Текст книги "О времени, о Булгакове и о себе"
Автор книги: Сергей Ермолинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
Ахметов Спартак Фатыхович(1938–1996), автор научных книг.
[Закрыть]
ПЕРСТЕНЬ БУЛГАКОВА [133]133
В кн.: С. Ахметов.Камень твоей судьбы. М., 1992.
[Закрыть]
Впервые я его увидел на безымянном пальце С. А. Ермолинского, известного кинодраматурга, автора сценариев ряда популярных фильмов, в том числе «Неуловимых мстителей» и «Эскадрон гусар летучих». Случилось это в Переделкино на даче В. А. Каверина. Вениамин Александрович сказал о перстне всего два слова, но они заставили забыть обо всем на свете. Перстень притягивал как магнит, он был тщательно рассмотрен и запечатлен в памяти.
Это был перстень М. А. Булгакова.
Тонкий золотой ободок, поднимающийся четырехугольным кастом. В него вставлен сапфир цвета выгоревшего василька. У основания камень кажется светлым, к вершине темнеет. В нем проблескивает едва уловимый фиолетовый огонек. Сапфир огранен кабошоном редкой пирамидальной формы: в основании прямоугольник размером примерно семь на пять миллиметров, выше он закругляется, но ребра пирамиды сохранены и при взгляде сверху напоминают косой андреевский крест. Размер камня – с горошину. В нем при внимательном рассмотрении видны включения в виде мелких пузырьков.
Вот история сапфира, которую рассказал Сергей Александрович Ермолинский. Некоторые обстоятельства уже описаны писателем в книге «драматические сочинения». Она бесценна для нас первым подробным и сердечным очерком жизни М. А. Булгакова.
После смерти друга Сергей Александрович пережил войну и послевоенные мытарства в казахской ссылке (осужден за связь с М. А. Булгаковым). В 1949 году он оказался в Москве без жилья и без работы. Временно поселился у Елены Сергеевны Булгаковой, вдовы писателя. Самое ценное, что у него было – это пьеса о Грибоедове, которую согласились прослушать во МХАТе. Процедура читки достаточно нервна, так как актеры с голоса примеряют роли на себя. Горе пьесе и автору, если роли не находятся. Ситуация эта хорошо известна по булгаковскому «Театральному роману».
Сергей Александрович, собираясь в театр, нервничает, непрерывно курит. Никак не завязываются тесемки на папке с рукописью. И тут Елена Сергеевна достает перстень, который сберегла в голодные и безденежные годы.
– Надень его, – сказала она. – Он поможет. Если будет плохо, поверни камнем вверх. Сапфир начинает испускать праны добра на слушателей…
И читка прошла успешно! Правда, пьесу поставил не МХАТ, а театр имени К. С. Станиславского, который был только что образован. Собственно, со спектакля «Грибоедов» он и начался. Пьеса имела успех, автора вызывали…
До самой смерти в феврале 1984 года Сергей Александрович не расставался с перстнем. Он носил его на безымянном пальце левой руки. Когда камень был повернут внутрь, перстень походил на обручальное кольцо и не привлекал внимания. А когда он смотрел вверх, нас завораживало мерцание синего сапфира Булгакова и отчаянно голубых глаз Сергея Александровича.
Ныне перстень хранится у Татьяны Александровны Луговской, вдовы С. А. Ермолинского.
1992 г.
ВОСПОМИНАНИЯ О ЕРМОЛИНСКОМ
Б. ЛЕВИНСОН [134]134Левинсон Борис Леопольдович(р. 1919), актер театра им. Станиславского, с 1957 г. – театра им. Маяковского. Играл Грибоедова в пьесе С. А. Ермолинского.
[Закрыть]
Из рассказов актера
Для первой своей работы в нашем театре Михаил Михайлович избрал пьесу Сергея Александровича Ермолинского «Грибоедов».
Ермолинский, которого привел с собой в театр Яншин, был в то время опытным киносценаристом и только начинающим театральным драматургом. Широко образованный, обаятельный, умный человек, он чем-то напоминал нам самого Грибоедова. Его пьеса, документально аргументированная, с большим количеством хороших портретных ролей, и сам автор произвели на нас, актеров, сильное впечатление. Все хотели играть в пьесе «Грибоедов», все хотели работать с режиссером Яншиным.
Начался долгий и трудный период распределения ролей. Это зачастую решающий момент в работе над спектаклем. Тут Михаил Михайлович проявил свои качества смелого, независимо мыслящего человека, художника-экспериментатора. Самая серьезная проблема была, естественно, связана с назначением актера на заглавную роль. Единственно возможным кандидатом здесь мог быть Г. Н. Колчицкий, но к этому времени он перешел в труппу МХАТа, и положение казалось безвыходным. Мне лично все в этой работе казалось очень привлекательным: встреча с М. М. Яншиным, любимым актером еще с детства, пьеса с ее темой и несомненными литературными достоинствами. И я попросил дать мне роль Алексашки, слуги Грибоедова. Надо сказать, что амплуа комедийного актера прочно висело на мне с самого начала моей жизни в театре.
Каково же было мое удивление, вернее, недоумение, когда однажды вечером меня вызвал к себе домой Сергей Александрович и прямо огорошил сообщением, что Грибоедова буду репетировать я. Несколько позже Михаил Михайлович сказал мне, что это эксперимент. Получится – ну и хорошо, нет – значит, нет…
Чтобы оценить смелость этого решения надо представить себе ряд обстоятельств. Первое. Ничего более противоположного лицу Грибоедова, чем мое лицо, представить себе невозможно. Здесь все, буквально все, наоборот, от кончиков волос до подбородка. Я не говорю уж о внутренних данных. Генеральский мундир, выправка и сдержанность дипломата, героичность образа, тончайшие лирические сцены с Ниной Чавчавадзе – все это шло вразрез моей предшествующей работе в театре на протяжении девяти лет.
Второе. В те времена не только в кино (где это бытует и по сию пору), но и в театре портретное сходство актера с историческим персонажем было одним из главных условий и подчас решающим при назначении на роль. Неподалеку от нашего театра, в Театре им. М. Н. Ермоловой играл Пушкина артист В. С. Якут, потрясавший зрителя не только экстравагантной игрой, но и поразительным портретным сходством. Пренебрежение этим обстоятельством было тогда смелостью незаурядной.
Много позже, когда уже появилась надежда, что эксперимент будет удачным, Яншин предпринял некоторые попытки добиться при помощи грима хоть какого-то намека на сходство моего лица с лицом Грибоедова. Был приглашен лучший гример с киностудии. Около месяца работы – и ему удалось при помощи пластических масс (тогда это было новшество) и прочих ухищрений добиться кое-какого успеха в борьбе с моим лицом, но… получилась маска, мертвая маска, с которой выходить на сцену было немыслимо. Все было выброшено в корзину, осталась лишь прическа и грибоедовские очки. Но это было позже, а пока… Кошмар и праздники репетиций.
Приведу из всего вороха воспоминаний один кошмар и один праздник.
Тут нужно оговориться. Дело в том, что пьеса, которую нам тогда прочел Ермолинский, несколько отличалась от того варианта, который был позже опубликован. Она и называлась по-другому – «Грибоедов. Последние годы странствий и гибель». То есть тема была более четко обозначена. В пьесе были потрясающие эпиграфы. У каждого акта – свой эпиграф. И был главный: «Сегодня во сне опять видел Грибоедова. Кюхельбекер».
И уже в первой ремарке возникал этот образ, пьеса начиналась как сон-воспоминание – возникала тихая солдатская песня и как из тумана начинала просвечивать комната в крепости. Грозный. (Кстати, опять Грозный.) В комнате два персонажа: племянник Ермолова Сережа и еще один офицер. Они говорят про «Горе от ума». Офицеру не нравится пьеса, он говорит, что это сколок с «Мизантропа» Мольера, а Сережа утверждает, что это хорошее произведение. Еще они упоминают о плохих вестях из Петербурга, что-то там 14 декабря произошло. И тут появляется Грибоедов.
А до этого за кулисами шум, выстрелы, крики, они бросаются к окнам, пытаются понять, что происходит. Грибоедов выходит прямо из центральной двери вперед на рампу и говорит одно слово – «Убили». И в двух – трех репликах рассказывает про взбунтовавшегося чеченца, которого никак не могли захватить, и только солдат, взобравшийся на крышу, смог с крыши пригвоздить его штыком к подоконнику. Только так его сумели взять.
Пять полных репетиционных дней, при том что все актеры в гримах и костюмах сидят на выходах и ждут, Михаил Михайлович заставлял меня делать эту маленькую, но важную сцену снова и снова. А уже идет прогон всего спектакля. Уже декорации стоят. Я ощущаю себя костью, которая уже пять дней торчит в горле Яншина и всей труппы. Я не мог стронуться с места. Яншин не отпускает меня со сцены. «Вы должны рассказывать об этом эпизоде с чеченцем, ассоциируя с тем, что было в Петербурге, с декабрьским восстанием. Вы не то видите, надо рассказывать про это, а видеть то. Рассказывайте о Петербурге 14 декабря, а не о том, что только что произошло вот здесь. Рассказывайте о неукротимости, об одержимости». Ставит передо мной совершенно несусветные задачи! А я слышу ропот артистов. Пять дней! С десяти до трех! Я не мог стронуться с места. Михаил Михайлович упорно искал для меня новые «манки», придумывал сотни разных приспособлений, но ни разу я не слышал по своему адресу ни слова упрека или злобной интонации. Поражало его долготерпение. Думается мне, что как актер он хорошо понимал мое отчаяние. А может, когда-нибудь и сам бывал в таких переделках.
Меня сразил «столбняк», какой-то шок в этой сцене, преодолеть который я не мог до самой премьеры. Я никак не мог соединить то, что он только что пережил, с тем, что было в Петербурге. Я тогда был молодым, но я и сейчас не мог бы этого сделать. В итоге он просто сдался.
Да еще естественное недовольство артистов. Я никому не мог смотреть в глаза. Это был подлинный кошмар.
Только в день премьеры Михаилу Михайловичу удалось меня выбить из этого состояния и, казалось бы, простым способом. Минут за пять до начала первого спектакля с публикой он подошел ко мне вместе с Ермолинским и сказал:
– Мы с вами все это репетировали как бы сняв шапку перед величием ума и гениальности нашего героя. А теперь наденьте ее и помните: он – человек, он такой же, как все мы, простые смертные, как вы. Ни пуха ни пера!
– Идите к черту! – ответил я по традиции, надел на себя цилиндр и пошел на сцену.
Об остальном уже судили зрители. Спектакль прошел за пять лет более трехсот пятидесяти раз, охотно посещался и имел успех не только за счет достоинств пьесы и режиссуры, но и безусловно за счет блистательной игры Лилии Гриценко в роли Нины Чавчавадзе. (Это тема особая, заслуживающая отдельного внимания.)
Разговор о «празднике», кстати, связан именно с участием Л. Гриценко в этой работе.
Надо сказать, что начало пьесы, до Тифлиса, было все построено на сценах, в которых выяснялась политическая, идейная, гражданская позиция Грибоедова. И тут наступал критический момент, если бы и дальше шли такие эпизоды, то зритель, если бы и не сбежал, то закис. Но тут появлялась Нина и начиналась любовь.
Я никогда, ни до ни после, не работал над такими ролями, поэтому я прошел все то, что прошел Сергей Александрович, когда писал все те документы, восемь месяцев купался в этом. Я очень любил читать эту пьесу вслух, и при всяком удобном случае, когда собиралась компания, у меня ли или я шел куда-то в гости, я читал эту пьесу. Я прочел ее от начала до конца много-много раз, и мне это очень в жизни помогло.
Но на репетициях больше всего времени и сил отдавалось именно этим «идейным» сценам. Работа же над лирическими сценами с Ниной все откладывалась «на потом». Но мы исподволь, между делом сами встречались с Лилией Гриценко, оговаривали их, обсуждали.
Однажды я принес опубликованные письма Грибоедова к Нине, усадил ее против себя и прочел их все, шестьдесят три письма, прочел их прямо в глаза ей, как письма Лиле от меня – Бориса. И после одной репетиции наша дуэтная сцена нам показалась сделанной. Правда, самим как-то не верилось в это, и мы попросили Яншина и Ермолинского посмотреть нас и проверить нашу работу.
Ночью, после окончания спектакля. На пустой сцене, в пустом зале, при тусклом свете единственной дежурной лампочки, поставив первую попавшуюся под руку банкетку, мы проиграли наши сцены. И…(вот тебе раз!) все прослезились, и артисты и наши первые зрители. От радости. В таком примерно виде, после небольшой доработки с Яншиным, сцены эти и вошли в спектакль.
Очередной театральный парадокс: кошмары без слез и праздник со слезами.
Я уже говорил об успехе спектакля, но не могу не упомянуть, что каждое мое появление на сцене первые минут двадцать были для меня нелегким испытанием. На сцену выходил человек, ничего общего внешне не имевший со своим оригиналом. И мне каждый раз приходилось преодолевать естественное недоверие зрителей, пока они ни забывали об этом, подчиняясь ходу действия и увлекаясь им.
Поэтому я так хорошо помню первую картину, в которой происходило следующее – после упомянутой сценки появляется Алексашка и передает Грибоедову по поручению Ермолова, что приехал фельдъегерь Уклонский арестовывать его, пока он сидит у Ермолова, но скоро придет сюда и надо уничтожить все бумаги, которые могут скомпрометировать. Грибоедов тут же собирает весь свой архив и уносит его.
А основной архив остался в Армавире, но это уже не по пьесе, а по истории, и когда Уклонский повез Грибоедова в Петербург, в Главный штаб, на перекладных заехали в Армавир и взяли сундук с главными компрометирующими письмами. С этими письмами Грибоедова через Москву провезли, через Питер, а потом в Главном штабе фельдъегерь сдает его вместе с сундуком, и тот, ничтоже сумняшеся, говорит: «Ну, а это я возьму с собой»! И берет с собой в камеру этот сундук, нахально. А утром к нему приходит навестить его Фаддей Булгарин и забирает этот сундук и дома сжигает его содержимое. Фаддей Булгарин – доносчик, стукач, сволочь. Это темное пятно в биографии Грибоедова. А может, белое пятно. Непонятно было, в чем тут дело. «Фаддею „Горе“ мое завещаю…» И вот Ермолинский проливает некоторый свет на эту историю. Во всяком случае, дает свою версию. У него была ночная сцена в доме Булгарина, после того как его выпустили из тюрьмы с очистительным аттестатом. Грибоедов спит, входит Леночка Булгарина, жена Фаддея, он просыпается, рассказывает о том, какой сон ему приснился – ему снилось все связанное с допросом, с тюрьмой, а она начинает ластиться к нему, напрашивается на любовь. Сцена заканчивается тем, что Грибоедов дает ей очень деликатный отпор: «Не будем чрезмерно увлекаться дружбою, я по себе знаю уж как опасна», – говорит ей Грибоедов. Леночка была одной из самых красивых женщин Петербурга, и она была влюблена в Грибоедова, хотя, кто в Грибоедова не был в то время влюблен. Роман, конечно же, был, а Фаддей был подкаблучником и потому все, что он делал для Грибоедова, это все было через Лену. Ермолинский на это намекает, но не развивает это в действии, но такой эпизодик был, и он объяснял пытливому зрителю, откуда все происходит. Правда, в опубликованном варианте сцена эта изменена, роль Лены вообще выпала, уж не знаю, по каким соображениям.
Возвращаясь к «Грибоедову», не могу не остановиться на некоторых знаменательных совпадениях. 14 декабря – день рождения Сергея Александровича Ермолинского. 15 декабря – день рождения Александра Сергеевича Грибоедова. 15 декабря 1951 года мы и выпустили наш спектакль. В эти же дни вышла книга Нечкиной «Грибоедов и декабристы».
Работа над пьесой «Грибоедов» многому меня научила и в чисто профессиональном отношении, и в этическом взбудоражила меня, заставила серьезнее думать об искусстве актера. Спектакль был одним из самых значительных событий в моей жизни.
Я одного не могу понять, почему пьесу больше не ставили. Очень ведь хорошая пьеса и такой успех имела.
В. КАВЕРИН [135]135Каверин Вениамин Александрович(1902–1989), писатель, автор романов «Два капитана», «Открытая книга» и др.
[Закрыть]
Из книги «Письменный стол» [136]136
В кн.: В. А. Каверин.Письменный стол. М., 1985.
[Закрыть]
Восточная пословица говорит: «Великое несчастье, когда нет истинного друга». Среди многочисленных неудач Булгакова (чтобы перечислить их на странице, не хватило бы места) в одном отношении ему решительно повезло. Он встретился и на всю жизнь сошелся с С. Ермолинским – истинным литератором, строгим ценителем искусства, много работавшим в прозе, драматургии, кинематографии.
Дружба бывает разная: кто из нас не помнит пушкинское «Воспоминание»:
Я слышу вновь друзей предательский привет
На играх Вакха и Киприды.
Десятки исследователей пытаются разобраться в сложных взаимоотношениях поэта с Н. Раевским, с Жуковским и даже с Гоголем, которому Пушкин подарил сюжет «Мертвых душ», не потребовав за это золотой портсигар.
Но нечего будет делать историкам литературы, если кому-нибудь из них придет в голову заняться историей отношений между М. Булгаковым и С. Ермолинским. Это сделано и сделано с блеском. Никому из них никогда не удастся лучше рассказать, какую роль сыграла эта дружба в жизни одного из самых талантливых писателей современности.
Говорят, что истинная любовь слепа. Но С. Ермолинский любил своего друга отнюдь не слепо. Он внимательно всматривался в каждое движение его души и, уж конечно, в каждую написанную им строчку. Ему удалось то, что едва ли могло удасться тем, кто пытался познать личность Булгакова по его произведениям. Можно смело сказать, что трагически-счастливая жизнь Михаила Афанасьевича вошла в его душу и, может быть, незаметно для него самого сделала его бесконечно богаче. Ведь заразительны не только зло, ненависть, честолюбие, жестокость. Заразительны и честь, и мужество, и желание добра, и гордость. Вот на чем были незримо построены эти отношения – на обмене мыслями и чувствами, на советах в трагических обстоятельствах, на тонкости в стремлении оставить неразгаданное – неразгаданным, на глубоком (насколько это возможно) понимании друг друга.
Статья С. Ермолинского не историко-литературное произведение, хоть и не сомневаюсь, в дальнейшей «булгаковиане» исследователи волей-неволей должны будут ссылаться на этот «исповедальный отчет».
М. Булгаков всю жизнь испытывал страстное стремление раскрыть перед читателем правду, – этот свет правды озаряет то, что о нем написал С. Ермолинский.
Можно было бы еще много сказать об этой работе, которая поднимает автора на высоту выразительной прозы. Но еще одно соображение высказать решительно необходимо: мы много говорим о том, что надо найти новый, единственно верный синоним для понятий истины, мужества, чести – синоним, который тронул бы молодое сердце. Так вот, не надо никаких синонимов: надо воочию, вживе показывать жизнь таких людей, как Булгаков, – людей, посвятивших себя рыцарской верности, не боязни трудностей и умению восхищаться, радоваться жизни, несмотря ни на что. Именно таким и показал нам С. Ермолинский великого писателя – с его любовью к людям, с его беспредельным трудолюбием, с его трогательной благодарностью за «дар жизни», который (к счастью для нас) вдохнула в него природа.
АНДРЕЙ ХРЖАНОВСКИЙ [137]137Хржановский Андрей Юрьевич(р. 1939), режиссер-аниматор.
[Закрыть]
Дольше века [138]138
Впервые опубликовано в газете «Экран и сцена», дек. 2000.
[Закрыть]
В том, что Сергей Александрович Ермолинский будет писателем, он не сомневался с восьмилетнего возраста. Именно тогда он написал письмо Льву Николаевичу Толстому, в котором спрашивал, что нужно для того, чтобы стать писателем. Все вокруг сомневались, что придет ответ. Все, кроме Сережи. И Лев Николаевич ответил ему. Этот ответ теперь может прочесть каждый в собрании сочинений классика.
Особую известность принесли Ермолинскому его сценарии к первым фильмам Ю. Райзмана – «Каторга», «Земля жаждет», знаменитый «Танкер „Дербент“» по книге Ю. Крымова, «Дело Артамоновых» по М. Горькому. Его приглашал в соавторы М. Шолохов («Поднятая целина»), А. Хмелик («Друг мой Колька»), несколько поколений засматривались «Неуловимыми мстителями» по сценарию С. Ермолинского и Э. Кеосаяна.
Из фильмов, увиденных мною в юности, я выделяю райзмановскую «Машеньку» не только потому, что был очарован исполнительницей заглавной роли, но прежде всего из-за хорошо выстроенного повествования, авторство которого было приписано в титрах единолично Е. Габриловичу, ибо его соавтор – С. Ермолинский в это время находился в тюрьме. Ныне соавторство Ермолинского восстановлено во всей справочной литературе по кино.
С. Ермолинский был арестован в 1940 году, вскоре после смерти М. А. Булгакова. На допросах из него выбивали – также и в прямом смысле этого слова – показания о том, что Булгаков являлся главой контрреволюционного заговора, а друзья писателя – его соучастниками. Ермолинскому пришлось проделать путь сквозь все круги «дьяволиады», начавшиеся на Лубянке и в Бутырке и закончившиеся ссылкой в казахской степи.
И теперь, спустя годы после смерти Булгакова и Ермолинского, нечистая сила снова нет-нет да и прохаживается по Москве, пытаясь бросить тень на людей безупречно порядочных. Один из них – покойный писатель Лев Разгон в свои девяносто лет вынужден был дать публичную пощечину такому вот клеветнику. Я не знаю, что сделал бы или сказал по этому поводу С. А. Ермолинский. Думаю, он бы пожал благородную руку Л. Разгона. А может, дал бы совет (С.А. был замечательным советчиком и блистательным профессиональным редактором) прислушаться к Пушкину, считавшему недостойным обращать внимание на негодяя, плюнувшего сзади тебе на платье.
Сейчас я бы не мог сказать, когда произошла моя первая встреча с Сергеем Александровичем Ермолинским.
Тогда ли, когда мы сняли дачу в Переделкино, где наш сын проводил первое в своей жизни лето, и мы, состоя при его дворе, зашли за чем-то в Дом творчества писателей. Возможно, там я в первый раз увидел изящного пожилого седовласого господина – моя жена была знакома с ним раньше, представила меня, и тогда я впервые пожал его красивую руку с булгаковским перстнем, повернутым (от сглазу) сапфиром внутрь. Историю этого перстня я узнал позже. Когда Сергей Александрович шел читать свою пьесу «Грибоедов» труппе МХАТа, он страшно волновался, и Елена Сергеевна Булгакова сняла с пальца перстень и, надевая его на руку Ермолинского, сказала: «Он принесет вам удачу. Миша всегда носил его камнем внутрь, но в особо важных случаях поворачивал сапфиром вверх, чтобы усилить его магнетическое действие». Позже, когда Ермолинский возвращал перстень Елене Сергеевне, она попросила его оставить у себя это кольцо в память о Булгакове.
Возвращаюсь в Переделкино. Может быть, именно тогда и там, повстречавши Ермолинского на дорожке, ведущей к главному корпусу Дома творчества, я впервые ощутил себя посетителем дворянского благородного собрания, стиль и манеры которого впоследствии были так обезображены мосфильмовскими статистами. Легкий, но со знаком «фермато» наклон головы и подразумеваемый, как звук и как ощущение шестого позвонка, но только подразумеваемый, щелчок каблуков щеголеватых заграничных туфель – одно из первых движений, увиденных мною в исполнении Ермолинского, впоследствии разученных под руководством его жены Татьяны Александровны Луговской нашим маленьким сыном.
Или наше знакомство случилось позже, когда Сергей Александрович явился с визитом на нашу дачу. Помнится, я был увлечен в то время чтением стенограммы допросов Колчака и пересказал несколько эпизодов С.А. «Слушайте, так это безумно интересно!» – воскликнул он с энтузиазмом, выдававшим в нем человека, знающего цену достоверным историческим сведениям и еще кое-чему.
Это было счастливое дождливое лето, и быть может, самым прекрасным посреди всех дождей и туманов была «ермолинская» терраса с плетеными стульями, дятлообразным постукиванием пишущей машинки, пасьянсами и разговорами, оплечными образами друзей, с периодичностью незримо действующего механизма, как фигуры Вита Ствоша на часовой башне Краковского собора, возникавшими на фоне травы и деревьев в прямоугольнике окна; с весело «стреляющим» в руках В. А. Каверина японским зонтиком, думаю, туземцы, друзья Миклухо-Маклая, так же восторженно и простодушно удивлялись чудесам цивилизации, как Вениамин Александрович восхищался этим «фокусом»; с просвечивающей сквозь прозу жизни мировой озабоченностью Наташи Крымовой, с горестной складкой губ, ежедневно вкушающих за всех от древа познания добра и зла. Изредка заглядывал Анатолий Эфрос – он тем летом репетировал «Отелло» и дописывал книгу на соседней даче. Время от времени возникали в раме окна Леонид Лиходеев со своей женой красавицей Надей, Даниил Данин, Арсений Тарковский. Мариэтта Чудакова, Леонид Зорин, Сергей Юрский, Наталья Тенякова, Борис Жутовский, Натан Эйдельман. Когда «терраса» переезжала в Москву, на ней появлялись в добавление к вышеозначенным гостям Наталья Ильина, Валентин Берестов, Наталья Рязанцева, Людмила Петрушевская, захаживали и Владимир Лакшин с женой Светланой, и Алла Демидова. В разное время, и вместе и порознь Сергей Александрович и Татьяна Александровна дружили со Шкловским и Ахматовой, Татлиным и Коонен, Раневской и Пастернаком, Заболоцким и Чиковани, Тышлером и Малюгиным.
Я перечисляю эти имена, чтобы читателю стало понятно, какой притягательной силой обладало семейство С. А. Ермолинского и Т. А. Луговской, какая удивительная атмосфера царила в их доме. Мало где так славно говорилось, весело дурачилось, сладко елось и пилось, как под сенью их абажура. В то время как Татьяна Александровна раскладывала на террасе пасьянс, Сергей Александрович любил прогуляться по улицам Переделкино. Чаще всего маршрут пролегал по улицам Серафимовича или Павленко. При этом Сергей Александрович никогда не рассказывал, что именно последний завизировал ордер на его арест. Только позднее, уже после смерти Сергея Александровича, я прочел в его тогда еще не опубликованных воспоминаниях, что членов Союза писателей могли арестовывать лишь при наличии ордера, подписанного одним из секретарей СП. Фадеев, к которому обратились чекисты, отказался это сделать, но далеко ходить им не пришлось, в соседнем кабинете нашелся Павленко, автор романа под многообещающим названием «Счастье».
Теперь, как говорится, задним числом, я вспоминаю шестидесятые годы, друга своих студенческих лет Гену Шпаликова и то, как он позвонил мне, сказал, что надо увидеться немедленно, – Гена любил это слово. А едва мы встретились, он обрушил на меня шквал новостей и признаний: «Ты не представляешь, с каким человеком я познакомился! Как, ты не знаешь этого писателя? Он же написал „Грибоедова“». («Грибоедова» я действительно знал, московские афиши конца пятидесятых годов невозможно было представить себе без этого спектакля). «И потом, – продолжал Генка, – он дружил с Булгаковым, он был его ближайшим другом, у него есть воспоминания о Мастере».
Помню, в том, что говорил тогда Гена, было такое соединение «поэзии и правды», – художественного и житейского, что у меня навсегда – и, должно быть, с тех именно пор осталось ощущение, что история дружбы с Булгаковым не менее прекрасна и, главное, не менее увлекательна, чем вышедший в то время булгаковский роман, а пьеса про Грибоедова, наоборот, являет собой документальный репортаж про еще одного, общего с Булгаковым и со Шпаликовым друга Ермолинского.
«Ты обязательно должен с ним познакомиться!» – убежденно закончил Гена. Ради этой перспективы стоило сохранять здоровье, за наличие которого надлежало немедленно выпить. «Есть еще хорошие люди в нашей литературе!» – подвел итог «заседанию» Шпаликов.
Впрочем, есть предположение о еще более раннем знакомстве моем с Сергеем Александровичем. Возможно, он был в числе самых первых людей, увиденных мною на этой земле. Дело в том, что до войны С.А. жил в Мансуровском переулке, в доме № 9. Читая об этом в его воспоминаниях о Булгакове, я невольно вздрогнул: «В сухой зимний денек, особенно, когда солнечно было, Михаил Афанасьевич появлялся у меня. Я жил недалеко, в Мансуровском переулке, в небольшом деревянном доме. Перейдя Остоженку, можно было переулком спуститься к Москве-реке. Поэтому лыжи стояли у меня, и наша прогулка начиналась прямо из моего дома. Он… натягивал неизменный вязаный колпак, и мы, закрепивши лыжи уже во дворе дома, отправлялись в поход».
Я родился в доме напротив, под 10-м нумером.
И кто знает, мы могли составлять единый обоз, двигавшийся по направлению к реке: моя двадцатилетняя кузина, которой доверяли гулять со мной, гордая возможностью без усилий обмана выглядеть матерью рядом с изделием якобы собственного изготовления, сажала меня в санки и вывозила на белый снег зимы. Мы пересекали Остоженку и по Коробейникову переулку спускались к реке.
Любимая с детских лет Пречистенка была осознана мною как общая родина: в доме по улице Фурманова, где жил Булгаков, жили и мои друзья. Другой мой одноклассник проживал над аптекой, куда С.А. ходил за лекарствами и кислородными подушками для больного Булгакова. Наконец, история, описанная у Ермолинского, про то, как Николай Робертович Эрдман приехал на одну ночь из Вышнего Волочка, где он находился в ссылке, проститься с Булгаковым, поразила меня еще одним совпадением: в ней увидел я повторение хорошо знакомой мне с детства истории посещения Эрастом Павловичем Гариным своего опального друга в Сибири (Эрдман жил в Енисейске, на улице, между прочим, Сталина, а Гарин прилетел к нему на гидроплане за несколько тысяч километров – всего на несколько десятков минут).
«Сырую даль, рассвет, дома без труб, железных крыш авторитетный тезис» – все это я видел в доме у Гариных. Лучшие из всех виденных мною акварельных пейзажей – улицы и закоулки Вышнего Волочка – принадлежали кисти пасынка Колчака, Алексея Тимерева, так же отбывавшему ссылку в тех краях. «Так это невероятно интересно!» – слышу я снова голос Ермолинского.
Вообще, я прихожу к выводу, что С.А. обладал какой-то сверхъестественной эманацией, притягивающей к нему невероятные совпадения. Так оказалось, что первая посылка, полученная им в голодные времена казахской ссылки от Елены Сергеевны Булгаковой, была собрана заботливыми руками подруги и соседки Е.С. по ташкентскому двору. – Татьяной Александровной Луговской, с которой С.А. тогда еще даже не был знаком и мужем которой стал впоследствии.
Не раз я поражался тому, насколько тесно, почти мистически, переплеталась моя жизнь с жизнью этого замечательного человека еще до того, как он, без малого двадцать лет назад, в день Ильи Пророка, взошел в крестильню церкви Преображения Господня в Переделкино и, не желая ни в чем подменять условностью полный ход обряда, поднял на руки своего тогда уже пятилетнего крестника – моего сына. А было тогда С.А. восемьдесят лет.
Так я до сих пор не знаю, когда познакомился с С. А. Ермолинским. Знаю только, что все эти годы меня не покидало ощущение всю жизнь длившегося, судьбой дарованного родства.
В советской иерархии применительно к творцам существовала своя табель о рангах, где они подразделялись на «известных», «знаменитых», «выдающихся», «крупнейших» и так далее. Масштаб литературного дарования С. А. Ермолинского оценит история. Его же преданность М. А. Булгакову и память о нем, верность друзьям, честное служение слову делают Сергея Александровича, родившегося вместе с ушедшим от нас столетием, рыцарем без страха и упрека на многие будущие времена – до тех пор, пока будут в чести сами эти понятия: благородство, достоинство, любовь к ближнему и верность своему делу при любых обстоятельствах, обязательная даже для тех, кого Лев Толстой не успел благословить на это служение.