Текст книги "А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников "
Автор книги: Сборник Сборник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
С Жандром мы видались часто. Раз он говорит мне: "Когда Грибоедов приехал в Петербург и в уме своем переделал свою комедию, он написал такие ужасные брульены, что разобрать было невозможно. Видя, что гениальнейшее создание чуть не гибнет, я у него выпросил его полулисты. Он их отдал с совершенной беспечностью. У меня была под руками целая канцелярия: она списала "Горе от ума" и обогатилась, потому что требовали множество списков. Главный список, поправленный рукою самого Грибоедова, находится у меня. Вы почерк его знаете, – сомнения не может быть никакого. Барон Корф просил у меня мой экземпляр для императорской Публичной библиотеки, но я не дал, потому что хочу, чтобы этот экземпляр сохранился в моем семействе".
Несколько раз говорили мы о князе Александре Одоевском. "Князь Александр, – сказал мне Жандр, – после происшествия 14 декабря бежал, за ним был послан Василий Перовский, человек чрезвычайно благородный; он видел в Ораниенбауме следы его по снегу, когда тот побежал из дому в лес, но не решился его преследовать. Впрочем, его схватили. И я был схвачен в пальто, бобровой шапке (как давший свое платье князю Одоевскому); в таком виде я был представлен императору, в пальто и в бобровой шапке. Государь спросил меня:
– Ты дал князю Одоевскому одежду?
– Я.
– Ты участвуешь в заговоре?
– Нет. Но я всех их знаю.
– Ступай.
После государь меня жаловал, и лент, и звезд было дано много, и нередко я имел так называемое счастье представляться Николаю Павловичу и обедать у него, особенно же часто в Петергофе, где я почти всегда живу летом, но никогда государь не сказал со мной ни одного слова; я видел милости, но видел и немилости, впрочем, мне все равно. Хоть мне дадут пятую, хоть шестую звезду, все это вздор. Я служил честно – и умру честно".
Раз я сидел у Жандра особенно долго; старик разговорился.
– Я помню те времена, когда без портфелей ходили... старые времена, вы их помнить не можете.
– Да в чем же бумаги–то носили? – спросил я.
– Да в бумагах же.
– А дождь, снег, ветер?
– Ну, так в платок завяжут или в салфетку завернут, а о таких премудростях, как портфели, и слухом не слыхали, и видом не видали.
Я промолчал, потому что боялся, что отпущу глупость, вроде следующей: "Да, подлинно доисторические времена", и тем напомню старику его действительно преклонные лета, что не всегда бывает приятно. Жандр особенно любил говорить о всем, что относится к 14 декабря. Видимо, что он всем этим происшествиям сочувствует и судит о них, зная всю подноготную, как человек умный и благородный, то есть осуждает их.
– А вот я вам расскажу, как развивались перед 14 декабря партия аристократическая и партия либеральная. Всем известна история дуэли между Черновым и Новосильцевым. До такой степени общество было настроено в смысле идей демократических и революционных, что все было против аристократии, которая, как плющ какой–нибудь около дерева, всегда и всюду вилась около престолов. Отец Чернова был генерал-майор; у него было семь сыновей и одна дочь. Я знавал ее, она была очень хороша, можно сказать, красавица. Новосильцев влюбился и, уже сосватавшись и бывши женихом девушки, так что он ездил с ней вдвоем по городу, должен был изменить по воле строгой и безумной матери своему слову; она не позволила сыну жениться, потому что у Черновой имя было нехорошо – Нимфодора, Акулина или что–то вроде этого. Из–за этого вышла дуэль. Старик генерал Чернов сказал, что все его семь сыновей станут поочередно за сестру и будут с Новосильцевым стреляться и что если бы все семь сыновей были убиты, то будет стреляться он, старик. Дело совершилось так; Новосильцев стрелялся с старшим Черновым. Оба были ранены насмерть. Новосильцев умер прежде Похоронный поезд его, как аристократа, сопровождало великое множество карет, – поверить трудно; это взбудоражило все либеральные умы; решено было, когда Чернов умер, чтобы за его гробом не смело следовать ни одного экипажа, а все, кому угодно быть при похоронах, шли бы пешком, – и действительно страшная толпа шла за этим хоть и дворянским, но все–таки не аристократическим гробом – человек 400. Я сам шел тут. Это было что–то грандиозное.
Однажды Жандр спросил меня:
– Читали вы когда–нибудь донесение Следственной комиссии?
– Никогда его даже и не видывал.
– Как жаль! Оно у меня было и куда–то запропастилось: ведь у меня такое множество всяких бумаг. Эта вещь, кажется, была писана для надувательства почтеннейшей публики, как будто публика – дитя. Однако знаете ли, что в обществе была некоторая надежда, что Николай простит или хоть не так тяжко накажет главных лиц заговора. Я в это не верил, – Николай никогда не прощал, и он их преспокойно повесил. В тот самый день, когда их повесили, некоторые из близких мне людей видели отца Рылеева. Он был весел. Вот, стало быть, как сильна была надежда... За верность этого факта я вполне ручаюсь.
– Где их вешали?
– В Петропавловской крепости.
– Вы были на этой человечественной церемонии, Андрей Андреевич?
– Нет, не был. Греч был. Церемония эта началась в 5 часов утра, и к 6–ти все было уже кончено. Потом этих несчастных положили в лодку, прикрыли чем–то, отвезли на один пустынный остров Невы – Голодай, где хоронятся самоубийцы, и там похоронили. Мы на этот островок ездили...
– Что же вы там нашли?
– Ничего, кроме кустов, – никаких следов могил, только тут какой–то солдатик шатался... Мы его расспрашивать не стали.
– Да, – повершил я нага разговор, – и бысть тогда же речено про царя Николая:
Недолго царствовал, да много куролесил,
Сто семь в Сибирь сослал да пятерых повесил.
VIII
Первое знакомство с Сосницким. – Воспоминание о помощи Грибоедова Сосницкому лекарствами и его визитах в 1815 году. – Случай при чтении у Н. И. Хмельницкого "Горя от ума" ее автором. – "Липецкие воды". – Гостеприимство и товарищество Сосницкого.
Утром 3 мая (1858), часов около девяти, отправился я к Сосницкому, живущему неподалеку от меня – около Большого театра, на Екатерининском канале.
Через служанку подаю хозяину следующую записку: "Д. А. Смирнов, владимирский дворянин, племянник знаменитого Грибоедова, желает иметь честь познакомиться с И. И. Сосницким".
– Пожалуйте.
Почти у самых дверей передней встречает меня старик довольно высокого роста, седой, с живыми глазами и очень подвижными чертами лица.
Я рекомендуюсь. Он говорит обычное: "Очень рад с вами познакомиться", но говорит это как–то непринужденно и особенно свободно. Я сразу вижу, что с этим человеком тоже как–то свободно... Но, боже мой, что это за любопытный человек! Это – живой архив и русского театра, и даже, частью, русского общества.
– Вы знали, Иван Иванович, дядю моего лично?
– Грибоедова–то? Еще бы... Я вам скажу, что я был ему одно время очень обязан. Когда он вышел в отставку из военной службы (это было в 1815, кажется, году)[38], я был тогда молодым человеком, жил в казенном доме и заболел. Грибоедов посещал меня очень часто, привозил мне лекарства, и все на свой счет.
– Грибоедов был вообще очень доброго характера.
– Да, но он бывал иногда строптив и вообще резок. Хотите, я вам расскажу один случай, бывший у меня именно перед глазами?
– Сделайте милость.
– Это было в 1824 году. Грибоедов приехал в Петербург с первыми актами своей комедии, слух о которой уже ходил в народе. Раз встречается он у меня с известным комиком Хмельницким. Тот говорит: "Александр Сергеевич, познакомьте меня с вашей комедией, о ней говорят". Грибоедов согласился. "Приезжайте ко мне обедать, тогда и почитаем. Я соберу несколько человек общих добрых приятелей". Назначили день и час, и несколько человек собралось у Хмельницкого. Там были: Василий Каратыгин, Соц, я, другие, и в том числе некто Василий Михайлович Федоров, человек очень умный образованный, автор нескольких слезных и чувствительных драм, которые были когда–то во вкусе и духе своего времени и над которыми Федоров сам же смеялся первый, от души и очень остроумно. Грибоедов приехал, привез с собой свою рукопись, и так как ее переписывал какой–то канцелярский чиновник, почерком казенным, крупным, то рукопись была довольно толста. Грибоедов положил ее на стол в гостиной. Федоров подошел, взял в руки тетрадь да и говорит:
– Эге! Таки увесисто. Стоит моих драм.
–Я глупостей не пишу, – резко и с сердцем отвечал Грибоедов, видимо обидевшийся.
–Александр Сергеевич, я тут больше подшутил над собой, чем над вами, стало быть, больше обидел себя, а не вас.
–Да вы и не можете меня обидеть.
Резкость этого тона на всех нас, а особенно на хозяина, подействовала как–то неприятно. Мы старались, что называется, "сгладить" все это происшествие, – но не тут-то было: Грибоедов уперся, и в нем, видимо, оставалось неприязненное чувство к Федорову.
Когда мы отобедали, подали кофе, Хмельницкий обратился к Грибоедову со словами:
– Теперь, Александр Сергеевич, можно бы, кажется, начать чтение?
– Я не буду читать, пока этот господин будет здесь, – отвечал Грибоедов, указывая на Федорова.
Федоров, видимо, переконфузился.
– Александр Сергеевич, – сказал он, – я, ей–ей, не думал вас обидеть.
– Да и не можете, я вам это уже говорил.
– Но видимо, что слова мои вам неприятны.
– Приятного в них, точно, ничего нет.
– Если вам неприятно, то я прямо прошу у вас извинения.
– Не нужно. А читать при вас я не буду.
– Так, стало быть, мне остается только уйти, чтобы не лишать других удовольствия слышать ваше сочинение.
– И благоразумно сделаете.
Федоров ушел. Через час времени Грибоедов начал чтение. <...>
Сосницкий принял меня так просто, прямо и радушно, как я и выразить не могу.
– Пожалуйста, приходите ко мне запросто обедать; у меня простой русский стол, милости просим.
Разумеется, что я не отказался.
Я забыл вот что. Когда я проходил с хозяином ряд комнат (Сосницкий живет по-барски, как немногие в Петербурге), мне в одной комнате бросился прямо в глаза портрет М. С. Щепкина. "А, – подумал я, – это отлично хорошо рекомендует хозяина, как человека: стало быть, тут нет соперничества, а товарищество".
В среду – это будет 7 мая – пойду обедать к Сосницкому.
IX
Мнение автора о ценности записок по театру И. И. Сосницкого и М. С. Щепкина. – "Липецкие воды". – Печатная война из–за них. – Стихи Грибоедова по этому поводу. – Нападки М. Н. Загоскина на Грибоедова в "Северном наблюдателе". – "Лубочный театр". – Отказ печатать эти стихи и 1000 списков их. – Поездка автора к Сосницкому в Павловск 3 июня 1858 года. – Хлебосольство Сосницкого. – <...>
Несчастная и продолжительная болезнь моя мне, по всему, очень много напортила и напутала. Не успел я прочесть всего по Публичной библиотеке, хотя это все было бы, может быть, просто уже роскошью. Но главное – напортила и напутала она мне именно в отношении к Сосницкому, потому что мне удалось видеть этого чрезвычайно замечательного человека только два раза – при приезде да при отъезде моем. Сосницкий, как я очень справедливо написал как-то жене, живая летопись не только русского театра, но в некоторой, разумеется, степени и русского общества. Сколько поколений, сколько идей, стремлений, верований, наклонностей общественных, сколько замечательных людей прошло перед его глазами! Он и Щепкин – да это два сущие клада. Говорят, что Щепкин написал записки, но хочет, чтобы они были изданы после его смерти, а Сосницкий, верно, ничего не написал, потому что сам мне признавался, что ленив до крайности... Притом же жизнь артиста, даже в нашей смиренной верноподданнической России – жизнь по преимуществу свободная, веселая, живая, решительно антипатичная всему, что отзывается пером, терпеньем, кабинетным трудом. Когда этим господам писать? Им надо или играть, или гулять... Иапиши и издай свои записки Сосницкий – он бы решительно обогатился: эту любопытную книгу, которая как бы ни была плохо написана, но по своему общественному социальному характеру была бы гораздо любопытнее «Семейной хроники» иди «Первых годов Багрова-внука» Аксакова, раскупили бы нарасхват.
Сосницкий в молодости своей принадлежал не к сценической, а к балетной труппе, – он танцевал. На драматическую сцену выступил он в первый раз в "Липецких водах" князя Шаховского. Я где-то записал, что в наше время трудно и поверить тому огромному успеху или уяснить себе разумно причину такого успеха, который имела в свое время эта из рук вон плохая комедия Шаховского. Это совершенно справедливо. Сосницкий объясняет причину ее успеха тем, что тут Шаховской подобрал все молодых, новых и свежих артистов и что при представлении ее в первый раз была оставлена натянутая, декламаторская дикция, которой придерживались даже и в комедии. Нет, этого мало. Видно (т. е. не видно, а надо думать), что комедия затронула какие-нибудь общественные интересы или интересные общественные личности (как при этом слове не вспомнить Жандра), потому что произвела такой фурор, такие горячие партии pro и contra, такую забавную печатную и письменную войну, поконченную стихами Грибоедова, которые хоть и не вполне, но прочел мне С. Н. Бегичев. Они называются "Приказ Феба". Феб, которому из-за "Липецких вод" порядочно надоели, объявляет,
Что споры все о «Липецких водах»
(В хулу и похвалу, и в прозе и в стихах)
Написаны и преданы тисненью
Не по его веленью.
Вот как далеко зашло общественное движение и журнальная драка. Это у нас бывает редко, и подобными фактами мы никак пренебрегать не смеем, да и не такое теперь время. Теперь очень дорого ценят всякий, хоть сколько-нибудь живой отголосок прошлого. Самые ясные следы этой журнальной драки можно найти в «Северном наблюдателе» за 1817 год, журнале Загоскина, страшного и не совсем, кажется, честного поклонника Шаховского, журналиста и писателя жалкого, над которым довольно остроумно и резко смеялись в «Сыне отечества» того же времени, а особенно один господин, какая–то «буква ъ» [39] (о, блаженные старые времена, времена Лужницких старцев, Ювеналов Правосудовых и Юстов Вередниковых!..), преследовавший Загоскина без пощады. Загоскин, как известно, никогда не отличался слишком большими умственными способностями, а это для всякого антагониста подобного человека – некий клад, потому что стоит только задеть за живое подобного господина, и он сейчас же, к всеобщему удовольствию, примется бодаться приставленными ему рогами и никак не угомонится сразу, а все будет продолжать, – и, разумеется, что ни шаг, то как черт в лужу... что ни шаг, то все больше и больше затесывается в болото. Случается иногда, что и эти господа сами задевают, затрагивают других и, конечно, расплачиваются очень горьким для себя образом. Так случилось с Загоскиным. <...>
После тяжкой трудной моей болезни первый мой выход был к Сосницкому. Воздух, на который я не выходил так долго, произвел на меня сначала, как какое–нибудь наркотическое, одуряющее, опьяняющее действие... Сосницкий живет на даче в Павловске: что будешь делать? Я оставил у него письмо, о содержании которого нетрудно догадаться. Через несколько дней получаю ответ, который здесь прилагаю. Разумеется, я пошел за "Лубочным театром" сейчас же и с этой драгоценностью к Жандру. То, что сказал о "Лубочном театре" Жандр, записано у меня в другом месте.
Июня 3, по совету Иакинфа, я, собравши, кое–как мои плохие силишки, сам отправился в Павловск... Неудачнее этой поездки редко даже и со мною, неудачным человеком, бывало. Начать с того, что я встретил самого Сосницкого на петербургском дебаркадере Царскосельской дороги, и это еще очень хорошо, потому что избавило меня от крайне горькой и редко кому известной необходимости отыскивать дачу. Если и в городе бывает подчас трудно отыскать иной дом, то едва ли что может сравниться с горем отыскивать дачи – и это всюду так, и около Москвы, и около Петербурга. Я все надеялся, что проведу с Сосницким целый вечер, и, пожалуй, многого наслушаюсь. Не тут–то было. Приезжаем – у него толпа гостей, его давно ожидающих и уже во всех отношениях порядочно закусивших и "пропустивших"... Eine lustige Gesellschaft [Веселое общество (нем.)]. Подали запросто такой славный обед, что, судя по петербургским ценам... видно, что Сосницкий живет хорошо, если может подавать такие обеды на неожиданное и довольно большое для холостяка число гостей – запросто. Я ничего не ел, ибо закусил прежде, по-своему, по-больному. Съел, правда, кусок жаркого, и таки влили в меня стакан красного вина. Шампанского, которого было много, я не пил: не люблю и боялся. Говорить о чем-нибудь, разумеется, никакой возможности. Сосницкий успел только мне подтвердить свои прежние слова о том, как Загоскин задел Грибоедова. Это подтверждение было мне тем особенно важно, что как ни внимательно просматривал я "Северный наблюдатель" – не мог найти того, о чем два раза говорил мне Сосницкий... Надо хоть после, а добраться непременно, потому что это хороший факт в материалах для биографии Грибоедова; кроме того, Сосницкий вполне подтвердил мне справедливость слов Жандра о прежних трудных театральных временах, о том, как Сушков и Каратыгин высидели в крепости, и проч. Но все это было при самом прощании. Мы расцеловались и обнялись. <...> [40]
В. К. Кюхельбекер. Из «Дневника»
3 января <1832 г.>
Прочел 30 первых глав пророка Исайи. Нет сомнения, что ни один из пророков не может с ним сравниться силою, выспренностию и пламенем; начальные пять глав книги его вдохновений составляют такую оду, какой подобной нет ни на каком языке, ни у одного народа (они были любимые моего покойного друга Грибоедова, и в первый раз я познакомился с ними, когда он мне их прочел 1824–го <г.>, в Тифлисе). Удивительно начало пятой: "Воспою ныне возлюбленному песнь" и проч. Шестая по таинственности, восторгу и чудесному, которое в ней господствует, почти еще выше. <...>
30 января.
Получил письмо от матушки (ответ от 31–го декабря), сто рублей денег и колпак ее собственной работы. Добрая моя старушка! Каждое слово письма ее дышит нежнейшею материнскою любовию! Бесценно для меня то, что она тотчас посетила друга моего – Прасковью Николаевну Ахвердову [1], как только узнала, что Ахвердова в Петербурге; могу вообразить их разговор! Не раз они тут поминали и моего Грибоедова, в этом нет сомнения. Десять лет прошло с тех пор, как я с ним жил в Тифлисе, – сколько перемен!
22 апреля.
Кончил Вальяна [2]. Неприятное чувство, с которым Вальян впервые снова увидел жилища голландцев, живо напомнило мне моего Грибоедова: и он в Москве и Петербурге часто тосковал о кочевьях в горах кавказских и равнинах Ирана, – где, посреди людей, более близких к природе, чуждых европейского жеманства, чувствовал себя счастливым.
28 июля.
В замечаниях у Скотта пропасть такого, чем можно бы воспользоваться. Любопытно одно из этих замечаний о симпатических средствах лечения: "...в наш магнетический век, – говорит автор, – странно было бы все эти средства считать вздором".
Грибоедов был того же мнения, именно касательно заговаривания крови.
14 августа.
На днях я припомнил стихи, которые написал еще в 1815 году в Лицее. Вношу их в дневник для того, чтобы не пропали, если и изгладятся из памяти; мой покойный друг их любил [3].
НАДГРОБИЕ
Сажень земли мое стяжанье,
Мне отведен смиренный дом:
Здесь спят надежда и желанье,
Окован страх железным сном,
Заснули горесть и веселье –
Безмолвно все в подземной келье <...>
17 января <1833 г.>
Перечитывая сегодня поутру начало третьей песни своей поэмы [4], – я заметил в механизме стихов и в слоге что–то пушкинское. Люблю и уважаю прекрасный талант Пушкина, но, признаться, мне бы не хотелось быть в числе его подражателей. Впрочем, никак не могу понять, отчего это сходство могло произойти: мы, кажется, шли с 1820 года совершенно различными дорогами, он всегда выдавал себя (искренно ли или нет – это иное дело!) за приверженца школы так называемых очистителей языка, – а я вот уж 12 лет служу в дружине славян под знаменем Шишкова, Катенина, Грибоедова, Шахматова. Чуть ли не стихи четырехстопные сбили меня! их столько на пушкинскую стать, что невольно заговоришь языком, который он и легион его последователей присвоили этому размеру.
7 февраля.
Нападки М. Дмитриева и его клевретов на "Горе от ума" совершенно показывают степень их просвещения, познаний и понятий [5]. Степень эта истинно незавидная. Но пусть они в этом не виноваты: есть, однако же, в их статьях такие вещи, за которые их можно бы обвинить перед таким судом, которого никакой писатель, с талантом ли или без таланта, с обширными сведениями или нет, не должен терять из виду, – говорю о суде чести. Предательские похвалы удачным портретам в комедии Грибоедова – грех гораздо тягчайший, чем их придирки и умничания. Очень понимаю, что они хотели сказать, но знаю (и знать это я очень могу, потому что Грибоедов писал "Горе от ума" почти при мне, по крайней мере, мне первому читал каждое отдельное явление непосредственно после того, как оно было написано), знаю, что поэт никогда не был намерен писать подобные портреты: его прекрасная душа была выше таких мелочей. Впрочем, qui se sent galeux, qu'il se gratte! [у кого зудит, пусть чешется (фр.)] Завтра напишу несколько замечаний об этой комедии: она, конечно, имеет недостатки (все человеческое подвержено этому жребию), однако же вовсе не те, какие г. Дмитриев изволит в ней видеть, и вопреки своим недостаткам, она чуть ли не останется лучшим цветком нашей поэзии от Ломоносова до известного мне времени.
8 февраля.
"Нет действия в "Горе от ума"! – говорят г.г. Дмитриев, Белугин и братия. Не стану утверждать, что это несправедливо, хотя и не трудно было бы доказать, что в этой комедии гораздо более действия или движения, чем в большей части тех комедий, которых вся занимательность основана на завязке. В "Горе от ума", точно, вся завязка состоит в противоположности Чацкого прочим лицам; тут, точно, нет никаких намерений, которых одни желают достигнуть, которым другие противятся, нет борьбы выгод, нет того, что в драматургии называется интригою. Дан Чацкий, даны прочие характеры, они сведены вместе, и показано, какова непременно должна быть встреча этих антиподов, – и только. Это очень просто, но в сей-то именно простоте – новость, смелость, величие того поэтического соображения, которого не поняли ни противники Грибоедова, ни его неловкие защитники. Другой упрек касается неправильностей, небрежностей слога Грибоедова, и он столь же мало основателен. Ни слова уж о том, что не гг. Писаревым, Дмитриевым и подобным молодцам было говорить о неправильностях, потому что у них едва ли где найдется и 20 стихов сряду без самых грубых ошибок грамматических, логических, рифмических, словом, каких угодно. Но что такое неправильности слога Грибоедова (кроме некоторых и то очень редких исключений)? С одной стороны, опущения союзов, сокращения, подразумевания, с другой – плеоназмы, – словом, именно то, чем разговорный язык отличается от книжного. Ни Дмитриеву, ни Писареву, но Шаховскому и Хмельницкому (за их хорошо написанные сцены), но автору 1-й главы Онегина [Впоследствии Пушкин очень хорошо понял тайну языка Грибоедова и ею воспользовался. (Примеч. В. К. Кюхельбекера.)], Грибоедов мог бы сказать тоже, что какому–то философу, давнему переселенцу, но все же не афинянину, – сказала афинская торговка: "Вы иностранцы". – "А почему?" – "Вы говорите слитком правильно; у вас нет тех мнимых неправильностей, тех оборотов и выражений, без которых живой разговорный язык не может обойтись, но о которых молчат ваши грамматики и риторики".
24 июля.
<...> О разборе Катенина "Ольги" не пишу ни слова по двум причинам: этот разбор сделан Гнедичем и возражал на оный Грибоедов; в – первый в последнее время моей светской жизни был со мною в ссоре, а второй мне более чем друг.
<...> О спорах <...> Загоскина и Измайлова покойный Грибоедов очень хорошо сказал:
Один напишет вздор,
Другой на вздор разбор:
А разобрать всего труднее,
Кто из обоих их глупее? [7]
Впрочем, это относится к Загоскину Наблюдателю и автору «Богатонова»; но автору «Юрия Милославского» Грибоедов, который так живо чувствовал все прекрасное, конечно, отдал бы полную справедливость.
9 августа.
<...> С наслаждением прочел я несколько явлений из комедии "Своя семья" [8], написанных Грибоедовым: в этом отрывке виден будущий творец "Горя от ума".
4 января <1834 г.>
Комедия: "Смешны мне люди" [9] должна быть не дурна; в двух сценах, напечатанных в "Сыне отечества" на 1829 год, много хороших стихов, но довольно натяжек и пустословия. Подражание слогу Грибоедова очень заметно. <...>
31 января.
Итак, и 1834–го года первый месяц канул в вечность! Январь был для меня уже три раза месяцем скорбных утрат: в 1829 году лишился я в январе, и чуть ли ив 31-го числа, друга моего Александра; в 1831 году умер, в январе же, товарищ мой по Лицею и приятель барон Дельвиг; а в прошлом году, 31-го января, скончалась княгиня Варвара Сергеевна, которую я мало знал, но почитал и любил, раз, потому, что она того стоила, а во-вторых, что она была искренним другом сестры моей Юлии. Что скажет нынешний год? <...>
17 июня.
<...> Кроме Марлинского не могу не упомянуть о почтенной, умной <...> Варваре Семеновне Миклашевичевой, с которою во время оно познакомил меня Грибоедов; отрывок ее романа [10] напечатан в 19-м и 20-м номерах того же журнала. Этот отрывок истинно прелестен и показывает талант высокий, мужественный...
26 мая <1840 г.>
Сегодня день рождения покойного Пушкина. Сколько тех, которых я любил, теперь покойны!
В душе моей всплывает образ тех,
Которых я любил, к которым ныне
Уж не дойдет ни скорбь моя, ни смех.
Пережить всех – не слишком отрадный жребий! Высчитать ли мои утраты? Гениальный, набожный, благородный, единственный мой Грибоедов [11], Дельвиг, умный, веселый, рожденный, кажется, для счастия, а между тем несчастливый; бедный мой Пушкин, страдалец среди всех обольщений славы и лести, которою упояли и отравляли его сердце; прекрасный мой юноша, Николай Глинка, который бы был великим человеком, если бы не роковая пуля, он, в котором было более глубины, чем в Дельвиге и Пушкине и даже Грибоедове, хотя имя его и останется неизвестным! И почти все они погибли насильственною смертью, а смерть Дельвига, смерть от тоски и грусти, чуть ли еще не хуже!..
6 ноября.
<...> "Баязет" – одна из любимых пьес Грибоедова [12] – Барон Брамбеус, верно, ее не любит за несоблюдение восточных нравов. – Я уж где–то в дневнике высказал свое мнение об этих смешных и ребяческих требованиях наших недавно оперившихся ученых, ориенталистов, индологов etc. – Характерами "Баязет" несколько слабее "Гафолии"; по Акомат и Роксана бесподобны. <...>
5 марта <1841 г.>
<...> критика комедии Грибоедова: эта критика толкует, что в "Горе от ума" есть обмолвки и противоречия – оно так, но потому-то творение Грибоедова и есть природа, а не математическая или философская теорема, и в природе такие же противоречия, хотя только для близоруких.
16 января <1843 г.>
Сегодня я видел во сне Грибоедова. В последний раз, кажется, я его видел (также во сне) в конце 1831 г. Этот раз я с ним и еще двумя мне близкими людьми пировал, как бывало в Москве. Между прочим, помню его пронзительный взгляд и очки и что я пел какую–то французскую песню. Не зовет ли он меня? Давно не расстается со мною мысль, что и я отправлюсь в январе месяце, когда умерли мои друзья, он, и Дельвиг, и Пушкин. <...>
25 мая <1845 г.>
Третьего дня я совершенно случайно вспомнил несколько стихов пьесы, которую я написал 24 года тому назад в Грузии – на взятие греками Триполиццы [13]. Я тогда только что начал знакомиться с книгами Ветхого завета, которые покойный Грибоедов заставил меня прочесть.
27 мая.
Сегодня ночью я видел во сне Крылова и Пушкина. Крылову я говорил, что он первый поэт России и никак этого не понимает. Потом я доказывал преважно ту же тему Пушкину. Грибоедова, самого Пушкина, себя я называл учениками Крылова; Пушкин тут несколько в насмешку назвал и Баратынского. Я на это не согласился; однако оставался при прежнем мнении. Теперь не во сне скажу, что мы, т. е. Грибоедов и я, и даже Пушкин, точно, обязаны своим слогом Крылову, но слог только форма, роды же, в которых мы писали, все же гораздо выше басни, а это не безделица.
А. С. Пушкин. Из «Путешествия в Арзрум во время похода 1829 года»
Человек мой со вьючными лошадьми от меня отстал. Я ехал один в цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей. Прошло более шести часов, и я начал удивляться пространству перехода. Я увидел в стороне груды камней, похожие на сакли, и отправился к ним. В самом деле я приехал в армянскую деревню. Несколько женщин в пестрых лохмотьях сидели на плоской кровле подземной сакли. Я изъяснился кое-как. Одна из них сошла в саклю и вынесла мне сыру и молока. Отдохнув несколько минут, я пустился далее и на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» – спросил я их. «Из Тегерана». – «Что вы везете?» – «Грибоеда». Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис [1].
Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге перед отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить: он мне сказал: "Vous не contiaissez pas ces gensla: vous verrez qn'il faudra jouer des couteaux" [Вы еще не знаете этих людей: вы увидите, что дело дойдет до ножей (фр.)]. Он полагал, что причиною кровопролития будет смерть шаха и междуусобица его семидесяти сыновей. Но престарелый шах еще жив, а пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею [2].
Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году [3]. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, – все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем, как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой–нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в "Московском телеграфе". Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит и наш голос.