Текст книги "А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников "
Автор книги: Сборник Сборник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
Я сделал какой–то знак удивления.
– Вы удивляетесь? А с Катениным, если хотите, поступили еще лучше. Он тоже шикал в театре, – его преспокойно взяли и выслали вон из Петербурга, с тем, чтобы более не въезжать, и сделал это Милорадович без всякого высочайшего повеления [31].
– Да разве Милорадович был такой дурной человек?
– Нет, но безалаберный, взбалмошный. Он, уже выславши Катенина, подал доклад государю, что выслал и не велел въезжать. Что ж государь? Написал на докладе: "Хотя за такую вину и не следовало бы высылать из столицы, но, судя по образу увольнения полковника Катенина из службы, утверждаю". А какой же, спросите, это образ увольнения? Да никакого. Катенин уволен был по прошению, чисто, без всяких запинок, а знали, что он принадлежит к Тайному обществу, и рады были к чему-нибудь придраться, чтобы выбросить человека вон из столицы или из службы. В Москве, в 1818 году, в самое то время, когда там родился нынешний государь, был собран гвардейский полк из взводов всех гвардейских полков. Никита Муравьев был обер-квартирмейстером этого отряда, и его, за какую-то самую пустую ошибку в линии войска на параде, посадили под арест, и высидел он три недели. Разумеется, он сейчас же подал в отставку. А Катенин высидел у себя в деревне довольно долго, пока наконец случайно государь не проехал через эту деревню и не простил его, то есть не разрешил ему въезда в столицу. Все, говорю вам, что в то время ни касалось театра, было чрезвычайно трудно, за всем этим наблюдали, подглядывали, подслушивали... При театре даже был явный, официальный, публичный фискал, шпион...
– Как так?
– Да так. Он назывался реквизитор, и должность его, которая состояла в том, чтобы подслушивать, что говорилось между актерами и даже между писателями, пьесы которых ставились на сцену, и доносить, была определена прямо по штату. Эту "честную" должность занимал в то время какой–то итальянец, промотавший очень большое, по-тогдашнему, состояние – тысяч 200 капитала. Фамилию его я теперь не могу припомнить. Мы же принимали в театре самое горячее участие, мнение наше имело вес, и мы любили поставить на своем, но времена были такие, что я перестал ходить в театр вовсе, я был молод, горяч и, разумеется, не стерпел бы, если бы дирекция стала выставлять какую–нибудь бездарность на счет человека даровитого: вступился бы непременно и нажил бы себе хлопот. Грибоедову же было горя мало: пошмыгать между актрисами, присутствовать при высаживании их из карет (тут-то всего легче и можно было нажить себе хлопот), пробраться за кулисы – это было первым его наслаждением. И он непременно втесался бы в какую-нибудь историю и непременно сидел бы в крепости, если бы не его ангел-хранитель, который так и блюл его, так и ходил за ним, – это был князь Александр Одоевский, погибший впоследствии по 14-му декабря... Боже мой! Отрадно вспомнить, что за славный, что за единственный человек был этот князь Александр Одоевский. 21-го года, мужчина молодец, красавец, нравственный, как самая целомудренная девушка, прекраснейшего, мягкого характера!.. Он никогда не оставлял Грибоедова одного в театре, просто не отходил от него, как нянька, и часто утаскивал его от заманчивого подъезда силой, за руку. Почти всегда, прямо из театра, они приезжали прямо к нам, – я жил тогда с родственницей моей, Варварой Семеновной Миклашевичевой, которая любила обоих – и Одоевского, и Грибоедова, – как родных сыновей, – и всегда Грибоедов, смеясь, говорил Одоевскому: "Ну, развязывай мешок, рассказывай", потому что непременно было что-нибудь забавное. <...>
После нескольких перемен разговора речь коснулась прямо «Горя от ума».
– Знаете ли, Андрей Андреевич, – начал я, – я так много в жизнь свою с ним возился и прежде, когда был помоложе, так часто вставлял в разговор стихи из него, что раз одна очень умная дама сказала мне такое слово, которого я никогда не забуду: "Il parait que c'est votre Evangile" [Кажется, что это ваше Евангелие (фр.).].
– Вы думаете, что я этому удивляюсь, – отвечал Жандр. – Нисколько. А я так вот вас собираюсь удивить вещью точно в таком же роде. Знаете ли, что сказал о "Горе от ума", не самому, правда, Грибоедову, а Булгарину, один купец, с бородой, но человек, который любил читать, вообще любил просвещение. "Ведь это, Фаддей Венедиктович, наше —светское евангелие". Каково вам это покажется?
– Что же он хотел этим выразить?
– А то, что если в Евангелии настоящем правила нравственности чисто духовной, так в "Горе от ума" – правила общественной, житейской нравственности...
Потом разговорились мы к чему–то, что Грибоедов был лично храбр.
– А знаете ли, – сказал Жандр, – что он был порядочно суеверен, и это объясняется, если хотите, его живой поэтической натурой. Он верил существованию какого–то высшего мира и всему чудесному. Раз приходит ко мне весь бледный и расстроенный. "Что с тобой?" – "Чудеса, да и только, только чудеса скверные". – "Да говори, пожалуйста". – "Вы с Варварой Семеновной все утро были дома?" – "Все утро". – "И никуда не выходили?" – "Никуда". – "Ну, так я вас обоих сейчас видел на Синем мосту". Я ничему сверхъестественному не верю и рассмеялся над его словами и тревогой. "Смейся, – говорит, – пожалуй, а знаешь ли, что со мной было в Тифлисе?" – "Говори". – "Иду я по улице и вижу, что в самом конце ее один из тамошних моих знакомых ее перешел. Тут, конечно, нет ничего удивительного, а удивительно то, что этот же самый господин нагоняет меня на улице и начинает со мной говорить. Как тебе покажется?.. Через три дня он умер". – "Стало быть, и мы с Варварой Семеновной умрем?" – "Ничего не знаю, а только ты ей не сказывай". – "Пустяки, братец..." И в самом деле вышли пустяки: видел он нас на Синем мосту в 1824 году, Варвара Семеновна умерла в 1846 году, а я, как видите, до сих пор жив. Но он всему этому верил. "Знаешь ли ты историю одного немецкого студента? Она записана в актах". – "Расскажи". – "В Германии был один молодой человек, который ни во что не верил... Раз ночью является к нему какая–то женщина, говорит ему, чтобы он покаялся, потому что через три дня умрет, и умрет ровно в полночь, когда она снова явится. Он рассказал об этом происшествии своим товарищам, и те, чтобы избавить его от страха, придумали вот что: один из них согласился нарядиться в женское платье и стал похожим на женщину–привидение, как описывал ее студент. В назначенный этой женщиной вечер товарищи собрались к студенту, и минут за пять до полуночи явился наряженный. "Да куда же твоя женщина пропала? Ба! Да вот она", – сказали они, указывая на вошедшего в это время переодетого товарища. "Нет, – отвечал студент, – это товарищ, а не она, а вот она..." – и он указал в другую сторону, где стояло настоящее привидение. В это самое время часы на городской башне пробили полночь – и студент тут же и умер" [32].
– Однако как же вы, Андрей Андреевич, объясняете то, что Грибоедов видел вас с Варварой Семеновной на Синем мосту или своего знакомого в Тифлисе?
– Очень просто. Галлюцинацией. Конечно, есть вещи очень странные, и одну из этих странных вещей я вам сейчас расскажу. Тут дело было уже не с одним человеком, не с Грибоедовым на Синем мосту или в Тифлисе, а с двумя совершенно разно поставленными лицами. В подлинности этого факта сомневаться невозможно, потому что я сам не только исследовал, но должен был его исследовать. Дело было с той же самой Варварой Семеновной Миклашевичевой, о которой сейчас шла речь. У нее был одни сын, Николай, которого она очень любила и который умер восьми лет от роду. Она его горько оплакивала и всегда по ночам очень долго о нем молилась. Раз ночью – это было летом – она стоит перед иконами, молится о нем и вдруг слышит, что у будочника (против самой ее квартиры была будка) голос ее сына очень громко спрашивает: "Который час?" Малютка несколько пришепетывал, и по этому одному и, наконец, по самым звукам голоса она не могла ошибиться. Она бросается к окну, отворяет его, слышит, как будочник отвечает: "Третий; да что ты, этакой маленький, по ночам шатаешься?", видит, очень ясно видит своего сына, видит, как он перешел от будки улицу к ее воротам и у самых ворот пропал. Боясь, не ошиблась ли она, не было ли у ней все это действием слишком сильно настроенного воображения, она разбудила людей, послала к будочнику спросить: видел ли он мальчика, говорил ли с ним? Оказалось, что видел и говорил. Когда я приехал (меня в то время не было в Петербурге), она мне все рассказывает и для того, чтобы удостоверить меня в подлинности факта, просит, чтобы я сам спросил будочника. Будочник этот был в то время переведен куда-то к Александро–Невской лавре. Я поехал, отыскал его, при ней расспрашивал: все оказалось верно и точно: видел и говорил.
– Странно. Впрочем, мне Степан Никитич рассказал о Варваре Семеновне еще одну странность, заставляющую Думать, что эта женщина отличалась даром какого–то провидения, предвидения, ясновидения или какого хотите видения, в котором, однако, не было ничего общего с нашими какими бы то ни было видениями, принимаемыми хоть в смысле предчувствий. Она не то что предузнала, а просто, без всяких оснований, без всяких данных узнала о приезде Степана Никитича в Петербург.
– Сущая правда. Вот как было дело. Не только я не ждал в Петербург Степана Никитича, с которым мы, по общей нам лености, и переписывались редко, но и сам он после говорил, что собрался в Петербург вдруг и приехал в него как бы случайно. В одно прекрасное утро сижу я у себя в кабинете и занимаюсь делами до отправления на службу, как вдруг входит Варвара Семеновна и говорит мне: "Знаешь ли, Андрей Андреевич? Ведь Степан Никитич в Петербург приехал". – "От кого вы это знаете?" – "Да ни от кого, а говорю тебе, что приехал". – "Может быть, вам это только так кажется?" – "Нет, я тебе это наверное говорю..." Отправляюсь на службу, проходит час–другой времени, входит ко мне Степан Никитич. "Здравствуй, – говорю, – друг любезный, добро пожаловать. Я о твоем приезде знал сегодня утром". Тот на меня глаза уставил... "Не от кого, – говорит, – тебе было знать: я только что приехал и ни с кем не видался, прямо к тебе". – "А я тебе говорю, что знал". – "Да от кого же?" – "От Варвары Семеновны". – "А она от кого знала?" – "А ни от кого..."
– Точно так рассказывал мне этот факт и Степан Никитич.
– А вот еще с Варварой Семеновной случай, по характеру подходящий к последнему, но еще, если хотите, замысловатее. Я вам уже говорил, что она очень любила Александра Одоевского. 4 декабря 1825 года, в день ее ангела, Одоевский приезжает ее поздравить прямо с караула, – в мундире, в шарфе, одним словом, во всем том, в чем следует офицеру быть на карауле. Пробывши с полчаса, он уехал. "Что это за странность, – говорит мне Варвара Семеновна, только что тот скрылся за дверь, – в каком это чудном костюме приезжал князь Александр?" – "В каком же чудном? Он с караула, поспешил к вам, и приехал во всей форме". – "Помилуй, в какой форме: я бы не удивилась, если бы он и во всей форме приехал, а то он удивил меня, что надел вовсе не мундир; на нем был какой–то серый армяк, казакин или зипун"... Через несколько дней, по милости происшествий декабря 14–го, князь Александр Одоевский был действительно в армяке...
—Вам более не нужны, Андрей Андреевич, – сказал я, вставая, – «Черновая» Грибоедова и портрет его? [33]
– Нет, не нужны.
– Похож портрет?
– Не очень.
– Как же это? Марья Сергеевна сказала мне, что похож; я показывал его Петру Каратыгину, тот говорит: "Похож", но, главное, когда я привез этот портрет князю В. Ф. Одоевскому, он долго держал его в руках и несколько раз повторил: "Очень похож, очень похож".
– Пусть все это так, но только вы всему этому не вполне доверяйте. Я не скажу, чтобы в этом портрете не было решительно никакого сходства, – оно, конечно, есть, но сходство это не выражает вам вполне, не передает вам Грибоедова. Я сейчас объясню вам это примером. С меня нынешний год списал масляными красками портрет один молодой человек, бедняк, ученик Бруни, и просил у меня позволения выставить этот портрет на выставке академии; я согласился. Там, на выставке, многие не только меня узнавали, но находили, что в этом портрете большое со мной сходство, между тем этим портретом недовольны ни я, ни жена моя, ни все мое семейство: мы все находим, что он непохож. Так и с портретом Грибоедова: сходство, конечно, есть, но не слишком близкое, не художественное... Прежде всего, замечу, что Грибоедов в то время, к которому относится этот портрет, был гораздо худее в лице, и, наконец, глаза... Разве этот портрет передает выражение его глаз? Нисколько. Вот беда, – я рисовать не умею, а то бы я нарисовал Грибоедова, как живого, потому что вижу его перед собой – вот как вас вижу...
V
3 июня 1858 г.
Рассказы Жандра о подробностях дуэли Шереметева с Завадовским. – Роль Истоминой, Грибоедова и Якубовича в столкновении Шереметева с графом Завадовским. – Разъяснение слов Каверина, сказанных после дуэли. – Дуэль Грибоедова с Якубовичем на Кавказе. – Рана Грибоедова. – Свидетельства Жандра о полном участии Грибоедова в заговоре 14 декабря. – Разъяснение выражения Грибоедова "о ста человеках прапорщиков". – Порядок приема в члены Тайного общества. – Пользование казенными печатями для сношений между думами. – "Зеленая книга". – "Желтая книга". – Благоприятные для Грибоедова показания главарей декабристского движения.
Сегодня вечером, после бесполезной и бестолковой моей поездки в Павловск к Сосницкому, я отправился опять к Жандру. Он говорит, что вся литературно–общественная история из–за «Липецких вод» князя Шаховского, которую так хорошо знает Сосницкий, ему вовсе незнакома. Странно, взамен этого он мне рассказал сегодня много любопытного о Грибоедове и, главное, вообще о заговоре 14 декабря.
– Как вам известны подробности грибоедовской дуэли? – спросил он меня. Я рассказал, прибавя, что слышал все это от С. Н. Бегичева и от доктора Иона.
– Так, но не совсем так. Степана Никитича в это время в Петербурге не было, а я был, и Грибоедов прямо с дуэли приехал ко мне. Василий Шереметев жил с Истоминой совершенно по–супружески, вместе, в одном доме. Они иногда вместе и выезжали, например к князю Шаховскому, у которого была обязанность – приискивать всем хорошеньким, выходящим из театральной школы, достаточных и приличных "покровителей". Это была милая и совсем не бездоходная обязанность, – за свои хлопоты Шаховской брал порядочные деньги. Одним словом, эта обязанность была надежный капитал, всегда дающий верный и прибыльный процент. Все им покровительствуемые красавицы и их счастливые обожатели уже и смотрели на Шаховского как на своего патрона, обращались к нему во всех своих ссорах, неприятностях и проч. Он мирил, ладил, устраивал, все обходилось ладно и келейно, по-домашнему. Шереметев, шалун, повеса, но человек с отлично–добрым и благородным сердцем, любил Истомину со всем безумием страсти, а стало быть, и с ревностью. И в самом деле она была хорошенькая, а в театре, на сцене, в танцах, с грациозными и сладострастными движениями – просто прелесть!.. Шереметев с ней ссорился часто и, поссорившись и перед роковой для него дуэлью, уехал от нее. Надо заметить, что скорей он жил у нее, чем она у него. Истомина, как первая танцовщица, получала большие деньги и жила хорошо... Грибоедов, который в то время жил вместе с графом Завадовским, бывал у них очень часто как друг, как близкий знакомый. Завадовский имел, кажется, прежде виды на Истомину, но должен был уступить счастливому сопернику... Тем на этот раз дело и ограничилось. Поссорившись, Шереметев, как человек страшно влюбленный, следил, наблюдал за Истоминой: она это очень хорошо знала. Не знаю уже почему, во время этой ссоры Грибоедову вздумалось пригласить к себе Истомину после театра пить чай. Та согласилась, но, зная, что Шереметев за ней подсматривает, и, не желая вводить его в искушение и лишний гнев, сказала Грибоедову, что не поедет с ним вместе из театра прямо, а назначила ему место, где с ней сейчас же после спектакля встретиться, – первую, так называемую Суконную линию Гостиного двора, на этот раз, разумеется, совершенно пустынную, потому что дело было ночью. Так все и сделалось: она вышла из театральной кареты против самого Гостиного двора, встретилась с Грибоедовым и уехала к нему. Шереметев, наблюдавший издалека, все это видел. Следуя за санями Грибоедова, он вполне убедился, что Истомина приехала с кем–то в квартиру Завадовского. После он очень просто, через людей, мог узнать, что этот кто–то был Грибоедов. Понятно, что все это происшествие взбесило Шереметева, он бросился к своему приятелю Якубовичу с вопросом: что тут делать?
"Что делать, – ответил тот, – очень понятно: драться, разумеется, надо, но теперь главный вопрос состоит в том: как и с кем? Истомина твоя была у Завадовского – это раз, но привез ее туда Грибоедов – это два, стало быть, тут два лица, требующих пули, а из этого выходит, что для того, чтобы никому не было обидно, мы, при сей верной оказии, составим une partie carree [Здесь: дуэль четверых (фр.).] – ты стреляйся с Грибоедовым, а я на себя возьму Завадовского".
– Да помилуйте, – прервал я Жандра, – ведь Якубович не имел по этому делу решительно никаких отношений к Завадовскому. За что же ему было с ним стреляться?..
– Никаких. Да уж таков человек был. Поэтому-то я вам и сказал и употребил это выражение: "при сей верной оказии". По его понятиям, с его точки зрения на вещи, тут было два лица, которых следовало наградить пулей,
– как же ему было не вступиться? Поехали они к Грибоедову и к Завадовскому объясняться. Шереметев Грибоедова вызвал. "Нет, братец, – отвечал Грибоедов, – я с тобой стреляться не буду, потому что, право, не за что, а вот если угодно Александру Ивановичу (т. е. Якубовичу), то я к его услугам".
Partie carree устроилось. Шереметев должен был стреляться с Завадовским, а Грибоедов с Якубовичем. Барьер был назначен на 18 шагов, с тем, чтобы противникам пройти по 6 и тогда стрелять. Первая очередь была первых лиц, то есть Шереметева и Завадовского. Я забыл сказать, что в течение всего этого времени Шереметев успел помириться с Истоминой и как остался с ней с глазу на глаз, то вдруг вынул из кармана пистолет и, приставивши его прямо ко лбу, говорит: "Говори правду, или не встанешь с места, – даю тебе на этот раз слово. Ты будешь на кладбище, а я в Сибири, – очень хорошо знаю, да что же... Имел тебя Завадовский или нет?" Та, со страху ли или в самом деле правду, но, кажется, сказала, что имел. После этого понятно, что вся злоба Шереметева обратилась уже не на Грибоедова, а на Завадовского, и это–то его и погубило... Когда они с крайних пределов барьера стали сходиться на ближайшие, Завадовский, который был отличный стрелок, шел тихо и совершенно покойно. Хладнокровие ли Завадовского взбесило Шереметева или просто чувство злобы пересилило в нем рассудок, но только он, что называется, не выдержал и выстрелил в Завадовского, еще не дошедши до барьера. Пуля пролетела около Завадовского близко, потому что оторвала часть воротника у сюртука, у самой шеи... Тогда уже, и это очень понятно, разозлился Завадовский. "Ah, – сказал он, – il en voulait a ma vie. A la barriere!" [Ах, он посягал на мою жизнь. К барьеру! (фр.).] Делать было нечего, – Шереметев подошел. Завадовский выстрелил. Удар был смертельный, – он ранил Шереметева в живот. Шереметев несколько раз подпрыгнул на месте, потом упал и стал кататься по снегу. Тогда-то Каверин и сказал ему, но совсем не так, как вам говорил Ион: "Вот тебе, Васька, и редька!" – это не имеет никакого смысла, а довольно известное выраженье русского простолюдья: "Что, Вася, репка?" Репа ведь лакомство у народа, и это выражение употребляется им иронически в смысле: "Что же? вкусно ли? хороша ли закуска?" Якубович, указывая на Шереметева, обратился к Грибоедову с изъяснением того, что в эту минуту им, конечно, невозможно стреляться, потому что он должен отвезти Шереметева домой... Они отложили свою дуэль до первой возможности, но в Петербурге они стреляться не могли, потому что Якубовича сейчас же арестовали и прямо из-под ареста послали на Кавказ. Они действительно встретились с Грибоедовым на первых же порах его приезда в Тифлис и стрелялись. Ермолов несколькими минутами не успел предупредить дуэли, пославши арестовать обоих. Грибоедов, как и Шереметев же, не выдержал и выстрелил, не дошедши до барьера. Якубович стрелял отлично и после говорил, что на жизнь Грибоедова не имел ни малейших покушений, а хотел, в знак памяти, лишить его только руки. Пуля попала Грибоедову в ладонь левой руки около большого пальца, но, по связи жил, ему свело мизинец, и это мешало ему, музыканту, впоследствии играть на фортепиано. Ему нужна была особая аппликатура. Шереметев жил после дуэли три дня.
– Очень любопытно, Андрей Андреевич, – начал я, – знать настоящую, действительную степень участия Грибоедова в заговоре 14 декабря.
– Да какая степень? Полная.
– Полная? – произнес я не без удивления, зная, что Грибоедов сам же смеялся над заговором, говоря, что 100 человек прапорщиков хотят изменить весь правительственный быт России.
– Разумеется, полная. Если он и говорил о 100 человеках прапорщиков, то это только в отношении к исполнению дела, а в необходимость и справедливость дела он верил вполне [34]. На этом-то основании вскоре после дуэли своей с Якубовичем он с ним был "как ни в чем не бывало", как с единомышленником. А выгородился он из этого дела действительно оригинальным и очень замечательным образом, который показывает, как его любили и уважали. Историю его ареста Ермоловым вы уже знаете; о бумагах из крепости Грозной и судьбе их – тоже. Но вы, верно, не знаете вот чего. Начальники заговора или начальники центров, которые назывались думами, а дум этих было три – в Кишиневе, которой заведовал Пестель, в Киеве – Сергей Муравьев–Апостол и в Петербурге – Рылеев, поступали в отношении своих собратьев–заговорщиков очень благородно и осмотрительно: человек вступал в заговор, подписывал и думал, что уже связан одной своей подписью; но на деле это было совсем не так: он мог это думать, потому что ничего не знал, подпись его сейчас же истреблялась, так что в действительности был он связан одним только словом.
Надо вам сказать, что в первом своем зародыше, вначале, это был заговор чисто военный, то есть между одними только военными. Сноситься заговорщикам было очень удобно, несмотря на дальность расстояний: Александр Бестужев был старшим адъютантом Главного штаба, имевшего сношения с штабами армий [35]. Там, в одном месте, был Сергей Муравьев–Апостол, в другом – Пестель, да и вообще адъютанты штабов все были в заговоре Они преспокойно пользовались казенными печатями, делая какой–то условный знак чернилами у самой печати на конвертах. Все прочие конверты адъютантами распечатывались, а эти, конечно, прятались. У заговорщиков военных была "Зеленая книга", в которую и вносились имена. Этот, сперва чисто военный, заговор впоследствии расширился, в него вступило много отставных, даже купцов. "Зеленая книга" – это было в 1818 году во время сборного в Москве полка – была уничтожена и заменена "Желтой книгой". В это время многие от заговора отстали, даже сам Никита Муравьев. Отстал в это же время и наш С. Н. Бегичев. Когда 14 декабря бунт вспыхнул, заговорщики были взяты, между ними, по непонятным причинам, Бестужев–Рюмин стал прямо указывать на Грибоедова, упирая все более на то, что Грибоедов с Сергеем Муравьевым–Апостолом жил сыздетства душа в душу... [36] По этому только случаю Грибоедова и взяли...
– Что же за выгода была в этом Бестужеву–Рюмину? – спросил я. – Что за цель, что за отрада?
– Не понимаю. Но мало того, что против Грибоедова не нашлось, как вы уже знаете, никаких доказательств, – в пользу его (вот что замечательно!) были свидетельства самих заговорщиков, потому что и Сергей Муравьев, и Рылеев, и Александр Бестужев (Марлинский), которые не могли уже в то время в чем–нибудь сговариваться, сталкиваться, сказали одно и то же, что "Грибоедов в заговоре не участвовал и что они не старались привлекать его к заговору, который мог иметь исход скорее дурной, чем хороший, потому что берегли человека, который своим талантом мог прославить Россию". Таким–то образом Грибоедов выгородился совершенно... Разумеется, много помогли ему и Ермолов, и, уже здесь, в Следственной комиссии, Ивановский.
VI
5 июня 1858 г., 1 час ночи.
Любовь Жандра к семейной жизни. – Баловство детей. – Жандр – пурист в русской речи. – Как записывал автор рассказы Жандра. – Сравнение с С. Н. Бегичевым.
Мне остается для полноты картины сказать несколько слов о Жандре как человеке.
Человек, который был другом Грибоедова – настоящим, а не двусмысленным, как Булгарин, не может быть дурным человеком. Это надо принять за аксиому. Жандру около 70 лет, женился он поздно, и теперь "весь", по выражению его же жены, "живет в своем семействе". Дети гораздо более вьются, трутся и вертятся около него, нежели около матери. Старца (и это совершенно в духе всякого старца), кажется, приводит в решительное восхищение то, что у него 2–3 месяца тому назад родился ребенок. Наш брат от такой благодати чуть не заплачет, а старческому самолюбию это льстит. Детей он балует страшно, они делают из него что хотят. По зову ребенка старик встает и идет в другую комнату, – разумеется, за пустяками. Tout се qui est trop [все хорошо б меру (фр.).], – говорит пословица. Дочка его, лет 9–ти, что ли, ловкая, по такая подвижная и манерная, что хоть вот сию минуту прямо в любую труппу эквилибристов на канат. Я таких детей не люблю, а их хоть и детской, но все–таки несколько нахальной развязности не люблю еще больше. Актриса, теперь уж актриса. Что толку? Жандр сам признавался мне, что почти ничего не читает, кроме сенаторских записок да des choses prohibees [запрещенных изданий (фр.).], как, например все герценовское, интересующее теперь всякого. В отношении к языку он, как сам признавался, пурист. Например, я спрашиваю о Завадовском:
– Скажите, пожалуйста, что это была за личность?
– Ради бога, не убивайте меня. Я вытаращил глаза.
– Не говорите "личность", у нас под этим словом разумеется совершенно другое понятие.
– Да ведь это прямой перевод слова personnalite.
– То–то, что не прямой: personnalite – особа. Старик, видимо, ошибается.
– Особа l'individu, – замечаю я.
– И personnalite. Ну, бог с ним.
Вообще он человек благородный и добрый, – по крайней мере, ко мне был он чрезвычайно добр: дружески пенял мне, что я не уведомил его о моей болезни, сам навестил меня, спрашивал, не растрясла ли у меня, заезжего, моя болезнь казны... Вхожу к нему во второй раз после моей болезни – и он отменяет только что отданное человеку приказание идти справиться о моем здоровье. А это: старик сидит на какой–то и не очень удобной кушетке, а я подле него в больших вольтеровских креслах, существовавших еще при Грибоедове спрятавшись раз за которые Жандр напугал Грибоедова, за что тот и назвал его школьником... Старик рассказывает, и притом такие вещи, которых, верно, другому не стал бы говорить, а у мепя, без всякого зазрения совести, на коленях портфель с бумагой, а в руке карандаш; я, решительно без всякого приличия, записываю бегло перечнем все, что он говорит. Прощаясь, мы дружески обнялись и расцеловались Последнее его слово было – поклон моей жене.
В Степане Никитиче до сих пор больше огня и душевной силы, хотя, вероятно, меньше физической, хотя он глух и руки у него сильно трясутся. В Степане Никитиче есть то, что
Мхом покрытая бутылка вековая
Хранит струю кипучего вина... [37]
VII
Письмо Жандра к Смирнову от 25 сентября 1858 года. – Свидание с Жандром в конце февраля 1859 года. – Воспоминания о недавно умершем С. Н. Бегичеве и его дружбе с Грибоедовым. – Рассказ Смирнова, со слов Бегичева, о случае в католическом монастыре в 1814 году. – Свидетельство Жандра, в каком виде был автограф "Горя от ума", привезенный Грибоедовым в Петербург в 1824 году. – Многочисленные списки "Горя от ума". – Главный список А. А. Жандра, исправленный автором собственноручно. – Допрос Жандра государем. – О портфелях для бумаг. – О причине дуэли, Чернова и Новосильцева и обстановка похорон того и другого. – Общие надежды на помилование декабристов. – Где похоронены тела повешенных.
В конце февраля 1859 года я снова приехал в Петербург. Само собой разумеется, что один из первых моих визитов был сенатору Жандру, который писал ко мне только одно письмо, но самое обязательное. В письме этом, которое я прилагаю в подлиннике, были мне особенно дороги следующие строки: «Не удивляйтесь и не сердитесь на меня, любезнейший, почтенный Дмитрий Александрович, что на три письма ваши, которые доставили мне истинное удовольствие, убеждая, что на свете есть еще люди, согретые человеческим сердцем, – я отвечаю так поздно. Для таких старых людей, как я, самое трудное дело писать, что бы то ни было... А я все лето писал, писал и писал...» Далее следовало исчисление его настоящих служебных трудов и следующее слишком важное для меня известие: «Перебравшись на новую квартиру и перебирая мои бумаги, я нашел два письма незабвенного моего друга. Если удосужусь, то пришлю вам копии с них. Одно менее интересно, другое несравненно более. Оно писано к Варваре Семеновне, общему нашему другу, из Табриса незадолго до последнего отъезда Александра в Тегеран, следовательно, незадолго до его смерти».
Нас как-то невидимо, но как-то чувствуемо соединяла мысль, что его уже нет, нашего общего друга, нашего дорогого Степана Никитича.
– Он умер, – сказал я.
Сенатор промолчал, но ему, видимо, было грустно.
– Он обещал мне, при последнем свидании, все письма Грибоедова к нему в мою собственность, – продолжал я.
– Не знаю, – отвечал Жандр, – но я душевно сохраняю память об этом человеке, – недаром его так любил Грибоедов. Они много дурости наделали в молодости: во второй этаж дома в Брест–Литовске верхом на лошадях въехали бал… Это были кутилы, но из них вышли замечательные люди. Степан Никитич был рыцарь благородства, и вы должны почитать себя совершенно счастливым, если сохранили несколько его писем.
– Вы рассказываете, Андрей Андреевич, как они в Брест–Литовске верхом во второй этаж на лошадях приехали. Да мало ли они там чудили. Я вам расскажу одну продел очку моего дядюшки: вы, вероятно, знаете, что в Брест–Литовске был какой–то католический монастырь, чуть ли не иезуитский; вот и забрались раз в церковь этого монастыря Грибоедов с своим любезным Степаном Никитичем, когда служба еще не начиналась. Степан Никитич остался внизу, а Грибоедов, не будь глуп, отправился наверх, на хоры, где орган. Ноты были раскрыты. Собрались монахи, началась служба. Где уж в это время находился органист или не посмел он согнать с хор и остановить русского офицера, да который еще состоял при таком важном в том крае лице, каким был Андрей Семенович Кологривов, – уж я вам передать этого не могу, потому что не догадался об этом спросить Степана Никитича, от которого слышал о всей этой проделке. Вы лучше моего знаете, что Грибоедов был великий музыкант. Когда по порядку службы потребовалась музыка, Грибоедов заиграл и играл довольно долго и отлично. Вдруг священнодейческие звуки умолкли, и с хор раздался наш кровный, наш родной "Камаринский"... Можете судить, какой это произвело эффект и какой гвалт произошел между святыми отцами...