая прохожих, предупреждая припозднившихся двуногих чужих, что здесь их ожидает неласковый приём.

Но потом Тарзан состарился и, как решили хозяева, поглупел. Его хриплый лай стал мешать им по ночам. И тогда они перенесли конуру подальше от улицы, в конец двора, туда, где лежал всякий хлам, подальше от жилого дома.

Тарзан не понимал, чем вызваны перемены в его судьбе. Он и здесь продолжал верно служить хозяевам, выслеживая жирных крыс, шмыгавших под дощатым настилом, облаивая тех, кто жил в соседнем дворе.

А потом однажды он почувствовал, что рядом с ним поселилось Оно.

Тарзан стал бояться. Он был ещё сильной собакой, смелой и сильной, озлобленной от своей цепной жизни. Он никогда и ничего не боялся, кроме Старого Хозяина, который мог ударить Тарзана поленом по глазам.

Теперь всё изменилось. Старый Хозяин бил Тарзана гораздо реже. Зато здесь, в сугробах, часто возились дети, и в их числе самый главный для Тарзана человек – Молодая Хозяйка. Тарзан стал бояться за неё.

Когда Тарзан впервые увидел, как молодая хозяйка, не подозревая о притаившемся Ужасе, идёт по сугробам, он едва не обезумел. Он рычал и лаял, он рвался с цепи, припадал на задние лапы и бросался вперёд, насколько хватало цепи. Он таки добился своего: Молодая Хозяйка испугалась и убежала. Тарзан ещё рычал, косясь налитым кровью глазом на чёрные доски сарая, когда пришёл Старый Хозяин. Хозяин был очень зол. Он ударил Тарзана сапогом в рёбра, а когда Тарзан спрятался в конуру – стал пинать конуру. Тарзан выл, скулил и рычал – он пытался сказать о страшной опасности, – но Старый Хозяин ничего не хотел понимать. Он выкрикивал грязные и страшные слова и пинал конуру, пока не устал.

Тогда Тарзан понял: Старый Хозяин не любит Молодую Хозяйку. Он, наверное, знает про Ужас. Он, может быть, ждёт, когда Ужас наберётся сил и поглотит Хозяйку, как Тьма поглощает Свет.

И тогда Тарзан решил во что бы то ни стало спасти Молодую Хозяйку. Ему теперь часто снился сон, как Ужас выходит из-за досок, перешагивает через выгребную яму, забитые снегом тарные ящики, через нагромождения шифера, стекла, сгнивших горбылей, и идёт к жилому дому, неслышно скользя по снегу. И тогда Тарзан – сгусток злобы, гнева и Справедливости – вылетает из конуры, обрывая цепь, и его зубы впиваются в тощую, обросшую какими-то перьями и мхом шею… И льётся чёрная гадкая кровь, и Ужас никнет, оседает, расплывается перед глазами клубами зловонной тьмы.

И Тарзан просыпался, дрожа от страха и ненависти, и, ощетинившись, долго вглядывался и внюхивался во тьму, в которой тяжко ворочался пока ещё копивший силы Ужас.

* * *

Зима выдалась голодной и лютой. На дальней городской окраине морозный туман погружал во тьму переулки, занесённые снегом, так, что свет фонарей казался тусклее лунного, гудели провода, и любой звук катился по сугробам, подпрыгивая, как мячик.

Здесь, на отдалённой окраине, почему-то было всегда холоднее, чем в центре города. По вечерам в переулках сгущалась морозная мгла и редкие фонари сияли в тумане отдалённо и отрешённо, словно были огнями из другого мира.

В одну из ночей по переулку шёл человек. Скрипел снег, сквозь мглу кое-где подслеповато щурились окна тёмных домов. Звенели от холода провода, и не было больше никаких других звуков.

Переулок был длинным. Фонари не горели.

Когда сзади послышался какой-то таинственный шорох, прохожий обернулся. В конце переулка клубилось голубое облако света, и в этом облаке, стремительно приближаясь, неслась огромная тень.

Прохожий застыл на месте. Ещё секунда – и из морозной обманчивой пелены выскочила собака. Она мчалась почти бесшумно – лишь лёгкий шорох сопровождал гигантские прыжки.

Человек отступил с дороги к заборам, тут же передумал, затоптался на месте, – и вдруг побежал.

Сгустилось облако и потемнело. Дикий вскрик никого не поднял с постели.

В глухой тишине со стороны товарной станции зазвякали далёкие стальные колёсные пары и заскрипели тормозные колодки товарных вагонов.

Из тёмного окна ближайшего дома неотрывно глядело чье-то лицо. Облитое луной, белое, в очках.

* * *

Когда собаки исчезли, растаял морозный туман, и утренняя звезда зажглась на угольном небе, дверь скрипнула. На порог из того самого дома вышел старик в со старыми побитыми очками на носу, старик в телогрейке, в шапке-ушанке. Он покурил, стоя на крыльце, глядя в небо. Потом пошёл к дровянику, вытащил лопату и жестяную ванну с привязанной к ручке верёвочкой. Неторопливо прошёлся по двору, вдоль забора, подбирая клочья одежды, куски человеческого тела, казавшиеся чёрными, сложил всё это в ванну. Взялся за веревочку и потянул ванну за сараи, к бане. Ванна скрипела, оставляя след на снегу. Ванну он втащил в баню, вывалил содержимое на холодный скользкий пол предбанника. Вернулся с пустой ванной во двор. Деревянной лопатой стал снимать верхний, заляпанный кровью, слой снега, набил ванну с верхом, оттащил её в огород и опрокинул в дальнем углу, в силосную яму. Прикрыл сверху чистым снегом.

Закончив работу, поставил ванну и лопату на место. И снова закурил, щурясь сквозь очки на одиноко сиявшую звезду.

Когда на звезду внезапно набежало облако и в воздухе начал реять снег, – удовлетворенно крякнул. Затоптал папиросу и двинулся к бане.

Снег пошёл гуще, огромными белыми хлопьями. В снегу потонули чёрные покосившиеся заборы, сараи и избы.

Над баней поднялся и, прижимаясь к земле, потёк тёмный дым. И до самого рассвета плыл горький дым над побелевшим, заваленным свежим снегом, миром.

* * *

Иоанно-Предтеченский Заволжский монастырь. XVI век

В лето 7077-е появились на дорогах люди с собачьими головами. Головы эти были приторочены к сёдлам[1]1
  Опричники царя Ивана Грозного в полном, «парадном» облачении возили с собой собачьи головы и мётлы: чтобы чуять и грызть врагов государевых и выметать заговоры и крамолу. «Опричное» войско означает особое, отдельное войско. Было создано царём Иваном для борьбы с боярской оппозицией.


[Закрыть]
. А люди были в чёрных не то рясах, не то кафтанах, и страшны были не головами, не рясами, и не мётлами опричь собачьих голов, – ножами да секирами.

А лето выдалось плохим: неурожаи, пожары, да ещё и войною несло с запада. И стали знамения твориться, и мор пришёл в города и веси.

По дороге к монастырю, что на Спеси-реке, ехал верховой. Человек как человек, одет изрядно, оружие справное.

Монастырь был не слишком большой и богатый, но стены имел каменные, и ворота дубовые. Путник спешился, стукнул в ворота. Долго не отзывались, так что стукнул ещё и ещё.

Завозились. Наконец, откинулся крюк, выглянул в оконце седенький ключник.

– Впусти, отче, странника, – сказал путник.

– Ох-ох, – заохал ключник. – Ныне много народу съехалось, все кельи заняты, и в конюшне, и в амбаре… А кто будешь-то, мил человек?

– Вот мил человек и буду. Не государев слуга, а боярский сын. По своим надобностям в Москву еду.

– В Москву другой дорогой едут! А ты вон и с ручницей[2]2
  Ручница – род старинного ручного огнестрельного оружия.


[Закрыть]
. Стрелять учнёшь, а братия почивает…

– Чего ради стрелять кинусь? Пусти – не в лесу же ночевать.

Двери открылись. Ключник махнул рукой в сторону амбаров:

– Туда, что ли, ступай. Под стеной амбара – там соломы постелили, тоже странные спят. Лошадку к коновязи привяжи: а то в конюшне, говорю, тоже места нет.

– Добро… – пошёл было странник, но обернулся: – А кто там спит, под стеной-то? Псоглавцы?

Ключник, запирая ворота, глянул искоса, помедлил:

– Головы у их, как у всех добрых людей. Отужинали и спать легли. А кто, откуда, куда путь держат, – про то не ведаю.


* * *

Приезжий лёг на солому, шапку – под голову. Рядом богатырски храпели странники.

Когда взошла луна и выглянула в прорезь тягучих облаков, словно щурясь, – далеко, в лесу послышался одинокий волчий вой.

Странник поднялся. Тенью заскользил от одного спящего к другому. Наклонялся – и шёл дальше.

Вошёл и в конюшню – неслышно, как кошка. После конюшни заглянул и в клети, а после в кельи вошёл. Входил в каждую – и быстро выходил. Будто и не было никаких замков и запоров.

* * *

Утро занялось – и крик поднялся.

И у амбара, и в амбаре, и в конюшне, и в кельях – везде лежали мёртвые люди, зарезанные во сне. Да зарезанные страшно: с порванными глотками, с почти откушенными головами.

А странник пропал, хотя и не выезжал со двора. Пропал вместе с лошадью.

Братия и послушники попрятались по кельям. Потом игумен Михаил велел запереть ворота.

Монахи за конюшней стали копать глубокую яму. Игумен стоял рядом, надзирал, хмурясь и кусая губы.

А потом вдруг всем велел разойтись по кельям и усердно молиться. Кельи запер собственноручно, перекрестился:

– Борони Бог, дойдёт до Москвы – не сносить нам голов.

Он подумал.

– А ведь дойдёт до Москвы-то, дойдёт… Странники и донесут.

Заперевшись в собственной келье, игумен споро разделся до исподнего, достал из сундука – из потайного отделения, – крестьянский кафтан, шапку, кушак, переоделся. Большими ножницами наспех, кое-как, клочьями подстриг бороду; побросал в дорожный мешок книги, золочёную утварь, золотой крест, в кушак затянул золотые монеты. Выглянул из окошка, огляделся. Кряхтя, пролез в узкий проём, засеменил к каменной ограде, неловкий в кафтане – словно ряса мешала…

* * *

– Странно, – заметил Неклюд Рукавов[3]3
  Неклюд Рукавов – исторически существовавшее лицо. В данном случае Автор воспользовался только именем и фамилией; всё остальное не имеет никакого отношение к историческому персонажу.


[Закрыть]
. – Монастырь есть, а монасей не видно.

Отряд конных опричников остановился на дороге. Впереди возвышались монастырские постройки; над ними кружилось вороньё. Ни на дороге, ни на огородах не видно было ни единого человека. И ворота монастыря были сиротливо распахнуты.

– Ступай вперед, – велел Генрих Штаден[4]4
  Генрих Штаден – историческое лицо, немецкий наёмник на русской службе. Служил в опричном войске царя Ивана. Оставил ценные записки о России.


[Закрыть]
. – Разведай.

Неклюд кивком подозвал двоих, тронул коня.

Они неспешым шагом подъехали к воротам. Неклюд крикнул:

– Эй, святые отцы! Есть тут кто живой?

Хриплое карканье было ответом: в небо взмыло столько воронья, что в воздухе потемнело.

Неклюд вытащил из-за пояса ливонский пистоль.

И въехал в распахнутые ворота.

Спустя немного времени Неклюд и оба его товарища во весь опор мчались назад. Штаден привстал в стременах.

– Что такое?

– Мёртвые! Мёртвые там все! Валяются, где спали. И во дворе, и в кельях. Головы оторваны, как будто зверь лютовал.

Штаден подумал. Обернулся к отряду:

– А что, водятся в ваших старых лесах вервольфы… оборотни?

Не дождался ответа и спросил громче, но уже с другим смыслом:

– А в сказках ваших – водятся?..

Ещё подождал, не дождался ответа, и молча поскакал к монастырю. Чёрные всадники сначала нехотя, потом всё быстрее, понеслись следом.

Первое, что бросилось Штадену в глаза – изуродованные, с выклеванными глазами трупы, валявшиеся под стенами. Над трупами вились чёрные рои мух, а запекшаяся кровь, вытекшая из разорванных глоток, была тёмной, с блестящим вороновым отливом.

Генрих остановил коня. Нагнулся, разглядывая труп.

– А ведь это наши, опричные, – сказал вдруг Неклюд, тревожно косясь по сторонам. – Кажись, Фёдора Кошкина ватага.

– Вижу, что наши, – сказал Штаден. И повернулся к отряду:

– Обыщите все кельи, все закоулки. Найдите хоть единого живого человечка!

Сам выехал за ворота, спешился, сел под деревом. Рядом пристроился дьяк Коромыслов, приданный Штадену в качестве толмача и "для доброго совета". Якобы хорошо умевший, как шепнули Штадену в приказе, "вины еретические и иные говорить"[5]5
  «Вины еретические…» и т. д. – цитата (в оригинале – «вины новгородские»); так характеризовался летописцем дьяк по фамилии Бородатый, взятый царём Иваном в поход на уже поверженную предыдущими московскими правителями Новгородскую республику. Поход закончился полным разорением города и массовым избиением новгородцев.


[Закрыть]
. «Для советов? Как же!.. Нет, такой говорун только для доносов и годится!», – правильно понял Штаден, едва увидев дьяка. Почти безбородый, длинноносый, тёмнолицый дьяк, – правильно и точно говорят русские, «для ча ещё такую харю держать»?

Коромыслов, не глядя на Штадена, сказал:

– Прошлой ночью всё это случилось.

– Откуда знаешь? – спросил Штаден.

– А по запаху чую. Кровь – она запашистая…

Штаден промолчал. Видно, дьяк не только в "еретических винах" был осведомлён, но и в практической анатомии.

Убийца. Того гляди, пырнёт ночью ножом ни с того, ни с сего…

Опричные стали возвращаться. Неклюд, зелёный лицом, доложил:

– В монастыре монахов нет. Одни опричные слуги. Все – перерезаны. Иные, видно, сопротивлялись: лежат странно. У кого птицами глаза не выклеваны, – смотрят так, будто черта увидели.

– А кони?

– Коней нет. У коновязи только мётла да собачьи головы остались. Сёдел, оружия тоже нет.

– В подвал монастырский спускались? – спросил Штаден.

– Борони Господь! – испуганно перекрестился Рукавов.

Штаден хлопнул себя по колену.

– Вы, русские, дикий народ! В подвалах-то кто-нибудь живой и схоронился. А кроме того, где монастырское добро? Или покойники его попрятали? Или оборотень унёс?..

Он встал и пошёл к воротам.

Неклюд посмотрел ему вслед мученическими глазами, потом, обернувшись к товарищам, снова кивнул и со вздохом поспешил за Штаденом.

* * *

Дверь в закрома была тоже распахнута. Добротная дверь с кованой перевязью: в замке торчал обломок железного ключа.

Штаден велел свернуть факел, зажёг, и начал спускаться по древним каменным ступеням.

– Хорошо строили, крепко, – как в Литве. Может, пленные ливонцы? – елейным голосом сказал сзади Коромыслов.

Неклюд хмыкнул, но промолчал.

Штаден прошел низким сводчатым коридором, вошёл в кладовую. Из-под его ног прыснули с шорохом мыши.

И тут же откуда-то раздался неосторожный звон.

– Проверь! – приказал Штаден Неклюду. – Да не бойся: видишь, покойников тут нет. А вот живой, я думаю, есть.

Он нагнулся, рассматривая залитые воском – вместо пробок – глиняные сосуды. Постукивал по ним, по каменным стенам. Приговаривал:

– Maus, maus! Komm heraus!..[6]6
  Мышка-мышка, выходи!


[Закрыть]
.

Опричные с факелами, грохоча сапогами, побежали по подвалу, заглядывая во все кладовые. И точно: вскоре раздался чей-то не голос даже – голосок.

– Дяденьки! Ой, дяденьки! Только не убивайте!..

И через минуту перед Штаденом оказался совсем молодой монашек, почти мальчик. Светловолосый, с перепуганным насмерть лицом.

– Ты тут один? – строго спросил Штаден. – Никого больше нет?

– Никого! Один я живой.

Мальчишку выволокли на свет.

– Ну, рассказывай! – приказал Штаден.

– Не видел! Христом Богом, как на духу – ничего не видел! Меня настоятель с вечера в подвал посадил. Я только слышал – ночью кони сильно ржали, да по временам вроде вскрикивал кто-то…

– А что, много странных приехали?

– Ой, много! Коновязи коням не хватило! А люди спали даже на земле.

– А чьи они?

– Люди-то? Опричные, а то чьи же? Не в чёрном, как вы, но с собачьими головами при сёдлах!

Штаден кивнул. Шустрый малец. Хорошо. Многое приметил.

Он нагнулся ниже и спросил:

– А за что ж тебя так наказали, в подвал посадили – к мышам сунули?

– Да… – зарделся юнец. – Я к Маланьке бегал…

– Кто это – "Маланька"?

Юнец зарделся ещё пуще, до багровости, и Неклюд невольно хохотнул:

– "Маланька" – это баба! Небось, в ближней деревне живёт, а?

– Ну… – подтвердил юнец; его даже слеза прошибла.

– И что? Настоятель тебя выследил?

– Не… Монахи донесли. Они к ей тоже бегали, да меня там, на огородах, и пымали. Сначала мужикам отдали – ой, больно дерутся мужики-то! Чуть до смерти не убили. А потом отняли и к игумену привели. А он строгий – страсть! И велел меня бросить в подвал. Народу был – полон двор, как раз странники приехали; игумен хотел после со мной разобраться…

Штаден задумчиво потёр массивный бритый подбородок.

– Значит, повезло тебе. А то ведь зарезать могли, как других…

Он оглянулся на Неклюда, на Коромыслова.

– Как думаете, правду говорит?

– А кто его знает, – проворчал Неклюд.

– Ноги ему подпалить. Огонь – он завсегда правду отворяет, – деловито подсказал Коромыслов.

Штаден молча, выпуклыми глазами посмотрел на дьяка. Ничего ему не ответил. Видно, и в пытках дьяк был силён… Повернулся к мальцу:

– А монахи-то где?

– Так сбёгли! – не моргнув глазом, ответил малец.

– И игумен сбёг?

– Ну, он – самый первый и убёг!

Штаден с любопытством посмотрел на юное, почти девичье лицо послушника.

– Откуда ты знаешь про игумена? Ты ж в подвале сидел.

– А я в щёлку глядел. Щёлку провертели давно ещё, – я и глядел. Да и слышал, как братия собиралась. Добро делила.

– Добро делила, говоришь? Это плохо… Вот что. Веди-ка моих людей в ризницу, в молельню, в келью игумена. Понял? Может, не всё добро святые отцы унесли.

Юнец кивнул.

– Тебя как звать?

– Юрием, – ответил послушник. – А раньше Волком звали.

– О! – Штаден поднял брови. – Вольф. Хорошо! Значит, не обошлось тут без оборотня, а?

Опричники изменились в лице, а Штаден улыбнулся.

– Ты, Волк Волкович, проведёшь моих людей повсюду, по всем тайникам, где золото может быть, парча, и другое, царской казне потребное. Слыхал, что война с ливонцами идет? Так на войну много денег нужно. Ну, если живой останешься, после огня, – расскажу тебе про войну. А сейчас помоги моим людям всё добро собрать. Понял?

Юрий торопливо закивал, со страхом поглядывая в невозмутимое безбородое лицо Коромыслова. Опричные приготовили корзины, мешки, и двинулись по кельям.

* * *

Монастырь и впрямь был обчищен, – монашеская братия постаралась на совесть. Собрав всё, что ещё можно было унести, отряд опричников потянулся к воротам.

Но за воротами их ожидал сюрприз: всю дорогу перед монастырем запрудила толпа мужиков – с дрекольем, вилами, цепами.

Штаден молча посмотрел на них, обернулся, вопросительно взглянул на Коромыслова, на Неклюда. Неклюд расправил плечи, выехал вперёд.

– Здорово, земщина! – гаркнул зычно. – Бунтовать надумали, али как?

Толпа заволновалась, задвигалась. Вперёд вышел крепкий бородач, покряхтел, глядя исподлобья.

– Мы не против царя, значит, – сказал он. – А только против душегубцев.

– И кто же, по-твоему, душегубцы? – спросил Штаден.

Бородач снова закряхтел.

– Про то и знать хотим.

Оглянулся, поискал глазами в толпе.

– Эй, Егорий! Выдь. Скажи.

Толпа вытолкнула вперёд человечка в монашеской рясе. Человечек мелко трясся от страха, глаза были белыми, безумными. Повертевшись перед толпой, он вдруг взвизгнул фальцетом:

– А кто святое место убийством испоганил? Кто народ в обители порезал? А?

Неклюд переложил плеть в левую руку, правую положил на рукоять пистоли.

– А кого порезали? – спросил хмуро. – Опричных слуг государевых и порезали.

– А вы-то кто такие? – спросил монах, брызжа слюной при каждом слове.

– А ты догадайся, – ласково сказал Неклюд.

Бородач вдруг дёрнул монаха сзади за рясу.

– Остынь-ка, Егорий. Это ведь опричные и есть. Может, дознание приехали учинить…

– Нет! – взвился Егорий. – Я нечистую силу за версту чую, сквозь чёрные кафтаны, сквозь стены! Сквернавцы это, псы! Адово собачье отродье!

Штаден тронул лошадь, выехал вперёд Неклюда и сказал:

– Я царский слуга, Генрих Штаден. Царём поставлен отрядом командовать, бояр-изменщиков, да худых монахов казнить! А ваши-то монастырские в худом ой как повинны!

Бородач в недоумении глянул на него, обернулся на толпу. Егорий, дрожа, не отрываясь глядел на Штадена.

– Деревенских девок брюхатили! – рявкнул Штаден.

Всё смолкло на время. У Егория отвалилась челюсть; он стоял, вдруг окаменевший, – вся трясучка прошла.

– А ведь это верно, – сказал кто-то в толпе. – Маланька – дура, дак оне и к другим шастали…

– А куны монастырские? Последнее драли! Сколь пота на них пролито!

Егорий стоял. Штаден медленно поехал вперёд; толпа нехотя стала расступаться, давая дорогу.

Внезапно Егорий поднял палец. Кривой чёрный палец упёрся в синее небо.

– Бог мне свидетель! Вражья собачья сила идёт! – прошептал он.

Свистнула сабля опричника. Пальца не стало; брызнула кровь из руки, и Егорий, округлив глаза, смотрел на неё, потеряв дар речи.

Мимо него ехали опричные, плевались. А он медленно-медленно, капая вокруг кровью, оседал в пыль.

Последний из опричных взмахнул саблей: сверкнуло лезвие на солнце. Голова Егория отскочила от тела и покатилась в пыльный подорожник.

Когда топот коней затих вдали, и крестьяне разошлись, чтобы посовещаться, как быть дальше, что делать с трупами, – чёрное тело, валявшееся в горячей пыли, внезапно шевельнулось.

Приподнялось. На четвереньках, неуверенно переставляя ноги и руки, боком побрело к обочине. Остановилось у подорожника и лопухов, стало шарить руками вокруг.

Наконец, нашло собственную голову с застывшим в диком изумлении лицом.

Руки неумело, ошибаясь, приставили голову к обрубку шеи, струившейся подсыхающей сукровицей. Повернули голову так и этак.

Потом тело словно распласталось на земле, и ряса стала темнеть, лохматиться, словно превращаясь во что-то, словно обрастая шерстью, и шерсть быстро седела, белела, становилась серебристой.

Через мгновенье на обочине, в лопухах, стояла громадная белая собака.

Дышала, высунув язык и тяжко водя боками.

В жёлтых глазах горел солнечный луч.

Собака постояла, принюхиваясь. Потом повернулась и скрылась в зарослях.

* * *

Черемошники. Декабрь 1994 года

В Китайском переулке стоял красивый дом – с мансардой, резным балкончиком. Крашеный веселой бледно-синей краской, в солнечные дни он сиял и светился среди розовых сугробов, почему-то напоминая о новогодних праздниках; возможно, потому, что под балкончиком росла не только старая черемуха, но и парочка маленьких ёлок.

Внизу жили хозяева – дед, почти не встававший с лежанки, и супруга его, бабка Ежиха. Прозвана она так была не за характер, а просто по фамилии – Ежовы. Хотя народ даёт прозвища не только за фамилию…

В мансарде обитал студент Вовка Бракин, плативший хозяевам всего двести рублей в месяц – деньги ему слали родители откуда-то из Красноярского края.

Бракин был полноватым, среднего роста, со щетиной на пухлых щеках. Учился он на философа, но и в жизни был настоящим философом. Ходил, погружённый в себя, подняв голову, и глядя поверх окружающих невидящим, приподнятым взором. Казалось, ничто не могло поколебать его глубокого внутреннего спокойствия. Но это было внешнее впечатление. Друзья Бракина знали, что его постоянно гложут сомнения.

Бракин возвращался домой поздно. Ездил он на трамваях, – не потому, что не было денег на маршрутку, а потому, что на трамвае было привычнее: как показали ему когда-то, на первом курсе, эту дорогу, так он и придерживался её, не думая, что на автобусах было бы и быстрее, и комфортнее.

В трамваях было холодно, пахло мочой и рвотой. Тёрлись в них по большей части безработные, попадались бомжи и цыгане. Вид Бракина часто вызывал у этой публики антипатию. Прокуренные девицы толкали его, проходя по салону. Безработные, одетые в допотопные искусственные шубейки, с ненавистью глядели на долгополое супермодное пальто и белое кашне Бракина. Если Бракин ехал сидя – непременно находился кто-нибудь, кто как бы невзначай опускал ему шапку на глаза или наступал на ногу. Если Бракин стоял – обязательно толкали, притискивали к поручням.

Но Бракин обращал на обидчиков подёрнутые неземной дымкой глаза, и обидчики, как правило, терялись.

Вообще, Бракин считал, что с внешностью ему не повезло. Его вид почему-то вызывал у сограждан отрицательные эмоции. На Черемошниках, ещё на первом курсе, местные пацаны попытались даже однажды с ним "разобраться". Разборок не вышло. Бракин на оскорбления отвечал лениво и туманно, как бы с лёгкой грустью. Возможно, это была замаскированная насмешка, но местные, не искушенные в словесных баталиях, отступали, как бы недоумевая. Ну, не от мира сего парень. Крыша отъехала. Фи-ло-соф, словом. Чего с него взять? Даже не курит, не говоря уж об игле.

Он и выпивал редко и не слишком охотно. Если приводил к себе даму – а у философинь и филологинь университета он пользовался некоторой популярностью, – то покупал одну-две бутылки шампанского. Если выпивал с друзьями – предпочитал коньяк. А наутро после возлияния непременно покупал себе литровый пакет натурального томатного сока. За это друзья крестили его эстетом, а сокурсник Серёга Денежко, с утра разгонявший похмелье пивом, непременно замечал, перефразируя Квакина из повести Гайдара "Тимур и его команда": "Сок пьёшь? Ишь ты, сок пьёт… Гордый. А я, значит, – сволочь".

* * *

Работать Бракин не любил. Редко-редко, когда уж вовсе было необходимо, брал в руки фанерную лопату, чтобы откинуть снег от крыльца, почистить дорожку к сортиру – считал, что это, вообще-то, забота хозяев. Вот и на этот раз, вернувшись с лекций около девяти вечера, решил размяться – последние снегопады завалили двор чуть ли не выше человеческого роста.

Не особенно напрягаясь, Бракин поскрёб перед крыльцом, стал отбрасывать снег с узенькой – едва-едва протиснуться – тропки к сортиру.

Погода была тихая; в свете далёкого, единственного на весь переулок фонаря искрился снег, ни один звук не тревожил мирное безмолвие.

Бракин увлёкся, вспотел. Добрался до сортира – хозяева им почти не пользовались, ходили дома на ведро, – остановился передохнуть, облокотился на лопату и стал смотреть в небо. В небе то появляясь, то исчезая в полосах облаков, плыла мутная белая луна.

Бракин перевёл глаза вниз и замер. За штакетником, отделявшим соседний двор от двора Ежовых, совсем близко от Бракина, стояла странная фигура. Сначала Бракину показалось, что это собака. Большая, кудлатая собака, как видно, приблудная. Но вот фигура разогнулась – и Бракин открыл от изумления рот. Это был человек, но человек какой-то странный, – как бы бесформенный, с руками, висевшими до самой земли. То есть, до самого снега.

Было темно, а ночное зрение у Бракина было не слишком хорошим. Замерев, он пытался рассмотреть того, кто стоял, не шевелясь, за штакетником. Но когда существо внезапным бесшумным прыжком перемахнуло через штакетник, рухнув в сугроб, и оказалось прямо перед Бракиным, – только протяни руку, – Бракин подумал, что кратковременная потеря сознания ему бы сейчас не повредила. Однако сознание осталось при нём и Бракин просто попятился. Он пятился, пока не рухнул спиной в снег. Когда, спустя несколько секунд, опомнившись, он выбрался на тропинку – странного существа уже нигде не было видно.

Бракин вытянул с тропинки лопату для снега, добрался до крыльца, вбежал в сени и только тут слегка перевел дух. Прислонив лопату к стене, запер входную дверь на ключ, по лестнице поднялся в мансарду. Запер и эту дверь. Разделся. Выключил свет. Помедлил, и снова включил.

Напился воды, постоял у стола, и тихо, стараясь не скрипеть половицами, лёг в кровать. Думал, что не сможет уснуть в эту жутковатую ночь. Но оказалось совсем наоборот: провалился в сон, едва лишь коснулся головой подушки.

Ему что-то снилось – что-то тяжёлое и страшное. Было душно, он рвал с лица то, что мешало ему дышать. Сначала одной рукой, потом двумя. И наконец проснулся.

В комнате горел свет. В окошко заглядывала белая луна. Из рукомойника капала вода. Бракин сел на постели и помотал головой.

Что-то было не так.

От звуков капающей воды снова захотелось пить. Бракин собрался с силами и поднялся. По полу гулял сквозняк. Хозяева всегда советовали Бракину ходить дома в валенках, а Бракин считал, что валенки – это старческий маразм, что главное – заниматься спортом. Но в этот раз пол показался ему особенно ледяным. Бракин поёжился и пошлёпал босыми ногами к ведру с водой, стоявшему на табуретке у двери. Он знал, что от двери, хотя и занавешенной старым одеялом, особенно сильно дует, и заранее покрылся мурашками. Он пил маленькими глотками – вода была ледяной, – пил и думал. То, что ему только что почудилось во сне, он уже не мог вспомнить. Помнил лишь ощущение тяжкого ужаса, от которого он то ли прятался, то ли убегал. Глянул в окно. И что-то вспомнил. Уронил алюминиевую кружку, чуть не бегом вернулся к кровати и нырнул под одеяло с головой.

И лишь под утро забылся полусном-полубредом, и поднялся рано, разбитый и хмурый.

Хотелось в сортир, но вылезать из тёплой постели, ступать ногами на ледяной пол… Б-р-р!..

В окне розовело утро. Внизу – было слышно – уже встала хозяйка, Ежиха: гремела посудой. Натужно кашлял дед Ежов.

И всё-таки надо было идти. Бракин оделся, спустился в сени, открыл дверь. И как-то полегчало, отлегло: утро занималось розовое, как картины Ренуара, и пахло таким вкусным свежим снегом…

Бракин замер, не дойдя до сортира. Хотя ночью снова выпал лёгкий снежок, следы были видны вполне отчетливо. За штакетником, на стороне соседа – маленькие, собачьи, а по эту сторону штакетника – два здоровенных глубоких следа, которые мог оставить только человек.

"Сессия на носу", – почему-то подумал Бракин. И сейчас же понял, почему: следом за сессией придут длинные двухнедельные каникулы, и можно будет уехать, улететь, убежать, скрыться, спрятаться… И забыть обо всём.

* * *

Спасо-Ярское сельцо. XVIII век

В лето 7227, на Ефросинью, случился в деревне пожар.

Сгорело немного: поленница да крыша сарая, остальное успели потушить, залить водой сбежавшиеся односельчане.

Злющая Ольга Буратаева, полуостячка, налетела в темноте на хозяина-погорельца, залепила по морде, да еще хотела оттаскать за чуб. Спасибо, не дали – вмешались соседи, оттащили Ольгу. А погорелец, Николай Сеченов, только глазами хлопал да разводил руками, чёрными от сажи.

До первых петухов судачили, и порешили, что Николай не виноват, а виновата его сожительница, солдатка Матрёна: напилась, что ли, браги, шаталась по двору с огнем – ключи потеряла. Да и упала. Огонь нашёл прошлогодние, хорошо просушенные дрова – и взвился, стреляя, будто из ружей.

Матрёну Николай увёл (лицо чёрное от сажи, вся в слезах – вопила, баба глупая, пока водой не окатили) воспитывать. Другие ещё постояли на пожарище, в дыму, стлавшемуся над погашенными и разбросанными дровами (под дымом гнус не ел), да и тоже разошлись.

Наутро происшествие снова обсуждалось. Протрезвевшая, опухшая то ли от слёз, то ли от мужниных побоев Матрёна клялась и божилась, что огня не роняла, ключей не искала. Бес поджёг. Либо молния. Односельчане посмеялись, да и махнули рукой.

А через несколько дней другое странное случилось. Проснулся Николай ночью, хотел выйти по малой нужде, глянул в оконце (ночь тёмной была, а с вечера дождь шёл) – и обмер. Кто-то чёрный, полусогнутый, бесшумно скакал по огороду. Только пофыркивал.

Николай перекрестился, и давай Матрёну трясти за плечо. Пока добудился, выглянули – а зверь-то неведомый уже и сгинул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю