355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Ермолинский » О времени, о Булгакове и о себе » Текст книги (страница 17)
О времени, о Булгакове и о себе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:38

Текст книги "О времени, о Булгакове и о себе"


Автор книги: Сергей Ермолинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)

И тут пришла телеграмма от Райзмана [91]91
  Ю. А. Райзман был режиссером «Машеньки».


[Закрыть]
. Он сообщал, что возвращается из командировки в Алма-Ату и будет проезжать Чиили. Хочет встретиться со мной. Я очень волновался! Вся моя кинематографическая юность связана с ним. Мой милый Юля! Чуть чопорный, когда появлялся в киностудии, потому что боялся (из-за чрезмерного самолюбия) уронить себя, он был необыкновенно легок, полон юмора, почти детского, в общении с друзьями. Не забыть нашего длинного путешествия в Ашхабад в связи с постановкой «Земля жаждет» – как мы дурачились, разыгрывая друг друга!.. И вот скоро я его увижу, он первый навестит меня! Можно душу излить, не прихорашиваться, пожаловаться, посоветоваться…

Пассажирские поезда по-прежнему ходили, нарушая график, неизвестно время их прибытия, как и время стоянки, и в тот день я с утра дежурил на вокзале. Толкался разный народ, главным образом солдаты из задержавшегося воинского эшелона. Женщины в ватниках торговали молоком и сушеной дыней. Я побрился у Раисы Абрамовны, вокзальной парикмахерши. Она бежала сюда из Лозовой с двумя детьми, а муж ее пропал без вести. Маленькая, с красненьким носиком, в мужниных сапожищах, она ловко орудовала бритвой. Мы давно уже были в дружбе (она ни за что не брала у меня денег), и, как всегда, не теряющая бодрости, щедро намыливала мои щеки и болтала:

– Как же так? Вы до сих пор не знакомы с человеком, через которого можно раздобыть не только керосин, но и московскую сорокаградусную. Его фамилия Мун, он кореец. Да он за честь сочтет познакомиться с вами, ах, какой вы, ей-богу! Я вас обязательно познакомлю. Ой, кажется, поезд! – Торопливо опрыскала меня одеколоном (или чем-то вроде одеколона), и я выскочил на перрон.

Действительно, подошел поезд.

Я бежал к коричневому международному вагону, от которого повеяло на меня ушедшим роскошным прошлым, и оттуда легко выскочил Райзман. Он был, как всегда, одет аккуратно, но не в штатском, а в военной, отлично пригнанной шинели, в щегольских узких сапогах. Мы обнялись.

– Эка от вас чем-то несет! – смеялся он, морщась.

– Я сейчас побрился. Наш чиилийский одеколон! – восклицал я, тоже смеясь.

– Мне сказали, что поезд простоит не меньше часа, – говорил он. – Я очень обрадовался, успеем обо всем порассказать друг другу. Ну как вы? Загорели – как будто с юга. Но худой. Да, здорово похудели. Впрочем, сейчас все похудели. Даже Столпер. Ну, сами понимаете…

Разговор сперва не получался. Это обычно в таких случаях – слишком много каждому хотелось сказать, особенно мне. Мы ходили по перрону, и я искоса его разглядывал. Нет, он мало изменился и вовсе не похудел, и я вдруг остро ощутил, что он из другого мира, отрешенного от меня, даже враждебного.

– Ну, рассказывайте, как вы здесь устроились? – спрашивал он.

– Да, в общем, ничего.

– О, это важно! Работаете? Пишете?

– Пока еще не пишу, но работаю.

– Где же?

– Ну… как сказать… по сельскохозяйственной части, что ли… Все время на воздухе, вот и загорел.

– Как это важно – на воздухе! А мы задыхаемся!.. – воскликнул он. – Не поверите, что пришлось пережить. Страшно вспомнить Москву, бомбежки, панику, потом эвакуацию – сплошной ужас! И это несмотря на то, что нас вывозили организованно, так сказать, как привилегированных, в большинстве сталинских лауреатов.

Мы-то ведь не знали, на сколько едем. Попробуйте сообразить, что брать, что не брать…

– Да, это ужасно, – сказал я.

– А в вагоне? Только что не друг на друге, хотя вагон спальный, купейный. Но ведь многие со стариками, а те еле передвигаются. Нельзя же было быть бездушными. Пришлось уступать лучшее место, помогать…

– Естественно, – сказал я.

– И помогали! – вскричал он. – Получилась даже какая-то общая дружная семья! Странно сказать, но это путешествие, которое, казалось, длилось год, я вспоминаю с теплым чувством. Понимаете? Но сейчас! Сейчас, когда вдруг осели, обжились, ой! Вы представить себе не можете, как мы живем! В одной комнате я с Сюзанной, в той же квартире Козинцев с Софочкой, и в той же квартире Ванька Пырьев с Ладыниной. Одна общая кухня. Клянусь честью, когда поехал на съемки в Куйбышев, то прямо-таки отдыхал, хотя снимать сейчас – каторга. Мне нужны были войска. У меня массовая съемка – и ни одного солдата, а должны были дать солдат из НКВД. Алма-Ата шлет запросы, почему задерживаются съемки. А мой администратор сообщает телеграммой: «Подвели войска НКВД!» – Юля захохотал. – Представляете?

– И что же с ним? – обеспокоился я.

– Выручили, конечно. Ах, боже мой, еду – как в яму. На студии бестолковщина. Все лучшее забрал себе Эйзенштейн, он снимает «Грозного». С Черкасовым в главной роли, вы, конечно, знаете, а мне остаются ошметки. А дома… Пырьев завалил всю кухню своим барахлом, цепляется с Козинцевым. У нас кавардак. Внизу – Эйзен, Эсфирь Шуб, Пудовкин. У них тихо. Теснота, конечно, вы даже вообразить не можете, в каком аду живем! – И вдруг запнулся. – Почему вы хромаете?

– Упал. Тут скользко.

– Ногу-то не сломали?

– Да нет, пустяки. Обошлось.

– Но все-таки, что это за история с вами? Никто понять не может.

– Долго рассказывать. Да и неинтересно. Обыкновенная история. А как поживает Габрилович?

Он, словно спохватившись, опять запнулся. Несомненно понял, почему я спросил, и, предупреждая расспросы, торопливо заговорил:

– Его надо понять, Сережа. Ведь какое было время, многие от собственных родителей отрекались…

– Что? – спросил я.

– Нет-нет, я его не оправдываю, – покраснев, перебил он меня. – Но поверьте мне, он сам мучается. Наверно, еще не знает, что вы нашлись, но когда в студии узнали, эта весть мгновенно разлетелась, а Сюзанна тотчас дала мне знать.

– Да, я был очень тронут вашей телеграммой, – сказал я.

– Главное, не болейте, – сказал он. – Покупайте на рынке жиры, сахар, вам надо окрепнуть, и вы увидите, все будет хорошо.

– Ну, разумеется, будет хорошо. Тем более что у нас на базаре полным-полно жиров, риса и сахара.

– Да, говорят, здесь дешевка. В этом смысле вам повезло. Наш ОРС даже собирался снарядить экспедицию для закупок в одно из таких мест.

В этот момент поезд вдруг двинулся, мы не услышали колокола и свистка кондуктора. Райзман вскочил в свой вагон, который проплывал мимо нас. Стоя на площадке, он высовывался, ободряюще улыбался мне, махал рукой. Мой Юля Райзман! Я любил его. И работать с ним любил. У нас, бесспорно, была какая-то внутренняя дружба, хотя встречались мы лишь тогда, когда корпели над сценарием или обдумывали новый замысел, а друзья у нас были разные.

Я размышлял об этом, возвращаясь с вокзала. Приезд Юли растревожил меня. «Нет, – думал я, – не так все примитивно. Его довольство и сытость вызвали у меня естественное чувство раздражения, даже враждебности, но все равно, с ним, с Райзманом, на миг вернулась ко мне часть моего мира, от которого я был насильно отрешен. Моего! Не там, а здесь я был чужой, и не потому, что меня окружали плохие люди, напротив, хорошие, добрые, но делать мне здесь было нечего». Я был обречен на бессмысленную жизнь, вот что было трудно терпеть.

Я сунул руку в карман и нащупал там трюфельку. Это Юля подарил мне ее, смеясь:

– Вот те раз! Старая, довоенная! Непонятно, каким образом завалилась! Возьмите как талисман, чтобы скорее вернуться к нам!

Я повертел трюфельку и разозлился вновь, как на вокзале. («Трюфельки жрет, благополучник! Не понять ему, что мне кусок хорошего хлеба нужен!»). И напрасно разозлился, не мог и вообразить, что мятая эта трюфелька еще сыграет свою роль, хорошо, что от досады не съел ее тогда…

Через несколько дней после моей встречи с Райзманом я вдруг получил перевод от Хесина. Это была весьма немалая сумма даже по тогдашним временам. Что это за деньги? Конечно, я понял – это потиражные по фильму «Машенька». В соответствии с договором их автоматически перевели на мой счет. Пока я находился под следствием, счет мой был «арестован», но как только меня приговорили к ссылке (разумеется, без конфискации имущества), то «освобожден» был и мой гонорар. Хесин, узнав, где я, тотчас – слава ему! – перевел его мне.

Деньги в то время дешевели катастрофически (масло – 700 рублей, сахар – 500, лук – 70, хлеб – 160… И цены росли!). Но тем не менее я чувствовал себя баснословным богачом и сразу же отправился на базар, закупил рис, сахар, чай, мед, сушеную дыню, сало. Частями приволок все это домой и устроил в комнате Гани пир!

Стол был накрыт праздничной скатертью. Все суетились. Наварили рисовую кашу, потом поджарили ее на сале, раскладывали по тарелкам, да с добавками, чтобы наелись до отвала. Потом пили настоящий чай, и я командовал:

– А сахар внакладку! Сахар – это фосфор! Это знаете как действует на голову и вообще на организм!

Настенька и Витюша измазались медом. Они сияли от счастья, а о Гане и говорить нечего, она только поглядывала на меня, приговаривая:

– Да ведь они все слопают подчистую, нельзя же так, ей-богу! Я за вашим хозяйством сама пригляжу. Хватит, ребята, хватит! Ах боже мой, глядите-ка, ведь не забыли вас! Это по заслугам вам! По чести вашей! Вот я чему радуюсь! Дай боже, и все образуется, дай-то бог!

Да, это был пир!

А на следующий день я приобрел на базаре несколько школьных тетрадей с шершавыми листами в клеточку (их не всегда раздобудешь, даже за баснословную цену) и начал писать!

– Тише, он пишет, – цыкала на ребят Ганя, если за печкой, в ее комнате, ребята начинали громко разговаривать, а мне было приятно, что она оберегает мой покой.

Сидя в своем углу, я писал мелко-мелко, экономя драгоценную бумагу.

Так появились мои чиилийские рассказы («Дед Сабунов», «Пиня», «Мои маленькие соседи», «Небесная женщина», «Огонек», до сих пор не опубликованные) и сделан черновик будущей повести «Джулекский гражданин и его душа» (напечатанный, как я уже упоминал, в «Нашем современнике» под названием «Пещерный человек», а в моей рукописи с внесением всех купюр, произведенных редакцией, озаглавленный «Чудеса в Джулеке»).

Я повеселел, взбодрился.

Если судьба забросила меня сюда, то и здесь, в этом неприметном захолустье, я должен был занять свой пост наблюдателя жизни, вникнуть и понять ее неприкрашенные будни, движения. Конечно, круг моих наблюдений был узок, но как знать, может быть, кое-что и отсюда было видно. Бывает, что в таком низу приоткрывается то, что лишь отголоском проскальзывает в гуще событий и уж совсем не видно на самом верху. Страну потрясали события исторического размаха. Счастливцы литераторы, попавшие на передний край, могли писать о всенародном подвиге, они воочию видели трагедию и мужество народа, его беззаветную доблесть. Малые строчки мои были всего лишь кирпичиками, но, как знать, не из таких ли кирпичиков складывается в конце концов грандиозность общей картины? Я отнюдь не тешил себя мыслью, что живу с пользой. Я знал, что кругозор мой ничтожен в сравнении с теми, кто непосредственно участвовал в великих делах, но в этой тиши я поневоле больше них думал и, может быть, заглядывал чуть дальше вперед, чем они… И не оказался ли мой джулекский гражданин предвестием будущих послевоенных нравов в их подспудном виде?

Когда стучали ко мне в окно и женский голос спрашивал, не здесь ли живет писатель, который копает, я отвечал, даже чуть виновато:

– Да, хозяюшка, писатель живет здесь, но он больше не копает, он занят.

Я был занят! Мне не хватало дня! Утром бегал в библиотеку, искал в словарях нужные справки, изучал историю завоевания Средней Азии Россией, интересовался бытом и нравами казахских кочевий. Потом, вернувшись домой, записывал, а уже темнело. Я не мог пользоваться лампой Гани, чтобы работать вечерами и ночью. С товарищем Муном я так и не познакомился и как раздобыть керосин, не знал. Встал вопрос об освещении. Меня научили, как сделать коптилку, потребляющую микроскопическое количество керосина, но дающую свет. Для этого надо было стать обладателем пузырька, фитиля, небольшой жестяной трубочки и пробки. Пузырек я достал у Соломона Лазаревича, зубного врача из Полтавы. Вручение пузырька сопровождалось рассказом, уже не раз слышанным мною рассказом, как он, еще совсем молодой человек, жених Дины Марковны, воевал в 1914 году и попал в плен. Уж он-то знает немцев! Никогда не забыть, как англичане и французы, такие же пленные, как и он, получали исключительные посылки из Швейцарии, а он вместе с остальными русскими только облизывался. Затем он, разволновавшись, возмущался, что до сих пор не открывают второй фронт, вот они, наши союзнички, и тут же развернул передо мной свой стратегический план скорейшего разгрома гитлеровцев, которые в сто раз хуже, чем кайзер.

– Совместные действия – на Западе и у нас! Немедленное наступление на Брянск! – восклицал он.

– Ой, Брянск! – прервала его Дина Марковна. – Там же наш внучек, там наш Мишенька…

Соломон Лазаревич виновато смолк, а Дина Марковна пустилась в рассказ об их Мише, таком хрупком мальчике, таком талантливом, про его нелюбовь к пенкам, про его пристрастие к книгам, про то, как он мечтал изобрести фантастический дом, согреваемый одними лишь лучами солнца, про то, как он колдовал над химическими колбами и однажды чуть не устроил взрыв.

– Ах, не потому что он наш внучек, но скажу, он необыкновенный мальчик, и вы бы видели его в военной форме, боже мой, ни слезинки не проронил, когда проезжал мимо Чиилей, окончив артиллерийское училище, на фронт… Ой…

Я не раз слушал и про Мишу, разделяя тревогу этих добрых стариков, но рассказ слишком длинен, и я уносил пузырек из-под какого-то лекарства как честно заработанную вещь.

Все люди любят рассказывать о себе, о своих бедах. Я знал, что, раздобывая жестяную трубочку, мне придется выслушать Раису Абрамовну, вокзальную парикмахершу, и она непременно расскажет мне о своей роскошной жизни в Лозовой, о ее лучшем салоне в городе, о ее квартире, в которой была гостиная с оранжевыми занавесками. И еще расскажет, как она бежала от немцев и как обокрали ее в Арыси, когда направил ее эвакопункт сюда, и у нее пропал чемодан с заграничными бритвами, кисточками, одеколоном, но все равно к ней, только к ней, к Раечке, идут стричься и бриться все чиилийские начальники, подставляя ей свои ответственные щеки. На нее злятся другие парикмахерши, но, смешно, у них же нет никакого обхождения!.. Она угостит меня небывалыми вафлями, которые ей преподнес товарищ Мун, у него все есть, в доме горит семилинейная лампа, самая яркая в городе, он может это себе позволить, и она обязательно познакомит меня с ним, нужнейший человек… Эту крохотную женщину с красненьким носом не оставлял оптимизм, несмотря ни на что, и я уважал ее. Рассказы ее были живыми рассказами, полными юмора, а не жалоб.

Хуже было с фитилем. Я приметил его у Брониславы Александровны; мужа ее, высланного из-за немецкой фамилии, мобилизовали на трудфронт, она жила одна. В ее скудной комнатушке с глиняным полом, похожей на погреб, с прорезанным, как в подземелье, окошечком, дымила «буржуйка». Дрова дрянные, какие-то сыроватые сучья, словом, джингиль, а не саксаул. Дед Миронов надул ее. В комнате мороз. Она лежит, навалив на себя все носильные вещи. Хорошо еще, что соседка добрая, сама еле дышит и обвешана детьми мал мала меньше, а помогает: берет хлеб, торчит в очередях. А муж всегда был сухой, узкий человек, не понимал ее запросов. Собирался починить окно. Не починил, забыл, уехал. Рама отстает, в щель забиты старые носки, но все равно дует. Боже мой, а из окошка – мертвая степь…

– Вы бы вышли на воздух, – говорю я. – Прошлись бы на базар. У вас много барахла, можно обменять. А кроме того, там собирается светское общество…

– Ах, вы еще можете шутить!

И пошли-поехали воспоминания о пасхальной Москве, о Художественном театре, о Василии Ивановиче Качалове, о его Берендее, о его Анатэме, о незабываемом его Иваре Карено, о бароне в «На дне». Она не пропускала ни одного спектакля с ним, писала ему письма и получала от него. Вот афиши, вот программки, уже пожелтевшие, вот его фотографии. Я не выдержал. Схватив фитиль, подаренный ею, я прервал ее, не очень деликатно, и заспешил домой.

Теперь предстояло завладеть пробкой, крупной, нужного размера. Я приметил ее у соседского мальчишки.

– Даю сто рублей, – сказал я с маху, чтобы ошеломить его.

Он посмотрел на меня дико. Вокруг собрались мальчишки, наблюдая за необыкновенным торгом. Они шептались.

– Теперь на базаре за все дают сто рублей, а тут как-никак пробка, – сказал кто-то.

– Ага, – сказал владелец пробки.

– А в придачу спичечный коробок с нарисованным кораблем, – в рассеянности сказал я, сообразив, что ошибся, сразу назначив столь большую сумму.

Они деловито рассматривали коробок.

– Да ведь поломатый, – неопределенно произнес владелец пробки.

– Подклеить можно. Я тебе сам подклею. – И тут меня осенило. Я извлек трюфельку Райзмана.

– Это еще что такое? – спросил владелец пробки, уставившись на конфету.

– Шоколадная трюфелька волшебных свойств, – сказал я и подобно змию-искусителю, развернул бумажку. – Не откусывай, но можешь лизнуть. И каждый может лизнуть, только без нахальства.

Все лизнули кончиком языка, очень осторожно.

Это был удар! Это вам не какие-нибудь паршивые сто рублей.

Бог мой, чиилийские мальчики ни до войны, ни сейчас, никогда не ели ничего подобного! И мне была протянута пробка, а я вручил трюфельку и в придачу к ней спичечный коробок с нарисованным парусником. Мальчики поскакали прочь, чтобы в укромном месте насладиться волшебной сладостью, а я, вернувшись в свой запечный угол, принялся за сооружение осветительного прибора новейшей конструкции.

В пробке было проделано отверстие и вставлена жестяная трубочка парикмахерши Раечки, в трубочку я просунул фитиль небесной женщины Брониславы Александровны, а затем, наполнив пузырек Соломона Лазаревича керосином, подаренным Ганей, плотно вжал пробку в горлышко пузырька. Фитиль можно было вытягивать больше или меньше, прибавляя и убавляя по желанию величину огня. И вот 17 марта 1943 года моя чиилийская электростанция была пущена в эксплуатацию! Я мог работать вечерами!

При появлении моем на улице мальчишки кричали:

– Да здравствует король трюфелек! Дядечка, нет ли у тебя еще! Мы достанем тебе еще сто пробок!

– Ничего у меня больше нету, но уверяю вас, братцы, я еще выдумаю что-нибудь!

Я стал знаменит. Волшебник! Писатель! Таинственный человек!

Никогда раньше я не был таким знаменитым (как никогда не был и потом), как тогда, в Чиилях. Библиотекарша смотрела на меня в потрясении, ибо никто, кроме меня, к ней не приходил, и позволяла мне рыться в беспорядочной груде книг, брать с собой на дом что мне нужно; я брал разрозненные номера «Исторического вестника», сохранившегося с незапамятных времен, историю Соловьева в дореволюционном издании, географическое описание России Семенова-Тян-Шанского и многое другое из старых книг, которые считала она хламом. А когда однажды пошел в сопровождении Гани и Настеньки в железнодорожный клуб, где показывали фильм С. Герасимова «Маскарад», то чувствовал, что на меня устремлены глаза любопытных и прокатился шепот. Ганя шла гордая.

Ох, ни к чему мне была эта слава! С экрана глядели на меня знакомые лица – Софочка Магарилл, Тамара Макарова, Герасимов, Мордвинов… Но на душе было неспокойно. И не зря.

Вскоре вызвал меня мой опер.

Уставившись на меня мрачным взглядом из-под нависших бровей, он спросил:

– Пишешь?

Тут вспомнились мне слова генерала (тогда еще, кажется, полковника) М. Г. Черняева, славянофильствующего участника похода на Ташкент, сказанные им в шестидесятые годы прошлого столетия: «Три пути ведут в Джулек (это рядом с Чиилями), один из них называется разбойничьей дорогой». Вот этот, с нависшими бровями, которому я подвластен, пришел сюда, несомненно, разбойничьей дорогой и может делать со мной все, что захочет. Глядя на него с ненавистью, так же как он на меня, я ответил:

– Пишу.

– Продолжаешь, это само, свою контрреволюционную деятельность на бумаге?

– Контрреволюцией не занимался и не занимаюсь.

– Интересно. А мне вот один мой кзыл-ординский товарищ, между прочим, сообщил, что выслали тебя за то, что ты написал что-то про дьявола. Соответствует?

Я насторожился. Лена писала мне, что в Ташкенте она дает читать «Мастера и Маргариту» очень многим писателям. Я советовал ей быть поосторожнее, потому что народ там был разный. Но неужто слухи о романе долетели до Кзыл-Орды? В это трудно было поверить, но все же…

Я посмотрел на разбойника и ответил с нарочитой грубостью:

– А ты бы поменьше верил дурацким слухам. Еще какого-то дьявола вздумал мне навешивать!

– Но-но, потише! У нас тут дураков нету, зазря не треплются, контра! – Он прихлопнул печать в очередную клеточку и добавил: – Вот понаведаюсь самолично и пороюсь, что там у тебя в твоих тетрадочках. Отвечай за тебя, это само.

Явышел. Начинало темнеть. Исчез рынок, будто растворился в воздухе. Так исчезают призраки. На саманных амбарах висели замки, ветер гнал по опустевшей площади охапки соломы. Мгновенно все вымерло вокруг. Наступала безлунная ночь. Воображение работало взбудоражено.

Ганя уже спала. А я сидел под тусклой своей коптилкой, освещавшей кусок бумаги, и силился писать. Надо работать, плетью обуха не перешибешь, будь что будет, – руки мои скручены, но голова свободна: не засорять ее пустыми страхами. И никто не посягнет на эту мою свободу! И я думал о Булгакове, когда он, зная, что умирает, исправлял строчки и отдельные слова в своем последнем романе. А я не умираю. Я не имею права умирать. Только один раз смалодушничал – в Лефортове. Но ведь я был невменяем, бессонница довела. Нет, теперь не то! Все худшее позади.

И сладко было мне слышать, как днем, по ту сторону печки, Ганя оберегает меня:

– Тсс! Загалдели! Он пишет! Вот я вас!..

Так что жизнь вроде бы наладилась, ее будничные заботы и события касались и меня, я участвовал в них. Четвертого марта отелилась Лыська. На свет божий появился розовенький мокрый бычок. Ганя сообщила об этом шепотом, дети завизжали, и поднялся шум: «Будем пить чай с молоком, пойдем на станцию продавать!» Еще было холодно, и бычка принесли в комнату. Ошеломленный жизнью, он бродил на слабых ногах и тыкался во все углы, перевернул фикус и разбил тарелку. Лыська стояла во дворе с окровавленным хвостом и жалобно мычала. В доме празднично суетились.

Ночью вдруг выпал снег, но тотчас растаял, и утром солнце так засияло, что стало ясно, что повернуло к весне. И тут появились новые заботы. Пришлось отложить тетрадки, заняться неотложным весенним делом. Прежде всего, я получил квитанцию-ордер на участок под огород. Она была написана на портрете Николая Коперника, вырванном из казахского учебника. По пустырям, неподалеку от железнодорожного полотна, увязая в грязи, ходили две девушки, техники райкомхоза, и отмеряли огородные участки. Мне досталась самая крайняя грядка, у тоненького вишневого деревца, а по соседству оказался дед Сабунов. С виду он казался хилым, невесть как ноги держали, а когда начинал работать, за ним не угонишься – шустрый, хваткий. Приходил я раненько, чуть свет, а он уже копошился. Вместе с ним вскопал арык, готовя его к пуску воды. Плотно утрамбовали, округлили «берега», потом присели отдохнуть. Кругом простирался наш глиняный пустырь, смахивающий на заброшенное кладбище, а за железнодорожной насыпью начиналась совсем как будто безжизненная степь. Дед торжествующе посматривал на меня, говорил:

– Э! И не помирать бы вовек! А через денек что будет? Ты еще и не такую красоту увидишь.

– Но ведь глина, – робко говорил я.

– Глина? Из этой глины такое полезет! Видал нашу тыкву? Где еще такую найдешь! И говорить нечего – не обидел нас Бог местом, прямо скажу – одарил!

Да ведь верно: простор! И век не умирающий дед Сабунов рядом. А вскоре душисто потянуло со степи. Весна! С каждым днем все больше народу появлялось на наших участках. Там и здесь орудовали чекменями и лопатами – в большинстве до той поры, пока на дороге не появлялась будка, похожая на ту, в какую ловят бродячих собак. В ней везли хлеб в магазин, и люди спешили занять очередь.

Под руководством деда посадил редиску и лук. Стало очень тепло, даже жарко. Вспухли почки на деревцах урюка, зацвела и моя вишенка. Лыську выгнали в стадо, а бычка привязали на дворе. Все эти события отвлекли меня от писания, но однажды, вернувшись домой, я узнал, что ко мне заходил опер, потребовал, чтобы Ганя провела его в мой запечный угол, и рылся в моих тетрадках. Две из них унес с собой. Там были выписки из статей по истории завоевания Казахстана (поход Черняева и Веревкина). Потеря невелика. Ее легко восстановить. Ганя смотрела на меня испуганно, и я ее успокоил, но очень разозлился. А сделать что мог? Такая гадость!

Всего несколько дней прошло, и утешил меня мой огород! Стали пробиваться зелененькие росточки, а у редиски внизу закраснело. «В самую пору», – сказал дед Сабунов, несколько удивляясь моей необыкновенной радости. А для меня это было чудо! И думал я еще о том, что продление рода в растительном мире проходит, до удивления, нежно и целомудренно, не то что у животных. Сидел на грядке и думал, а потом, вернувшись домой, начал писать рассказ о деде, и хотелось писать о вечном и прекрасном, что его нельзя убить и опоганить, оно все равно выживет и прорастет…

В тот день должны были выдавать по талону № 3 американский яичный порошок или жиры, и Ганя выговаривала Настеньке за то, что она встала слишком поздно, ей надо было с ночи занять очередь и отметиться, чтобы наверняка достались жиры, а не американский порошок. Настенька грубила в ответ, потому что торопилась в школу, где был назначен сбор лексырья, а Ганя кричала, что ничего не случилось бы, если бы опоздала, хорошенькое дело – остаться без жиров, с этим вонючим американским порошком, но вдруг, оборвав свой крик, бросилась ко мне.

– За вами солдат, – произнесла она почти в ужасе. – Господи, господи, вот так само пришли за ссыльным, который жил у меня до войны. Ой, боже мой, он уже отворяет калитку…

– Ерунда, Ганя, по-разному бывает. Но на всякий случай соберите мои вещи.

– Вас вызывает оперуполномоченный, – сказал солдат. – Следуйте за мной.

Что-то произошло чрезвычайное, и я приготовился к худшему.

Опер при моем появлении встал. Он оказался громадного роста, широкоплечий, но с вдавленной грудью. Стала очень видна его большая нижняя часть лица, тяжелый подбородок. Он не смотрел на меня, глаза его бегали. Он сказал:

– Присаживайтесь. – Начало было необыкновенное, я сел, он продолжал: – Имею предписание… приказ… немедленно отправить вас в Алма-Ату в распоряжение, это само, наркома.

– А! – произнес я, делая равнодушный вид, будто отнюдь не удивился.

– Когда хочете уехать?

– Сейчас, – сказал я.

Он развел руками:

– Это само, сегодня поездов уже не предвидится.

– Тогда завтра. – Я пыхнул ядовитым махорочным дымом. – И вот что, голубчик, верни-ка мне мои тетрадки, какие ты взял без спроса.

– Их нет у меня, – испуганно ответил он. – Я их отправил в Кзыл-Орду по начальству.

– Придется сообщить, чтобы они переслали их в целости по адресу наркома для передачи мне.

– Попробую.

– Нет уж, дорогой мой, не попробуешь, а сделаешь. И еще – свяжись с Кзыл-Ордой, чтобы мне забронировали место в спальном вагоне. В котором часу поезд?

– Да ожидаем примерно после полудня.

– Ясно. Буду с утра.

– Может, помочь с вещицами?

– Сам управлюсь. Не забудь про Кзыл-Орду.

Я направился к выходу, а он, сопровождая меня до дверей, заискивающе говорил:

– Это само, был я с вами, извините, без вежливости, но ведь понять должны, при моей должности… и как тут разобрать, кто какой человек и что собой представляет?.. Так что вы уж разъясните, коли спросят…

– Разъясню где надо, – милостиво обещал я.

Ну дела! Да ведь это только во сне бывает, когда мечтаешь в бессилии о мести ненавистному обидчику, а у меня получилось наяву! И, каюсь, я испытал сладкое чувство, видя его испуганное унижение. В конце концов, я мстил не ему, а всем тем, кто изничтожал меня, глумился надо мной, пытаясь разрушить мою душу и мое здоровье…

Поезд мог нагрянуть и до полудня, поэтому я появился на перроне заблаговременно. Меня провожали Ганя, Настенька и Витюша. Не зная, что еще сказать, она лишь приговаривала:

– И на что вы мне оставили свой рис, и сахар, и мед, прямо неловко, честное слово.

– Ну что вы, Ганя, зачем тащить мне все это? В Алма-Ате у меня полно друзей кинематографистов. И не вы мне, а я вам обязан. Всю жизнь помнить буду.

– Скажете! Это мы вас не забудем, дай бог вам счастья!

На перроне появился опер со своими стражами госбезопасности. И когда поезд подходил к платформе, он заспешил к спальному вагону. Я видел издали, как он жарко объяснял что-то проводнице. Подошли мы, и он, повернувшись ко мне, сказал, показывая на проводницу:

– Говорит, что местов нет, а я согласовал с Кзыл-Ордой, как пить дать. А она, это само, заявляет, что до Арыси устроит вас на откидном стульчике в коридоре, а от Арыси освободится в купе.

– Посижу в коридоре, ладно уж.

Я повернулся к Гане, крепко пожал, а потом, склонившись, поцеловал ее большую огрубевшую руку. Это ужасно ее смутило. Вокруг нас уже столпились женщины, вынесшие молоко на продажу, и слышались их сочувственные смешки:

– Видали, как прощаются?

– А то! Ганька хитрая, знает, кого привадить!

– А Витюшка-то ейный?

– Да он же ему за отца стал! Ну, Ганька! Бой-баба.

Витюшка, вцепившись в мою штанину, зарыдал в голос. Настенька вытирала слезы.

– Ну, счастья вам, счастья! – говорила Ганя. Поезд тронулся.

Поплыла платформа. Ганя, Настенька, Витюша махали мне. И стоял на платформе мой опер, вытянувшись, а с ним его «жандармы».

АЛМА-АТА

Однако что за чудеса произошли со мной? Каким образом я мог очутиться в Алма-Ате в то время, когда пребывание не только в республиканской столице, но и в любом более-менее крупном городе категорически было запрещено ссыльным. Или предпринимался какой-нибудь новый коварный демарш против меня? Такие мысли невольно приходили в голову. Но они оказались напрасными. Все было гораздо проще и прекраснее!

В первый же день приезда я узнал, что Николай Константинович Черкасов (кстати, лишь отдаленно меня знавший), известнейший артист, депутат Верховного Совета, подхватив Сергея Михайловича Эйзенштейна (для дополнительного престижа), отправился к наркому НКВД Казахстана и обратился с просьбой о скорейшем вызове меня из Чиилей. По его пламенным словам, выходило, что Центральная объединенная студия, состоявшая из самых блистательных имен «Мосфильма» и «Ленфильма», буквально задыхается от нехватки опытных сценаристов, а я могу реально помочь в создании боевого военно-патриотического кинорепертуара, не говоря уже о том, что и сам Эйзенштейн постоянно нуждается в моих советах. Феноменально! Нарком обещал удовлетворить просьбу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю