355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Ермолинский » О времени, о Булгакове и о себе » Текст книги (страница 3)
О времени, о Булгакове и о себе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:38

Текст книги "О времени, о Булгакове и о себе"


Автор книги: Сергей Ермолинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

«Какая прекрасная у нас жизнь», – сказал мне Ким-Вон. Он стал хрупкий, восковой, очень осунулся за год, и белки его глаз совсем пожелтели.

Конечно, было трудно. Свою энергию мы тратили беспощадно, не считаясь ни с чем: всюду надо было успеть. Утром лекции (у меня еще Университет), потом Румянцевка, часами сидели мы там, потому что именно там накапливались знания, как раз те, к которым влекло независимо ни от каких лекций и учебных занятий.

Я до сих пор вхожу туда, в эту вольную нашу академию, знаменитую «Румянцевку», ныне «Ленинку» с волнением молодости. Все то же – и притихшие залы (вечерами горят настольные лампы), перешептывание с библиотекаршей, стопки книг, которые осторожно несешь к своему месту, и продымленная курилка с большими блюдами-пепельницами на столах, похаживающие студенты, негромкий разговор.

Я опять сижу там, но уже не над учебниками, не над университетскими пособиями – я пишу пьесу; прошло не меньше тридцати лет, а чувство такое, как будто вернулось ко мне мое студенчество, и я никогда не буду старым!

Но мой день еще далеко не окончен. Из библиотеки надо бежать в Университет. На вечерней лекции, если немножко скучна, можно вздремнуть – как лошадь спит, на ходу, на несколько коротких минут. Но все равно и без сна надо еще в театр, в концерт, на литературный вечер…

Москва пестрела афишами!

«Штурм Москвы имажинистами». «Маяковский издевается». «Сергей Есенин»…

Среди оголенно-кирпичных стен мейерхольдовской сцены вертелись в клетке конструкции колеса, прыгали и рапластывались столы и стулья в «Смерти Тарелкина» или и другом спектакле, в «Великодушном рогоносце», выбивали еле сдерживаемую, нетерпеливую чечетку синие люди, выстраивавшиеся в очередь за любовью. Ильинский-Брюно [8]8
  Ильинский Игорь Владимирович(1901–1987), известный актер театра и кино, в 20-х годах игравший в театре Мейерхольда. Роль Брюно Ильинский исполнял в спектакле «Великодушный рогоносец» по Кромелинку (1922).


[Закрыть]
страдал от ревности, как от приступа острой боли в желудке и, свесившись через прутья клетки, шептал нам, тоскуя, о страданиях своего сердца, о всеобъемлющей, всемирной своей ревности. «Звезда моя, весна моя, шоколадина моя! Стелла! О, Стелла! Ты изменяешь мне со мной!»… В театре было холодно (всюду холодно, всюду!), и зрителей набиралась небольшая кучка – неистовых мейерхольдовцев, готовых умереть за своего мастера, иногда из-за кулис показывался его профиль, волосы тронула седина, горло закутано шарфом – и восторженный гул приветствовал его из зала. Могли быть и свистки противников, равнодушных не было (нигде не было равнодушных, нигде, ни в чем!..)

А в Камерном шелестел занавес [9]9
  Камерный театр, главным режиссером которого был А. Я. Таиров (1885–1959), находился на Тверском бульваре, после ликвидации в 1949 году был переименован в театр им. Пушкина.


[Закрыть]
, открывая супрематические [10]10
  Супрематизмом называлось формалистическое течение в живописи, связанное с построением цветовых поверхностей.


[Закрыть]
лоскуты ярких пятен, и на сцене появлялись изысканные Церетелли [11]11
  Церетелли Николай Михайлович(1890–1942), наст, имя Саид Мир Худояр – внук эмира бухарского, ведущий актер Камерного театра.


[Закрыть]
и Румянцев. Звучал с трагической напевностью голос Алисы Коонен [12]12
  Коонен Алиса Георгиевна(1889–1974), ведущая актриса Камерного театра, жена Таирова.


[Закрыть]
. Из оркестровой ямы урчала музыка. Все было рафинировано, каждый жест, каждая мизансцена. Это была утонченная Европа, Париж, а по Тверскому бульвару люди озабоченно тащили санки с пайком и портфели под мышкой, Москва была погружена в мглистую тьму… Через 30 лет парижские театры привезли нам эту утонченную Европу, открытую Таировым в 20-х годах, как собственное, наисовременнейшее открытие!

В Политехническом музее гремел Маяковский, расхаживая по эстраде шагом саженьим, в проходах, в дверях теснились студенты, прорвавшиеся сюда через все кордоны билетеров и милиции… Или Мариенгоф [13]13
  Мариенгоф Анатолий Иванович(1897–1962), поэт, прозаик, драматург, мемуарист.


[Закрыть]
, розовато-припудренный в демисезоне с приподнятым, на стойке воротником и в мягкой шляпе (немыслимый для тех времен заморский франт), читал: «Девятью девять месяцев Мариенгоф в животе зарю вынашивал…» Вслед за ним вылощенный Шершеневич [14]14
  Шершеневич Вадим Габриэлевич(1893–1942), поэт, переводчик, литературовед.


[Закрыть]
, глава имажинистов, острослов, не боявшийся схлестнуться с самим Маяковским, с завораживающей многозначительностью нес околесицу: «Вижу, женщина над тротуарами юбками прыснула, и калитка искачалась в матчише…» Политехнический неистовствовал и рукоплескал ничуть не меньше, чем Есенину, когда тот выбегал и, прыгнув на стол, бросал в зал, поистине вдохновленный: «Гей вы, рабы, рабы, брюхом к земле прилипли вы, нынче луну с воды лошади выпили!..» Он был тогда возбужден бесшабашным своим имажинизмом, но немного позже, года через два, я видел его ночью в «Стойле Пегаса», когда он, мутный, хмельной, охрипшим голосом читал: «Неужель под душой так же падаешь, как под ношею?..»

На стенах Страстного монастыря (он стоял на Пушкинской площади, там, где теперь кинотеатр «Россия») криво и косо были намалеваны футуристические лозунги. Рядом висели «Окна РОСТА», тут верховодил Маяковский. Расписанными под «индустриальное» фанерными щитами мы прикрывали в праздник свои развалюхи. Отечественного авиастроения не было, но загадочный Татлин [15]15
  Татлин Владимир Евграфович(1885–1953), художник.


[Закрыть]
сооружал воздухоплавательный аппарат с невиданными крыльями – «Летатлин» – и, сидя в своей подчердачной мастерской на колокольне Новодевичьего монастыря, играл на бандуре и пел протяжные думы украинских слепцов. Он в детстве ходил с ними поводырем. Деревянный бюст молодого Есенина, светло-желтый, свежеотструганный, весело стоял в мастерской Коненкова, олицетворяя молодость. А в Большом зале консерватории Игумнов, патриарх московских пианистов, величаво играл Баха. Старая Москва, тихо шелестя, восседала здесь. Но он, академичный, словно бы отчужденный от времени, не знал, что играет не для нее, не для этой старой Москвы, искавшей лишь иллюзий прошлого, а для нового мира, которому нужна была гармония!

Гармонии не было окрест, дико, перепутанно, невообразимо было вокруг…

Уследить за всем было трудно, так и кидало из стороны в сторону. На дню были – японский язык, Гоголь и Грибоедов, Мейерхольд и Таиров, Маяковский и многое другое, вплоть до кафе поэтов на Тверской-18, у входа в которое объявляли рукописно о своих выступлениях неоклассики, экспрессионисты, литературные особняки, заумники, ничевоки, вся устная поэзия тех лет, пузырившееся болотце богемы времен военного коммунизма.

Прозы не было. Она зрела невидимо, надвигалась исподтишка. Она ползла на поездах с фронтов гражданской войны, из Сибири, с Юга, из мятежных, опаленных революцией городов и деревень, но только не из этих крикливых кафе.

И казалось, нельзя было слова вывести по старинке. Все двоилось, троилось, налезало друг на друга, как скрипка Пикассо. Впечатления жизни не влезали в привычные формы рассказа, нужны были другие слова, другие ритмы. Из-под ног ушел быт. Мерки прежних литератур исчезли. Ничего еще не отстоялось. Неназванная Россия, непрерывно меняясь, проходила перед нами, и сами мы были еще не названы.

Мы были в стадии не родившихся, но уже существовали. О фиглярстве ничевоков говорить не приходится, но у Хлебникова [16]16
  Хлебников Велимир (Виктор Владимирович)(1885–1922), знаменитый поэт-футурист, прозаик, драматург.


[Закрыть]
в первобытности его слов, корнями вырванных из сути смысла, было отнюдь не фокусничество и не филологический эксперимент только, но словно бы пророческое бормотание рождающихся…

Мы были как листья, оторвавшиеся от дерева, но летать нам было весело!

И если случалось вдруг низвергнуться в быт притаившейся старомосковской квартиры, где шли толки и толки, как выжить, что и как, и почем где достать, и страхи, и слухи, слушки, шепотки, стоило только окунуться в это, как я чувствовал себя свалившимся с луны – снова туда, на ту землю, от которой оторвался и которая уже мертва, я чванился, что сыт, и отказывался от обеда, хотя зашел в тайной надежде, что пообедаю. Я был голоден, но убегал из этой отмиравшей, как мне казалось, квартиры. А там теплился знакомый с детства уют, пили морковный чай, скрупулезно делили конопляные лепешки и рады бы по делиться со мной. На книжных полках ученого моего дяди поблескивали отсыревшей позолотой корешки книг. Я любил книги (это, должно быть, врожденное), но я отказывался и от них. Я шагал с Пречистенки на Мясницкую и думал о том, что в этих книгах, как ни мудры они, нет ни единого слова о нашем времени. И сказать эти слова предстоит нам.

Впечатлений московских хватало, но все же мы были еще без среды, если не считать нескольких калужан, да и то – техники, филологи, художники, будущие актеры – мы жили вразброд.

Житейски я был связан с Восточным институтом, но Университет привлекал и притягивал гораздо больше. Он был как вольный форум! Никто не загонял нас на лекции, мы учились свободно.

Курс истории вели непримиримый марксист М. Н. Покровский [17]17
  Покровский Михаил Николаевич(1868–1932), историк, парийный деятель, академик, автор «Русской истории с древнейших времен».


[Закрыть]
и, споря с ним, кадетствующий златоуст А. А. Кизеветтер [18]18
  Кизеветтер Александр Александрович(1866–1933), историк, общественный деятель, с 1922 года за границей, проф. Пражского университета.


[Закрыть]
(позже эмигрировал). Почтенный сотрудник «Русских Ведомостей» профессор М. М. Богословский [19]19
  Богословский Михаил Михайлович(1867–1929), историк, академик.


[Закрыть]
читал нам о Петре (его конек). С академической обстоятельностью он излагал материал, насыщенный фактами, не позволяя никаких скороспелых обобщений. А в соседних аудиториях шумели лекторы по диалектическому материализму. Тут было еще полно разногласий, как и в области марксистской эстетики, единой программы не было. Благостно протекали лекции профессора П. Н. Сакулина [20]20
  Сакулин Павел Никитич(1868–1930), литературовед, академик.


[Закрыть]
по русской литературе XIX века, он ораторствовал гладко и красиво, как по-писанному, и традиционная, профессорская его борода, упадавшая на грудь, как нельзя более соответствовала его речам. Грибоедовед проф. Н. К. Пиксанов [21]21
  Пиксанов Николай Кирьякович(1878–1969), литературовед.


[Закрыть]
был увлечен тогда «творческой историей крупных литературных произведений». Многие из нас (на старших курсах) стали работать на его семинарах – деловых, строгих, потребовавших от нас досконального накопления фактического материала. Гоголь, Грибоедов, Достоевский, Тургенев были предметом наших изучений. В этом помогали нам другие наши руководители – и пылкий, молодой еще, с усиками, торчащими петушками, Н. Л. Бродский [22]22
  Бродский Николай Леонидович(1881–1951), литературовед.


[Закрыть]
, и острый, как его собственный нос, Л. П. Гроссман [23]23
  Гроссман Леонид Петрович(1888–1965), литературовед, писатель. Автор книг о Достоевском, Пушкине, Лескове и др.


[Закрыть]
.

Я еще застал многих маститых представителей старого Университета – психолога Г. И. Челпанова [24]24
  Челпанов Георгий Иванович(1862–1936), психолог, логик. Основатель и директор Московского психологического института.


[Закрыть]
, классика А. А. Грушка. Помню подергивающегося страшным тиком Н. А. Бердяева [25]25
  Бердяев Николай Александрович(1874–1948), религиозный философ. В 1922 году выслан за границу, основал религиозно-философское общество «Путь» и одноименный журнал.


[Закрыть]
, который, хотя и не читал в Университете, но постоянно выступал в литературно-философских обществах того времени. Там витийствовал, поражая своими прозрениями и темпераментом, Андрей Белый. Едва ли не лучшую свою книгу – блестящие, уникальные по образности мемуары – он написал уже в советское время.

Нам ничего не навязывали, мы разбирались сами. Внезапно появлялся и Валерий Брюсов, читавший о русской литературе начала XX века. Это были рассказы современника той эпохи, в которой он сам жил. Глава русских символистов одним из первых стал на сторону Октябрьской революции. Среди литераторов, его сверстников, если и сотрудничавших в советских изданиях, то с натянутой, подчеркнуто сдержанной миной, поведение Брюсова, вступившего в партию, вызывало презрительную улыбку. И писали о нем дурно. «Он пытается высказать свои желания, возникшие в траурной обстановке, из коих мы узнаем, что ему „хочется слить свой голос с общим хором“… Нет, из Брюсова ни истинного поэта, ни писателя не вышло, как он ни старался. Напрасно он не занялся другим делом. Например: почему бы ему не быть чиновником? Хороший был бы чиновник» (Борис Аннибал. Поэзия или механика. «Вестник литературы», № 1, 1922). Это был намек и на то, что он занял множество должностей (в Литературном институте, только что им основанном, в книжной палате, в Госиздате и т. д.). Забыли, что характерной чертой Брюсова всегда была кипучая общественная деятельность: поэт, прозаик, редактор, председатель разных обществ, пушкинист, оратор, классик, переводчик…

Он возникал на кафедре, скрестивши на груди руки и как бы повторяя свой портрет, написанный Врубелем. К лекциям он не успевал подготовиться и, не смущаясь, затевал рассказы о случаях с символистами. Тут шли байки об Эллисе-Кобылинском [26]26
  Эллис-Кобылинский —Эллис – псевдоним поэта, переводчика и критика, теоретика символизма Льва Львовича Кобылинского (1879–1947).


[Закрыть]
, отрубавшем хвост дьявола (всерьез) и пускавшем дым изо рта, имитируя открываемую дверь трактира в мороз (шуточное), или о Бальмонте, который упал со второго этажа и после этого стал писать гораздо лучше. О здравствующем в Москве Андрее Белом он не говорил, но подпускал в его адрес намеки и шпильки. А когда иссякали анекдоты, то просто читал свои новые стихи: «Над всякими, над Ассурбанипаллами…». И у Брюсова в аудитории, настроенной смешливо и легкомысленно, всегда было полным-полно. Нет, он был честолюбив, жаждал быть «с веком в ногу», но чиновником он не был!

В Восточном институте дело обстояло совсем не так. Там были классы. Мы сидели за партами. Это напоминало школу. Посещение лекций и уроков по языку считалось обязательным. Нас было мало – двенадцать человек, каждый на виду.

Японский язык преподавал нам Н. М. Попов-Татива. У него была особая система, она называлась фразеологией. Были заготовлены постепенно усложняющиеся разговорные предложения. Мы их зубрили. Попутно мы разбирали грамматическую и синтаксическую структуру каждой фразы и получали дополнительную порцию слов. Мое постоянное общение с тремя Кимами стало лучшей практикой, и, к удовольствию Попова, я очень скоро стал разговаривать с ним по-японски.

Хотя я уже совсем забыл японский язык, но многие предложения из фразеологии нашего преподавателя запомнились, кажется, на веки вечные! Разбуди хоть ночью, выпалю, как солдат:

– Го киген икхага де годзаимас?

– О каге де тайхен тася де годзаимас.

Это очень вежливая форма вопроса: как вы поживаете? И не менее вежливый ответ: Вашей тенью совершенно здоров.

Педагогическая жилка Попова-Тативы сказалась не только в целесообразном подборе фраз и оборотов, но и в том, что он умел заинтересовать самим процессом их изучения. Он не был ученым, исследователем языка, как, например, Н. Конрад [27]27
  Конрад Николай Иосифович(1891–1970), востоковед.


[Закрыть]
или Е. Поливанов [28]28
  Поливанов Евгений Дмитриевич(1891–1938), востоковед, лингвист.


[Закрыть]
.

Тут нельзя не напомнить об Евгении Дмитриевиче Поливанове, крупнейшем явлении в советской лингвистике. Несчетное количество языков и наречий народов Азии и Африки было исследовано им, систематизировано, определено, а в своих обобщениях он уходил далеко за рамки востоковедения. Судьба его была трагична: арестованный по навету подлецов в 1938 году во Фрунзе, куда приехал со своей обычной научно-исследовательской целью, он был расстрелян. Его имя на время стало запретным, но сейчас, полностью реабилитированный, он сам стал предметом пристального изучения. В 1965 году в Самарканде состоялась всесоюзная межвузовская конференция лингвистов, специально посвященная Е. Д. Поливанову. Сокращенно ее так и называли – поливановская конференция, и основной доклад В. В. Иванова на ней был – «Поливанов и мировое языкознание».

Первая работа Поливанова, с которой я познакомился, была напечатана в 1921 г. в 1-м выпуске Сборников по теории поэтического языка (ОПОЯЗ) – «По поводу звуковых жестов японского языка». Поливанову было тогда, если не ошибаюсь, не более 25 лет.

Этот блистательный лингвист и Н. Конрад, ныне академик, возглавили ленинградскую школу японоведения, гораздо более яркую, чем наша московская (Попов-Татива, М. Г. Попов, Поливанов).

Николай Михайлович Попов-Татива по складу своему был скорее журналистом, литератором, влюбленным в страну, которую он изучал. Его очерки и статьи опубликованы в дореволюционных «Морских сборниках». Со студентами он сразу наладил хорошие, дружеские отношения. Жил он в одной из пристроек нашего института и любил, когда мы к нему заходили. Его рассказы о Японии были наполнены живыми черточками быта, а о народе он говорил, подчеркивая удивительное соединение поэтичности японцев и их практицизма, поразительную быстроту в освоении современной цивилизации и техники с неколебимой привязанностью к традициям: японец всегда японец, каким бы европейцем он ни стал.

Я пробовал переводить японские танки и обычно показывал их Николаю Михайловичу. Лаконичная образность этих своеобразных поэтических миниатюр требовала расшифровки, без нее ничего не было понятно. Например: «ни симиру о кация содзи ни юби но ато» (о, проникающий в душу ветер, это работа маленьких пальчиков в содзи). Как это понять?

– Содзи – это промасленные передвижные стенки японского домика, – подбрасывая полешки в железную печку и кутаясь в плед, объяснял Попов-Татива. – Дети любят протыкать их кончиком пальца, с лопающимся звуком образуются дырочки. И вот у матери умер ребенок. Осень. Она сидит дома. Ветер проникает в дом через дырочки в содзи. О, проникающий в душу ветер… Николаю Михайловичу нравится объяснять, и он говорит мне:

– У вас, Сережа, есть вкус к японской культуре. Когда я в первый раз очутился в этой стране, я подумал, не на другой ли я планете?..

Института я не окончил, потому что на последнем курсе совмещать Институт с Университетом стало трудно. А я полностью погрузился в русскую литературу, в ее 19-й век, все более проникаясь ее нравственной красотой и силой. Это было не увлечение, а духовная необходимость, и это осталось на всю жизнь.

Нашим кумиром тогда был Грибоедов (я говорю про своих друзей). Он был для нас не только автором «Горя от ума», не это волновало нас. Романтика его дипломатического подвига, трагическая гибель в Тегеране, о которой Пушкин написал: «его смерть была мгновенна и прекрасна», его ум, скептический и едкий, не лишивший его способности мыслить государственно, все это необыкновенно привлекало нас. Он был обличитель, переживший крах декабризма, и он, не сдавшийся, продолжал утверждать свои политические идеалы (в проекте ли азиатской кампании, составленной в Тифлисе, или в жесткой и прямой линии поведения в Тегеране). Неврастеник века, он был мужественен! Он был, если можно так выразиться, Хемингуэем нашей молодости. И подобно санкт-петербургским модникам тех двадцатых годов, когда он вернулся в столицу после подписания блестящего Туркманчайского трактата, мы, юноши наших двадцатых годов, готовы были подражать, если не его узким очкам и взбитому коку, то благородству и смелости. Нам импонировала, наконец, ироническая загадочность его мужского поведения, трагически подчеркнувшая нежность его любви к девочке Нине Чавчавадзе. Это поражало нас. Он был герой шпаги, бретер, рыцарь слова! Мы выдумывали его даже. В 1951 году в Московском драматическом театре им. К. С. Станиславского была поставлена моя пьеса «Грибоедов» [29]29
  Пьеса С. А. Ермолинского, написанная в ссылке. Была поставлена в театре им. Станиславского в 1952 году М. Яншиным и Т. Кондрашевым.


[Закрыть]
, и я мог бы, по праву, посвятить ее друзьям моей юности.

Я помню Бориса Лапина и Зяму Хацревина. Они тоже готовили себя «в Грибоедовы»… Оба поступили в Институт восточных языков – Боря на отделение индустани, а Зяма – на персидское. Зяма, раньше всех нас освоивший грибоедовский дендизм, оказался в конце концов в Иране (в середине тридцатых годов) и написал небольшой цикл новелл «Тегеран», а Боря поначалу своей желторотой молодости шатался по квазилитературным кафе, объявив себя неоклассиком (на Тверской, 18 тянул в нос – «…спит тютюн, не движется осока…») – и совсем было опустился, но вдруг бросил всю эту муть, как отрезал, и худой, издерганный исчез. Этот хрупкого сложения, близорукий, углубленный в себя человек оказался на редкость вынослив и деятелен. Сохранились его стихи, написанные с веселой иронией: «Было мне шестнадцать лет. Поглядите на меня – я приехал в Самарканд в розовом начале дня и пришел в редакцию „Азиатского огня“, и редактор В. Степанов взял наборщиком меня. Было это в ноябре, в месяц пыли и ветров. В небе плыли облака – яркой пышностью ковров. Важно плыли облака. Мой характер был суров. Я готов был вечно жить. Я был счастлив и здоров».

Он объявился на Памире в качестве переписчика статистического управления (шла перепись) и верхом путешествовал по диким тропам горного Бадахшана. Он написал об этом очень талантливую прозу – «Повесть о стране Памир», в конце которой с достоверностью рассказал, как он попал в плен и был увезен в Индию. Этого не было. Был трудный будничный путь маленького переписчика, пробиравшегося от кишлака к кишлаку, терпящего невзгоды и лишения, но воображение не отпускало его. Оно расцвечивало события, фантастически увеличивало их. Он был мистификатор, работавший на документальном материале.

Дружба с Хацревиным началась у него, когда он вернулся из Таджикистана. Появился писатель-журналист Лапин-Хацревин. Их объединила тяга к Востоку. Там набухали уже освободительные войны, и они мнили себя дипломатами, выдумывали приключения.

В тридцатых годах мы трое не раз вспоминали о нашей юношеской влюбленности в грибоедовский образ. «Грибоедовы» из нас не получились, но разве в этом дело? Он заставил нас подтянуться и внутренне и внешне. Он воспитал нас, этот странный неудачник и высокомерный денди.

Про Борю и Зиму я могу еще сказать, что их смерть тоже «была прекрасна». Они погибли в Отечественную войну под Киевом. Боря был ранен. Зяма мог уйти. Приближались гитлеровцы, но друзья встретили их вместе и вместе героически приняли смерть: от гитлеровцев, как от тегеранской черни.

Но все описанное случилось гораздо позже. А пока я изучал литературу и решал свои проблемы, все в Москве переменилось до неузнаваемости. Все переменилось как по волшебству, и стараюсь восстановить в памяти черты того противоречивого времени, вернее, свое восприятие его, каким оно было тогда. И, кажется, сейчас, словно в одну ночь, буквально в одну – перевернулась жизнь – как будто повернулся круг сцены, новая декорация, ослепительно освещенная, возникла перед изумленным взором. Она называлась нэп.

Зажглись витрины магазинов и магазинчиков, их сразу стало множество. Открылись рестораны, варьете, казино. Зашумели улицы, и по ним бежали пролетки, лихачи на дутых шинах, а зимою сани, покрытые меховой полостью. «Яков Рацер» поставщик древесного угля и концессионер «Гаммер» – автоматические ручки и карандаши, лезвия бритв «Братья Брабец» и, наконец, пиво Коннеева-Горшанова, старомосковское пиво! Рекламы засверкали на улицах. И как из-под земли появились толстые господа, модно одетые, в пиджаках в талию, застегнутые на одну пуговицу, в кепи, в шляпах, в котелках, с тросточками, в длинных желтых полуботинках, в коротких, вздернутых брюках, из-под которых выглядывали палевые гамаши и пестрые носки. По Петровке поплыли мадамы, летом под зонтиками, в юбках, обтягивающих зады, суженных книзу и коротких до колена, а зимою в каракулевых саках и манто. Откуда они сразу возникли? Где они были до сих пор? Притаились в подвалах? Прятались под серыми шинелями, укрывались, как в чадру, в крестьянские платки своих горничных и кухарок? Неслышные, сгинувшие, исчезнувшие, они появились сразу, в одну ночь, буквально в одну ночь… Может быть, это произошло не так внезапно, а разворачивалось постепенно, набирая силы, но память сохранила именно эту поразительную внезапность.

Я к тому времени переехал из общежития в комнату на Большой Спасской, неподалеку от Сухаревской площади. Трехярусная башня еще замыкала ее. При Петре было там училище «математических и навигацких наук», а позже (при губернаторе Д. В. Голицыне) устроен водный резервуар для мытищинского водопровода. От этой знаменитой Сухаревой башни, снесенной в 30-е годы с лица земли, через всю площадь, ныне заделанную в асфальт, до самых Спасских казарм, где стояли когда-то гренадеры, тянулись дощатые балаганы-лавки, в булыжных проулках между которыми и вокруг гудела, шевелилась, текла толкучка. Торговали здесь всяким товаром, готовым платьем, ботинками, мануфактурой, подержанными вещами, краденым добром, шныряло жулье, играли в три листика, пускали ручную рулетку, шепотком предлагали порнографические открытки, зазывали гадалки, меняли новые червонцы на старые деньги… Вся нечисть выплыла так же внезапно, как толстые франты и пышнозадые мадамы на Петровке.

Комнату мне устроил мой товарищ по Институту Коля Оболенский. Эту фамилию он сам себе выдумал (настоящая – была самая обыкновенная – Иванов Коля). В те годы получить новый паспорт не составляло труда. Служебное удостоверение, профсоюзная книжка или мандат были несоизмеримо весомее. В соответствии с этой практикой Малая советская энциклопедия 20-х годов называла паспорт орудием полицейского режима – несвободы и закабаления личности.

Коля Оболенский (князь, как мы его называли) жил в трехкомнатной квартире, одну комнату занял я. Вначале, кроме нас двоих, никого не было, потом в Москву вернулись его мать и сестра с мужем, спасавшиеся от голода в провинции. Между комнатой князя и моей двери не было. На пороге стояла железная печурка («буржуйка») с трубами, выходившими в форточку. Ей мы отапливались, кипятили на ней чай и варили в солдатском котелке картошку. Вся остальная квартира леденела. Ночью мы выходили на промысел – в районе Каланчевской площади ломали покосившиеся заборы, за которыми прятались беспризорники. С ними мы жили в дружбе. Они помогали нам в заготовке топлива – стояли «на стреме», предупреждая появление дворника или милиционера. Посуды у князя было великое множество. Грязные тарелки и стаканы мы складывали как попало в кухне и доставали чистые, Время от времени приглашались в гости студентки, мы угощали их картофелем с постным маслом, а они в ответ скребли и мыли горы тарелок, и жизнь начиналась сначала.

Князь ходил в щегольских сапогах, всегда начищенных, в хорошо подогнанном френче. Он был строен, красив, серые глаза с поволокой, вид человека, познавшего все соблазны мира, а на деле простодушный парень. Он был влюблен в замужнюю женщину и страдал, однако же рассказывал о ней цинично. Но если она появлялась у нас, он не мог скрыть своего смятения, своего счастья. Тем не менее он всегда говорил мне:

– Тебя замучают женщины, ты слишком возвышенно о них думаешь, бедный чудак. И ты недостаточно красив, чтобы вести себя лопухом. Не будь размазней. Они тебя съедят и косточки выплюнут.

Он учился в Институте (тоже на Японском) и служил делопроизводителем в отделении милиции, чем очень гордился.

На лестничной площадке, напротив нас, жил Саша Ц., композитор. Он не был композитором и в консерваторию его не приняли, потому что он был сыном домовладельца (того дома, где мы жили), и он брал частные уроки у профессора Конюса. Его старшая сестра – зубной врач – содержала семью и души не чаяла в своем брате, казавшемся ей чудом. Он целый день просиживал за роялем, сочиняя какие-то черные мессы, в которых было много от Скрябина. Его музыка была барством, а барство кончилось. Оно кончилось в искусстве, так же как кончилось в жизни.

Иногда я заходил к нему сразиться в шахматы и прослушивал очередную мессу. У него были длинные волосы, пожалуй, он был немного похож на Блока, но иконописно женоподобен. Зубному врачу приходилось нелегко (семья, фининспектор, придирки домоуправа к бывшим домовладельцам), но все же наш сосед жил, не в пример нам, как беззаботный принц. Из него ничего не вышло, так это обычно и бывает с маменькиными сынками. А маменькиных сынков было тогда мало – прежние, дореволюционные, извелись, а послереволюционные еще не народились…

На обломках старого только начинала складываться новая общественная лестница. Не было еще рангов (и званий, и регалий), далеко еще было до зарождения новых потомственных связей. Путь был широко открыт, но продираться надо было собственными локтями (умом, талантом, интригами, но не по знакомству, не рекомендациями и не связями). Кое-кто уже спешил занять пустующие места, шумел, хотя в нэповских противоречиях неясно было, как и откуда начинается борьба за первые ряды.

Я отнес свою повесть в журнал «Россия». К середине 20-х годов советская литература уже располагала несколькими серьезными органами: «Красная Новь», «Печать и революция», первый большой критико-библиографический ежемесячник, появились затем «Молодая гвардия», «Октябрь», «Новый мир»… Журнал «Россия» занял в этом ряду небольшое, но характерное для того времени место.

Сначала это был двухнедельник, выходивший на 32-х страницах обычного журнального формата, потом стал толстым ежемесячником. В подзаголовке стояло: общественно-литературный журнал группы литераторов и ученых. В списке сотрудников объявлялись имена молодых писателей – М. Зощенко [30]30
  Зощенко Михаил Михайлович(1895–1958), Иванов Всеволод Вячеславович(1895–1963), Никитин Николай Николаевич(1895–1963), Тихонов Николай Семенович(1896–1979), Федин Константин Александрович(1892–1977), Пильняк Борис Андреевич (Вогау)(1894–1938), Пришвин Михаил Михайлович(1873–1954), Шагинян Мариэтта Сергеевна(1888–1982), Лидин Владимир Германович(1894–1979), Форш Ольга Дмитриевна(1873–1961) – писатели.


[Закрыть]
, Вс. Иванова, Н. Никитина, Н. Тихонова, К. Федина, Б. Пильняка, тут были и уже известные – М. Пришвин, Мариэтта Шагинян, В. Лидин, Ольга Форш и ряд видных московских и петроградских ученых и публицистов. В нем начал печататься роман Михаила Булгакова «Белая гвардия».

Журнал издавался частным издательством «Новое слово». Он заигрывал с интеллигенцией, старался стать ее трибуной, подчеркнуто демонстрировал нестандартность вкусов и свою политическую независимость. И он словно доказывал Западу, что в России, которую продолжают обвинять в полном бесправии, покончено с единомыслием, возрождается свободная литература. По-видимому, это была одна из главных, подпочвенных задач нового журнала.

Сменовеховцы [31]31
  Сменовеховцы… – общественно-политическое движение, основывающееся на идеологии евразийства, которое в 20-е годы, в основном, исповедовалось бывшими эмигрантами, некоторые впоследствии вернулись в СССР. Идеолог – Н. В. Устрялов.


[Закрыть]
заговорили о возвращении на родину, а затем ряд видных профессоров и писателей (в том числе Алексей Толстой) получили право вернуться домой.

Играя на настроениях колеблющихся эмигрантов, журнал всячески подчеркивал национальный характер нашей революции. Почитался Горький за то, что сказал, что «жестокость русского народа выходит из чтения жития святых», об этом упоминал М. Пришвин («Письма из Ватищева», «Россия» № 2,1922). «Революция произошла, – писал он там же, – надо, чтобы ум человеческий произошел». Рекламировался Б. Пильняк, один из самых модных писателей того времени, он говорил сумбурной своей прозой об особенном, исконно русском, кондово-национальном духе большевизма. Он писал о «мятельной метели» и писал: «Поезд стоит в тупике – поезд впер в Россию. Вопрос: что получит собственник в случае несоглашения между ним и советским правительством? Ответ: ничего». (Б. Пильняк. Два мира. Из романа «Третья столица»). Социолог Питирим Сорокин [32]32
  Сорокин Питирим Александрович(1889–1968), социолог, эмигрировал из России в 1922 году.


[Закрыть]
рассуждал о том, что русская интеллигенция «всегда придавала слишком исключительное значение государственной власти». А. С. Изгоев ему вторил: «Еще дореволюционная „Русская мысль“ ставила одной из своих задач борьбу с гипертрофией политики, которая буквально заслонила в глазах интеллигенции всю жизнь. Интеллигенция должна быть независима от власти в духовном и моральном отношении», – заключал он.

Славянофильничали слегка, ратовали за высвобождение литературы от политики, чересчур навязываемой, и, как и полагается либеральному журналу, воевали с мещанскими вкусами.

Осип Мандельштам печатал очерк о литературной Москве, в условиях нэпа, в которой «Хлебников, как лесной зверь, укрывался от глаз человеческих и незаметно променял жестокие московские ночлеги на зеленую новгородскую могилу». Просвещенный Петербург откликнулся на его смерть лишь скудоумной, высокомерной заметкой. «Петербург, – писал Мандельштам, – разучился говорить на языке времени и дикого меда. Но зато именно там расцвела наука о поэзии, вызванная к жизни Потебней и Андреем Белым и окрепшая в формальной школе Эйхенбаума, Жирмунского, Шкловского» [33]33
  Потебня Александр Афанасьевич(1835–1891), филолог-славист; Эйхенбаум Борис Михайлович(1886–1959), историк литературы; Жирмунский Виктор Максимович(1891–1971), литературовед; Шкловский Виктор Борисович(1893–1984), писатель, литературовед.


[Закрыть]
.

Литературная хроника сообщала, что ожидается появление ряда новых периодических изданий: толстого журнала «Русская жизнь», «Завтра» и др., а один из предприимчивых петроградских фотографов собирается даже издавать журнал типа «Солнце России», возможно, будут выходить «Огонек», «Нива», под названием «Красная нива», «Красный огонек», что Борис Пильняк живет под Москвой, в Коломне, революцию прожил там, мешочничал, ездил за мукой, писал рассказы, а теперь, после «Голого года», закончил роман «Иван-да-Марья»; что живущий в Феодосии поэт Максимилиан Волошин сильно бедствует, написал книгу «Неопалимая Купина»; что, по слухам, И. Н. Потапенко [34]34
  Потапенко Игнатий Николаевич(1856–1929), писатель, друг Чехова.


[Закрыть]
был арестован в Житомире и затем пробрался за границу; что беллетрист Н. Н. Никандров [35]35
  Никандров Николай Николаевич(Шевцов), писатель.


[Закрыть]
живет в Севастополе, где занимается покупкой и продажей вещей; что в Куоккале подвергся истреблению архив Корнея Чуковского; что Виктор Шкловский, сокрушаясь по поводу малого выхода книг по беллетристике, ищет желающих пожертвовать 7 миллионов рублей на издание лежащих втуне произведений 12 молодых писателей – «Серапионовых братьев» [36]36
  «Серапионовы братья»– литературная группа, возникшая в 1921 году.


[Закрыть]
; что получено письмо от Марии Моравской [37]37
  Моравская Мария Магдалина Франческа Людвиговна(1889–1947), поэтесса, прозаик, критик.


[Закрыть]
, которая находится сейчас в Нью-Йорке, она много путешествовала, объездила Вест-Индию и Южную Америку и в том же письме сообщает о Нижинском [38]38
  Нижинский Вацлав Фомич(1890–1950), артист балета, балетмейстер.


[Закрыть]
, который открыл балетную школу в Сант-Рио; что писатель Осоргин [39]39
  Осоргин Михаил Андреевич(1878–1942), писатель.


[Закрыть]
умирает от голода в Казани; что в Москве возникло новое литературное общество – Общество друзей музея Чехова, в совет которого избраны Вл. И. Немирович-Данченко, А. И. Южин [40]40
  Южин (Сумбатов) Александр Иванович(1857–1927), актер, драматург.


[Закрыть]
, П. Н. Сакулин, Б. Н. Зайцев; что… и т. д. и т. п. Можно было бы продолжить пестрый перечень этой хроники, но я и так слишком подробно остановился на этом журнале. Перелистывая его страницы, я не мог не сделать этого, потому что в случайности материала, в обрывках его, было заключено время, то время, когда был еще полный разброд в литературе, все толпилось, толкалось, и пока что старые корифеи Федор Сологуб, Борис Зайцев, Евгений Замятин, Иван Шмелев, Вячеслав Иванов [41]41
  Сологуб (Тетерников) Федор Кузьмич (1863–1927), писатель, поэт; Зайцев Борис Константинович(1881–1972), писатель; Замятин Евгений Иванович(1884–1937), писатель; Шмелев Иван Сергеевич(1873–1950), писатель; Иванов Вячеслав Иванович(1866–1949), поэт.


[Закрыть]
(будущие эмигранты) мирно соседствовали с молодыми литераторами, все больше и больше заполнявшими страницы журналов и сборников. «Россия» была перекрестком разных путей и дорог, противоречивый, пестрый журнал, но его направляла умелая, ловкая редакторская рука…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю