Текст книги "А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников "
Автор книги: Сборник Сборник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
В старании товарищей не компрометировать Грибоедова не было также ничего особенного, исключительного. Это было лишь следствием наперед условленного, общепринятого правила стараться не запутывать никого, кто не был еще запутан, а если сам Грибоедов не говорил о сношениях с членами, имевшими особенное значение, то говорить об этих сношениях значило бы добровольно и без нужды выдать самого себя. Кроме того, как объяснено выше, он, к счастию его, был вовремя огражден от сношений с нескромными членами. В силу подобных же условий спасены были и многие другие члены, даже такие, которые были замешаны и посильнее, чем Грибоедов. Наконец, кроме несомненного заступничества Паскевича, Грибоедову благоприятствовали еще и следующие два обстоятельства: он не был в Петербурге в конце 1825 года; а в тех близких отношениях, в каких он находился к Одоевскому и другим членам Общества, никто с уверенностью не мог сказать о себе, на что бы он решился, если бы присутствовал в Петербурге, как о том откровенно сознался пред высшим лицом и Пушкин, даром что Пушкин даже не был членом Общества, хотя и желал им быть, но его не принимали, зная его неустойчивость (versotilite).
Другое важное обстоятельство заключается в том, что, как это сообщено уже в разбираемом жизнеописании Грибоедова, Ермолов, предупредив его об аресте, дал ему возможность истребить компрометирующие его бумаги, в которых, несомненно, было немало опасного для Грибоедова, в том числе кое–что из собственных его произведений, судя по тому, что многие не раз слышали от него. Некоторые из его напечатанных 13 стихотворений не уступали, например, в резкости пушкинским стихотворениям известного направления. Здесь кстати сказать, что, впрочем, и не один Ермолов так поступал. Лица, поставленные и выше Ермолова, делали для других то же самое, что сделал он для Грибоедова <...>
Мнение, будто бы известный Ф<аддей> Б<улгарин> не считался тогда еще таким, каким считали его впоследствии, приводимое в жизнеописании Грибоедова для оправдания его относительно сношений его с Б<улгариным>, никак нельзя признать справедливым. Не входя здесь в разбирательство, насколько основательна было вообще мнение о Б<улгарине>, и когда он был лучше, когда хуже, я могу сказать только одно, что ни за что так не упрекали Грибоедова люди, даже близкие ему, как за сношения его с Б<улгариным> и это всегда задевало заживо Грибоедова. Относительно других предметов Грибоедов хотя вообще и рассуждал часто горячо, но не доходил никогда до раздражения; только когда осуждали его связь с Б<улгариным> или когда Каховский доказывал ему, что, осуждая у ложных либералов противоречие их действий с провозглашаемыми принципами, Грибоедов и сам не свободен от подобного противоречия, можно было видеть, что Грибоедов чувствовал, что его кольнули в самое больное место. Трудно также понять, к какому времени может относиться, разрыв его с Б<улгариным> за излишнюю похвалу, о котором говорится в жизнеописании. Помнится, что и после вторичного отъезда своего в Грузию он все еще посылал письма в "Северную пчелу" и что даже писал комплименты Б<улгарину>, относительно его "Выжигина" [14]. Одоевскому присылали все, что печатал Грибоедов впоследствии, и мне помнится, что об этом был у нас и разговор с Одоевским.
Остается пояснить еще два факта: наблюдения в Киеве и в Крыму, относящиеся к русской истории, были деланы Грибоедовым по просьбе Петра Александровича Муханова [15], постоянно и специально занимавшегося (даже и впоследствии в каземате) исследованиями относительно древней русской истории; это сказывал мне сам Муханов, а что касается до курса математики "Франкера", о присылке которого просил Грибоедов во время заключения его в штабе, то это потому, что, сознавшись мне, что он не очень силен в математике, и зная, что я был преподавателем высшей математики и астрономии в морском корпусе, Грибоедов просил меня, чтоб я "от скуки" занялся с ним математикою [16].
Я мог бы сообщить еще многое о Грибоедове, как потому, что немало сам был свидетелем, так и потому, что немало слышал от Одоевского, который беседовал о нем со мною чаще, чем с другими, зная, что мне многое и без того уже известно; но я положил себе ограничиться здесь замечаниями только на то, что изложено уже в разбираемом мною жизнеописании Грибоедова...
В заключение скажу, что из всех портретов Грибоедова я не видел до сих пор ни одного, который напомнил бы мне остроумную физиономию автора "Горя от ума"; по крайней мере, того Грибоедова, каким я знал его в 1824-м и 1825 годах.
Д.В. Давыдов.
Из «Записок во время поездки в 1826 году из Москвы в Грузию»
<...> 28 августа <1826 г.>, рано поутру, оставил пехоту и, под прикрытием 30 казаков, поехал рысью вперед. Правду сказать, я много и очень много рисковал, но сопровождавшие меня казаки были известные молодцы линейные. Мне хотелось догнать почту и большой караван, впереди нас шедший и ночевавший на Урухском редуте, но, приехав туда, я не нашел уже этого каравана и отправился тотчас далее, наконец догнал его в привальном редуте, называемом Мечетской; тут нашел я, между прочими знакомыми моими, и Грибоедова, выехавшего гораздо прежде меня из Москвы [1].
От Мечетского редута до Белой речки (8 или 9 верст) идет самая опаснейшая из всего края дорога; она вьется в ущелине между Тереком, весьма быстро текущим, и цепью довольно высоких гор, сверх того, дорога прерывается глубокими оврагами. Такая местность дает все удобство чеченцам, живущим не в дальнем расстоянии за Тереком, укрываться и делать внезапные нападения. Однако ж мы проехали благополучно и ночевали в Арадонском редуте.
29 августа, рано утром, приехали мы в Владикавказ. До сих пор дорога паша простиралась большею частию по необозримой плоскости, с которою граничит гигантская стена заоблачного Кавказа; иногда дорога пресекалась лощинами, но весьма пологими. Был прежде в одном месте на этой дороге лес, но теперь вырублен, затем чтобы лишить чеченских хищников убежища и сохранить проезжающих от внезапных нападений. <...>
В Владикавказе отвели мне квартиру в крепости и отдали все установленные почести. Был выставлен караул, который я тот же час отпустил; являлся ко мне с рапортом комендант и плац–майор; я расспрашивал у них о делах в Грузии, но и они ничего верного не знали, а обещали прислать ко мне приехавшего недавно из Тифлиса полковника путей сообщения, командированного оттуда для поправления дороги и мостов при Дарьяльском ущелье, заваленных обрушением части горы Казбека, ночью с 15 на 16 число августа, то есть в тот самый день, как я выехал из Москвы. Какое предсказание для меня, ежели б я был суеверен!
От полковника, прибывшего из Тифлиса, узнал я, что войска поспешают к пунктам назначенного им соединения, что Аббас–Мирза с сильною армиею (которую полагали тогда до 100 тысяч) в Елисаветполе, а авангард его в Шамахе, что Шуша блокирована, но полковник Реут с полком своим крепко в ней держатся, что Сардарь Ериванский занял Бомбахскую и Шурагельскую провинции и простирает набеги свои до Ковша, в 50 верстах от Тифлиса, что против Аббаса–Мирзы князь Мадатов с тремя тысячами, а против Сардаря полковник князь Севирзимидзев с тифлисским пехотным полком, на Каменной речке в урочище Джелал–Оглу, что возле Лори; что в Тифлисе покойно и нимало не опасаются неприятеля, полагаясь во всем на Ермолова, а Ермолов, зная трусость персиян, покойнее всех и занимается сосредоточиванием войск, чтобы одним разом все кончить и уничтожить.
В Владикавказе я писал письма домой. День был прелестный, я гулял и любовался Кавказом, который, как казалось, совсем почти навис на город, хотя он находится в расстоянии 7 верст от подошвы гор на ровной плоскости. Из окна моего виден был Казбек, возвышающийся, как двухглавая сахарная голова над всем снеговым хребтом и тогда, как я смотрел, будто выпечатанный на темно–голубом безоблачном небе. Ночью Казбек был еще величественнее, когда полная луна осыпала снеговые темя его бледными своими лучами.
Я оставил в Владикавказе свою коляску и 30 числа выехал вместе с Грибоедовым в двуместных дрожках, которыми одолжил нас до первой станции майор Н. Г. О<гарев> [2]. Вещи наши были навьючены на казачьих лошадях, а конвой убавлен, потому что в горах гораздо менее опасности, чем на том пространстве, которое мы проехали. Осетины мирнее чеченцев, однако ж и они не упускают случая против неосторожных. Конвой наш отсюда состоял всего из 10 человек пехоты и двух казаков, сверх того, четыре казака вели наших вьючных лошадей, и люди наши также ехали на казачьих лошадях.
От Владикавказа до въезда в ущелье, из коего вытекает Терек, всего верст 7; местоположение так же плоско, как то, которое мы проехали; но, проехав 7 верст, вдруг погружаешься в горы, и, по мере езды вперед, ущелья становятся теснее и теснее. Наконец в Ларсе, в 25 верстах от Владикавказа, верхи гор, по обеим сторонам дороги, кажутся готовыми упасть на голову. Воздух, от возвышенности местоположения, гораздо холоднее. В Ларсе порядочной домик для проезжающих, здесь квартирует рота пехоты и команда казаков; строения, для помещения военных, находятся у берега Терека, а на нижнем уступе горы стоят развалины древнего замка.
31 августа отправились мы далее. Я думал сначала, что мы просто упремся в горы и не найдем отверстия для проезда: так издали теснина кажется спертою. Этим путем ехали версты четыре и, не доезжая до Дарияла, расстоянием версты за три, встретили мы рабочих, занимавшихся исправлением дороги и мостов, заваленных обрушением части горы Казбека. Этот обвал произошел на самом тесном месте, покрыл целыми громадами каменьев мосты и дорогу и до того загородил течение Терека, что река должна была прорыть себе другое отверстие, и теперь сделалось то, что где был прежде Терек, там сделалась дорога, а где была дорога, там Терек. Причиною обвала, как предполагают, был чрезмерный жар нынешнего лета, отчего снега на Казбеке растаяли, подмыли громады мелких каменьев и снесли их с собою вниз. Свидетели обвала в Дарияле (небольшом редуте, в трех верстах от обвала) сказывали нам, что треск начался в полночь и обвал продолжался четыре часа сряду, гром от падения каменьев так был ужасен, что они полагали разрушение всего Кавказа и, как говорится, настоящее светопреставление. Три реки каменьев потекли с самого хребта гор, и от взаимного трения камней брызгали искры, так что в мрачную ночь тройной обвал представлял как будто три шумные, огненные реки, ниспадающие с необъятной, почти заоблачной вышины на единственный путь с кавказской линии в Грузию. Во время проезда нашего работы подвинулись уже так много вперед, что можно было проезжать по дороге не только верхом, но и в повозках. Чем далее мы подвигались от Ларса к Дариялу и до села Казбека (в 9 верстах впереди от Дарияла), тем природа становилась угрюмее; слои известковые тенились слоями гранита и аспида, растительность становилась более и более скуднее, кое-где видны были, не более аршина высоты, горбатые ели, а траву заступал мох, проглядывающий из трещин скал черных и серых, взгроможденных одна на другую до небес. Дефилеи становились час от часу теснее, Терек ревел громче, крутил грязные волны свои, дробился об огромные камни, которые иногда сдвигал с места и тащил несколько сажен вперед по течению своему. Дорога наша подымалась на косогор, примыкающий, с одной стороны, к беспрерывной стене, возвышающейся до облаков, а с другой – к пропасти, в которой кипел Терек. Иногда дорога проходила сквозь выдолбленные потоком в скале галереи, а иногда шла у самого берега Терека, так что брызги покрывали нас и лошадей наших. У Дарияла дефилея самая тесная, скалы и горы, кажется, хотят пасть на голову и неба видно не более как часа на два солнечного ежедневного перехода, отчего в этой дефилее почти беспрерывный сумрак и свет, как я уже сказал, виден не более двух часов, в самую летнюю пору. Все это, совокупно с бесплодием и угрюмостию местного положения гигантских гор, вселяет в душу какой–то неизъяснимый ужас. Уже около Дарияла замечательно холоднее, потому что, хотя не чувствительно, но от самого въезда в горы дорога подымается все выше и выше, вдоль по течению Терека.
В редуте прекрасный домик для проезжающих, а напротив видна огромная скала, на которой развалины замка, также огромного; у этих развалин более всего замечательна лестница, выдолбленная в скале, длиною на несколько десятков сажен и чрезвычайно крутая. Вообще на пути встречаешь огромные камни в 50 и более сажен в диаметре, скатившиеся, как полагают, с верха гор. Проехав версты 4 от Дарияла, сверх черных, каменистых и безлесных гор и сквозь тонкие облака проглянуло двуглавое темя Казбека и окружные снеговые верхи низших его гор: это новое явление было очаровательно! Казалось, что Казбек в расстоянии не более трех верст, но до подошвы ее было верст 12.
В селе Казбеке мы переменили лошадей и поехали тотчас далее, и гора Казбек представилась нам прямо перед глазами. На этом месте, сказывали мне, мы были 600 сажен выше морского уровня. По мере езды нашей вперед Дефилоя становилась шире, но природа более и более мертвела; здесь не видно даже ни одной ели. Я забыл сказать, что на пути нашем видны были, по обеим сторонам дороги, на неприступных вершинах, осетинские деревни, которые, по местности своей и по образу строения, необыкновенно как живописны; таких поселений попадалось нам более от села Казбека к Коби, по причине широты дефилеи. Замечательны также осетинские водяные мельницы, коих более от Владикавказа или, лучше сказать, от Балты до Дарияла. Эта мельница не более как сажени в полторы в диаметре, с колесом горизонтальным, приложенным в средине каждой из них; они становятся на одном из берегов Терека или между двумя каменьями, или на каком–либо узком рукаве этой реки. Такими необыкновенными мельницами усеян почти весь берег.
Около Коби, куда мы приехали к вечеру, отверстие весьма расширяется и Терек бежит плавнее; впрочем, недалеко от этого места начинается источник этой реки, и она еще довольно узка и мелка; местоположение совершенно мертвое и пустынное.
В Коби встретился я с одним старым знакомым моим [3], ехавшим из Тифлиса в отпуск в Москву. Он рассказывал мне тифлисские новости; беседа наша продолясалась довольно долго, я удерживал его ночевать, а он заупрямился и пустился в путь, но вскоре после его отъезда началась гроза ужасная, дождь ливмя лил, гром и молния раздирали небо. Надобно быть свидетелем грозы в горах, чтоб вполне наслаждаться всею красотою этого величественного небесного явления. Один удар производил десятки других ударов от отголосков в горах; не прошло часа, как упрямый мой знакомый возвратился назад, потому что ночь была темная и лошадь его несколько раз падала от грома.
1 сентября мы дерзнули на последнее усилие, на перевал через горы. От Коби дорога вьется по косогору над речкою, впадающей в Терек. Чем далее подвигаешься, тем дорога становится круче, наконец между 6-й и 7-й верстою въехали мы на Крестовую гору. Окрестности здесь совершенно безжизненные, нет ни одного дерева, ни одного жилища, трава, однако ж, в долинах есть, потому что видны пасущиеся на них горские лошади и кой-где скирды сена, скошенного казаками, находящимися на посту в Коби.
Крестовая гора есть самая возвышенная точка высот, по коим едешь от Балты до Тифлиса. Здесь настоящий перевал через Кавказ. Не надобно, однако, полагать, чтоб эта гора была выше Казбека или высшая из окрестных ей гор; напротив, она самое нижайшее звено цепи гор, разделяющих противоположные течения рек Терека и Враглы, и потому именно избрана как удобнейшая для проезда.
Крестовая гора получила название от креста, водруженного на ней первыми русскими, перешедшими за Кавказ, в Грузию, во время Екатерины, но крест был деревянный и уже обветшал; теперь генерал Ермолов соорудил огромный, высеченный из гранита крест, с таким же подножием.
Спуск с горы, около полторы версты, кончается на косогоре Гут–горы. Косогор этот продолжается версты на две, так что можно сказать, плечом касаешься Гут–горы, а ступень лошади становится на край пропасти, версты две глубиною. На дне пропасти видишь скалу, покрытую лесом и отделяющуюся, подобно острову, от всех высот.
С вершины горы осетинские деревни кажутся не более чернильницы, а скот, пасущийся по лугам, не более мухи. Из ущелья вытекает река Арагва, которая уже принадлежит к системе рек грузинских, так как Терек, вытекающий за этим же хребтом, но только с другой стороны Крестовой горы, принадлежит системе рек кавказской линии. Мы ехали среди облаков, некоторые ходили гораздо ниже пас, а иногда попадали мы в влажные облака или тучи, и крупный дождь осыпал нас; иногда тучи, пробежав, давали место солнечным лучам, от которых местоположение принимало особую прелесть. От Гут–горы дорога вдруг приметно круто опускается, однако ж некоторыми уступами; она покрыта каменьями и промоинами от частой слякоти, дождей и весенних вод.
От Гут–горы за 7 верст станция Кашауры, и на 5 верст от этой станции открывается известная Кашаурская долина. Нет выражения для описания прелестей этой долины, особенно же в то время года и прекрасную погоду, в которые мы ехали. Она есть продолжение той пропасти, об которой я говорил, описывая проезд наш через Гут–гору; по этой долине доехали мы на ночлег в Пасанаур; здесь совершенно прекратились горы, мы спустились с последней, ужасно крутой и каменистойдороги, лежащей по косогору продолжения Гут–горы, и приехали в деревеньку, где живет правитель горскими народами.
Путь наш от последнего ночлега в Пасанауре лежал по плоским берегам Арагвы, текущей по широкой долине, окруженной живописными лесами, предгорием Кавказа, довольно, однако, еще возвышенным. Арагва течет хотя весьма быстро, потому что покатость русла ее еще довольно значительна, но вода ее не так мутна, как в Тереке, напротив, на пей видны волны, отражающиеся южным небом. Берега Арагвы прелестны; широкая и гладкая дорога, осененная каштановыми деревьями, грецким орешником и вязами, идет у самого берега, кой-где попадаются миндальные деревья, барбарисовые кустарники и шиповник, и сверх того, виды разнообразятся предгорием Кавказа, нигде Арагву не покидающего. Мы приехали на ночлег наш в Пасанаур чрезвычайно усталые, потому что хотя переезд от Коби не более 32 верст, но гористая дорога совершенно утомила и изнурила нас. В Пасанауре караул уже от войск, находящихся в Грузии.
2 сентября, рано утром, отправились мы в дальнейший наш путь. Дорога весьма сходна с тою, по которой мы ехали, от спуска с Кашаурской горы; так же живописна и приятна для езды, словом, настоящий английский парк, в большем размере. В Анануре мы переменили лошадей и, при самом выезде со станции, оставили Арагву влеве, потому что тут крутая, каменистая и лесная цепь гор так близко прилегает к реке, что нет никакого проезда; одни пешеходы, и то с трудом, пробираются по тропинке, вьющейся на боку утеса над самою Арагвою.
В 3 верстах от Ананура карантин, отсюда решились мы с Грибоедовым отправить вьючных лошадей наших обыкновенною дорогою, которая обходит, как я прежде сказал, цепь гор, а самим ехать прямо через эту цепь, через что мы сокращали путь, по крайней мере, тремя верстами. Нам казалось, что мы не встретим на избранном нами прямом пути больших затруднений, потому что глазами видели, где кончается высота, но когда въехали на нее, тогда уверились, что это еще только первый уступ и что надобно было карабкаться на другой, поднявшись же на другой, увидели еще третий, круче и выше, наконец, когда кое–как мы и туда добрались, то выиграли только то, что на лошадей наших напали особого рода слепни или мухи, величиною с серебряный пятикопеешник и совсем плоские. Вот все, что мы нашли замечательного на этой горе. С высоты ее начали мы спускаться почти такими же уступами и наконец выехали на настоящую дорогу, по которой обыкновенно все ездят, и догнали наших вьючных лошадей.
В 3–х верстах от Душета въехали мы в низкой лес, растущий по обеим сторонам дороги. Весь этот лес состоит большею частию из шиповника, бывшего тогда в полном цвете.
Вся страна от Ананура до половины дороги, то есть от того места, где мы оставили Арагву, и до того, где опять к ней подъехали, весьма гориста и лощиниста. В Душете есть купцы и ремесленники, лавки и порядочные строения, чего мы уже давно не видали.
Верст 10 от Душета дорога идет через высоты и лощины, пока соединится с Арагвою; тут начинается плоскость, продолжающаяся до небольшой деревни Гаринскал, где казачий пост и почтовый двор. Тут мы ночевали и 3 сентября пустились прямо в Тифлис, я в почтовой тележке, а Грибоедов верхом. Отсюда идет дорога верст 10 косогором, вдоль берега Арагвы, но у Муаета пересекает дорогу река Кура (древний Кир, Gyrus). Тут поворотили мы вправо, против течения Куры, и, проехав около полторы версты, переправились чрез древний так называемый мост Помпея; потом поворотили палево вдоль течения Куры и, проехав правым берегом этой реки также около 2 верст, у самого впадения Арагвы в Куру поворотили еще вправо, и этою дорогою приехали прямо в Тифлис. <...>
Из «Записок, в России цензурой не пропущенных»
А. С. Грибоедов, знаменитый автор комедии «Горе от ума», служил в продолжение довольно долгого времени при А. П. Ермолове, который любил его, как сына. Оценяя литературные дарования Грибоедова, но находя в нем недостаток способностей для служебной деятельности или, вернее, слишком малое усердие и нелюбовь к служебным делам, Ермолов давал ему продолжительные отпуска, что, как известно, он не любил делать относительно чиновников, не лишенных дарования и рвения. Вскоре после события 14 декабря Ермолов получил высочайшее повеление арестовать Грибоедова и, захватив все его бумаги, доставить с курьером в Петербург; это повеление настигло Ермолова во время следования его с отрядом из Червленной в Грозную. Ермолов, желая спасти Грибоедова, дал ему время и возможность уничтожить многое, что могло более или менее подвергнуть его беде. Ермолов, Вельяминов, Грибоедов и известный шелковод А. Ф. Ребров находились в средине декабря 1825 года в Екатеринодаре; [1] отобедав у Ермолова, для которого, равно как и для Вельяминова, была отведена квартира в доме казачьего полковника, они сели за карточный стол. Грибоедов, идя рядом с Ребровым к столу, сказал ему: «В настоящую минуту идет в Петербурге страшная поножовщина»; это крайне встревожило Реброва, который рассказал это Ермолову лишь два года спустя. Ермолов, отправляя обвиненного с преданным ему фельдъегерем в Петербург, простер свою заботливость о Грибоедове до того, что приказал фельдъегерю остановиться на некоторое время в Владикавказе, где надлежало захватить два чемодана, принадлежавшие автору «Горя от ума». Фельдъегерь получил строгое приказание дать Грибоедову возможность и время, разобрав заключавшиеся в них бумаги, уничтожить все то, что могло послужить к его обвинению. Это приказание было в точности исполнено, и Грибоедов подвергся в Петербурге лишь непродолжительному заключению. Все подробности были мне сообщены Талызиным, Митенкой, самим фельдъегерем и некоторыми другими лицами. Грибоедов, предупрежденный обо всем адъютантом Ермолова Талызиным, сжег все бумаги подозрительного содержания. Спустя несколько часов послан был в его квартиру подполковник Мищенко для произведения обыска и арестования Грибоедова, но он, исполняя второе, нашел лишь груду золы, свидетельствующую о том, что Грибоедов принял все необходимые для своего спасения меры. Ермолов простер свою, можно сказать отеческую, заботливость о Грибоедове до того, что ходатайствовал о нем у военного министра Татищева. После непродолжительного содержания в Петербурге, в Главном штабе, Грибоедов был выпущен, награжден чином и вновь прислан на Кавказ. С этого времени в Грибоедове, которого мы до того времени любили как острого, благородного и талантливого товарища, совершилась неимоверная перемена. Заглушив в своем сердце чувство признательности к своему благодетелю Ермолову, он, казалось, дал в Петербурге обет содействовать правительству к отысканию средств для обвинения сего достойного мужа, навлекшего на себя ненависть нового государя. Не довольствуясь сочинением приказов и частных писем для Паскевича (в чем я имею самые неопровержимые доказательства), он слишком коротко сблизился с Ванькой–Каином [2], т. е. Каргановым, который сочинял самые подлые доносы на Ермолова. Паскевич, в глазах которого Грибоедов обнаруживал много столь недостохвального усердия, ходатайствовал о нем у государя. Грустно было нам всем разочароваться на счет этого даровитого писателя и отлично острого человека, который, вскоре после приезда Паскевича в Грузию, сказал мне и Шимановскому следующие слова: «Как вы хотите, чтоб этот дурак, которого я коротко знаю, торжествовал бы над одним из умнейших и благонамереннейших людей в России; верьте, что наш его проведет, и Паскевич, приехавший еще впопыхах, уедет отсюда со срамом». Вскоре после того он говорил многим из нас: «Паскевич несносный дурак, одаренный лишь хитростью, свойственною хохлам; он не имеет ни сведений, ни сочувствия ко всему прекрасному и возвышенному, но вследствие успехов, на которые он не имел никакого права рассчитывать, будучи обязан ими превосходным ермоловским войскам и искусным и отважным Вельяминову и Мадатову, он скоро лишится и малого рассудка своего». Но в то же самое время Грибоедов, терзаемый, по–видимому, бесом честолюбия, изощрял ум и способности свои для того, чтобы более и более заслужить расположение Паскевича, который был ему двоюродным братом по жене. Дружба его с презренным Ванькою–Каином, который убедил Паскевича, что Ермолов хочет отравить его, подавала повод к большим подозрениям. В справедливом внимании за все достохвальные труды, подъятые на пользу и славу Паскевича, Грибоедову было поручено доставить государю Туркманчайский договор. Проезжая чрез Москву, он сказал приятелю своему Степану Никитичу Бегичеву: «Я вечный злодей Ермолову» [Я это знаю от зятя моего Дмитрия Никитича Бегичева. (Примеч. Д. В. Давыдова.)]. По ходатайству Паскевича Грибоедов был, согласно его желанию, назначен посланником в Тегеран, где он погиб жертвою своей неосторожности...
Предместник Грибоедова в качестве посланника в Персии, Мазарович, был человек отлично способный и умный; будучи медиком, он, вследствие ходатайства Ермолова, был назначен первым постоянным посланником при персидском шахе. Грибоедов, состоявший некоторое время при нем в качестве советника, был человеком блестящего ума, превосходных способностей, но бесполезный для службы. Не зная никаких форм, он во время отсутствия Мазаровича писал бумаги в Тифлис, где ими возбуждал лишь смех в канцелярии Ермолова. Однажды явился к Мазаровичу армянин, некогда захваченный персиянами в плен, бывший помощником Манучар–хана, хранителя сокровищ и любимца шаха, с просьбой исходатайствовать ему позволение возвратиться к нам в Грузию. Так как это могло дать повод к различным обвинениям, потому что в случае пропажи чего–либо наше посольство и армянин были бы подозреваемы в похищении шаховских сокровищ, Ермолов советовал Мазаровичу убедить армянина отказаться от своего намерения. Грибоедов, отправленный к государю с Туркманчайским договором, говорил, не стесняясь, мне, Шимановскому и весьма многим: "Паскевич так невыносим, что я не иначе вернусь в Грузию, как в качестве посланника при персидском дворе". Это желание Грибоедова, благодаря покровительству его нового благодетеля, исполнилось, но на его пагубу... Действия этого пылкого и неосмотрительного посланника возбудили негодование шаха и персиян. Он в лице шахского зятя Аллаяр–хана нанес глубокое оскорбление особе самого шаха. Грибоедов, вопреки советам и предостережениям одного умного и весьма способного армянина, служившего при нем в качестве переводчика, потребовал выдачи нескольких русских подданных – женщин, находившихся в гареме Аллаяр–хана в должности прислужниц. Это требование Грибоедова было, вероятно, предъявлено им вследствие ложного понимания вещей и с явным намерением доказать свое влияние и могущество у персидского двора. Хотя шах не мог не видеть в этом нарушение персидских обычаев, но, не желая отвечать на требование Грибоедова положительным отказом, он дозволил ему взять их самому; посланные в гарем конвойные привели пленниц в посольский дом. Персияне, видевшие в этом явное неуважение русских к особе шахского зятя, к самому шаху и к существующим народным обычаям, взволновались. Вскоре вспыхнуло возмущение, вероятно, не без одобрения шаха; около сорока человек наших было убито, в том числе весьма много полезных лиц; спасся один бесполезный Иван Сергеевич Мальцов и с ним двое людей, вследствие особенного к нему расположения каких–то персиян, которые спрятали его в сундук на чердаке. Так как я в то время не находился уже более в Грузии, то я привожу здесь подробности, которые мне были сообщены многими лицами, заслуживающими доверия. Причину этих действий Грибоедова должно, сколько мне известно, искать в следующем: Грибоедов, невзирая на блистательные дарования свои, никогда не принадлежал к числу так называемых деловых людей; он провел довольно долгое время в Персии, где убедился лишь в том, что слабость и уступчивость с нашей стороны могли внушить персиянам много смелости и дерзости, а потому он хотел озадачить их, так сказать, с первого раза. К сожалению, далеко было от уступчивости до настоятельных требований относительно гаремных прислужниц, некогда взятых в плен во время вторжения персиян в Грузию, что заключало в себе много оскорбительного для самолюбия этого народа. Настойчивость Грибоедова была необходимою во всех тех случаях, где надлежало ему наблюдать за точным исполнением важнейших пунктов Туркманчайского трактата; в прочих случаях надо было обнаружить много ловкости, проницательности и осторожности, дабы не оскорбить понапрасну народной гордости. Грибоедову, назначенному посланником в Персию, после наших счастливых военных действий, было легче приобресть влияние, чем Ермолову, отправленному туда в 1817 году. Невзирая на то что этот последний прибыл в Тегеран после обещания, данного государем персидским послам возвратить некоторые присоединенные уже к нам области, он выказал при этом случае так много искусства и энергии, что шах отказался от своих требований. В случае несогласия шаха Ермолов, не могший поддержать своих представлений войском, которого в то время не было под рукой, нашелся бы вынужденным уступить, что было небезызвестно персиянам. Невзирая на то, что сам принц Аббас–Мирза явно уже выказывал нам свои неприязненные чувства, Ермолов успел склонить шаха к уступкам. Ермолов, всегда умевший выказывать большое уважение к обычаям народов, с коими ему приходилось действовать, внушил персиянам высокое к русским уважение, каким мы даже не пользовались после наших успехов над ними. Мне говорил один важный персидский чиновник, что своевременная присылка войск в Грузию предупредила бы войну с персиянами, коих самонадеянность возросла лишь вследствие убеждения, что мы к ней не готовы и что мы можем противуставить их полчищам лишь ничтожные силы. Наконец, самые действия умного и энергичного Мазаровича, никогда не раздражавшего народной гордости персиян, были весьма поучительны для Грибоедова, который пренебрег, к сожалению, уроками своих предместников. Я полагаю, что, вероятно, существовала возможность выручить пленниц без предъявления несвоевременных и оскорбительных для персиян требований; во всяком случае надо было приискать средства к их выдаче, не жертвуя для того столь многими людьми. Если бы, по причине существующих обычаев, невозможно было этого сделать тотчас, то не следовало явно нарушать обычаев, освященных веками, и тем возбуждать противу себя жителей, но следовало выждать удобное к тому время [3].