Текст книги "А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников "
Автор книги: Сборник Сборник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
– А, – сказал я, не скрывая того отрадного чувства, которое овладело мной в эту минуту, чувства, в котором была смесь и радости, и какой–то гордости за человека, которому чужда теперь всякая гордость, но память которого люблю я так сильно. – Стало быть, имя было слишком громко, слишком народно.
– Еще бы! Такие ли я вам еще на этот раз чудеса расскажу. Однако вы начали и не кончили: что же вам говорил Степан Никитич?
– Он говорил мне, и, повторяю и вместе прошу вас заметить, не один раз, что Грибоедов, которого засадили в Главный штаб, всякую ночь приходил оттуда к вам.
– Совершенная правда. Всякую ночь приходил, ужинал или пил чай и играл на фортепиано. Последнее–то и было его отрадой: вы, конечно, знаете, что он был замечательный музыкант – музыкант не только ученый, но страстный. Он возвращался от меня в свою конуру или поздно ночью, или на рассвете.
– Да как же, боже мой, все это делалось? Слышишь и ушам не веришь. Между тем слышишь все это от людей, в словах которых нет никакой возможности сомневаться.
– Делалось, а потому и делалось, что Грибоедов имел удивительную, необыкновенную, почти невероятную способность привлекать к себе людей, заставлять их любить себя, именно "очаровывать". Я не знаю, как Степан Никитич рассказывал вам историю его ареста, но расскажу ее вам в свою очередь и в доказательство всей справедливости слов, сейчас мной сказанных. Вы знаете, что тогда он служил при Ермолове и взят он был во время какой–то экспедиции, в каком–то местечке, имени которого не вспомню.
– Я вам помогу, ваше превосходительство: он был взят в Екатериноградской станице.
– Кажется, что так. Подробности его ареста очень любопытны и характеристичны именно как доказательство той привязанности, которую умел внушать к себе Грибоедов. Когда к Ермолову прискакал курьер с приказанием арестовать его, Ермолов, – заметьте, Ермолов, человек вовсе не мягкий, – призвал к себе Грибоедова, объявил ему полученную новость и сказал, что дает ему час времени для того, чтобы истребить все бумаги, которые могли бы его скомпрометировать, после чего придет арестовать его со всей помпой – с начальником штаба и адъютантами. Все так и сделалось, комедия была разыграна превосходно. Ничего не нашли, курьер взял Грибоедова и поскакал.
– Извините, Андрей Андреевич, что я перебью вашу речь рассказом об одной подробности, которая относится именно к этой минуте и которую я слышал от Степана Никитича. Она только прибавляет к доказательствам того, что и вы хотите доказать, то есть как все любили Грибоедова. Когда Ермолов сдал его с рук на руки курьеру, то сослуживцы Грибоедова обратились к этому курьеру со следующим, как говорится, "наказом", что если он не довезет Грибоедова до Петербурга цела и сохранна, то пусть уж никогда ни с одним из них не встречается, ибо сие может быть ему вредно.
– Это очень вероятно. Продолжаю мой рассказ. С Грибоедовым были не все его бумаги, но значительная часть их находилась в крепости Грозной. Ермолов должен был дать предписание коменданту захватить эти бумаги, запечатать и передать пакет курьеру. Все было исполнено. Курьер, Грибоедов и пакет благополучно прибыли в Петербург в Главный штаб [17]. Слух об аресте Грибоедова распространился... Через несколько дней после этого ко мне является один, вовсе мне до того времени не знакомый человек, некто Михаил Семенович Алексеев [18], черниговский дворянин, приносит мне поклон от Грибоедова, с которым сидел вместе в Главном штабе, и пакет бумаг, приехавших из Грозной. Как же все это случилось? Грибоедов, когда его привезли, успел какими–то судьбами сейчас же познакомиться с Алексеевым, который сказал ему, что его в самом скором времени выпустят, потому что он взят по ошибке, вместо родного брата своего, екатеринославльского губернского предводителя. Грибоедов воспользовался этим обстоятельством отлично: в пять минут очаровал Алексеева совершенно, передал ему пакет, сказал мой адпес и просил доставить этот пакет ко мне. Алексеев все исполнил свято.
– Еще раз виноват, Андрей Андреевич. Вы мне позволите пополнить ваш рассказ?
– Сделайте милость. Иное я мог забыть, а другое могу и не знать.
– Вот, со слов Степана Никитича, обстоятельство, которое вполне поясняет, каким образом пакет, бывший у курьера и уже составлявший, таким образом, казенную собственность, мог вдруг очутиться в руках самого Грибоедова. Курьер сдал и самого Грибоедова, и пакет караульному офицеру. Этот офицер был некто Сенявин [19] – сын знаменитого адмирала, – честный, благородный, славный малый. Принявши пакет, он положил его на стол, вероятно, в караульной комнате, в которой на ту пору мог находиться и Алексеев, как человек, уже свободный от всякого подозрения. Сенявин не мог не видеть, как Грибоедов подошел к столу, преспокойно взял пакет, как будто дело сделал, и отошел прочь. Он не сказал ни слова: так сильно было имя Грибоедова и участие к нему.
– И должно быть так. Повторяю вам, что я мог кое–что и забыть, но если вам рассказывал Степан Никитич, так сомнения никакого быть не может. Далее. Этот добрый и славный человек Алексеев бывал у меня и после несколько раз; передавая же мне пакет, он вместе с тем передал мне приказание Грибоедова – сжечь бумаги. Однако же я на это не решился, а только постарался запрятать этот пакет так, чтобы до него добраться было невозможно, – я зашил его в перину. Когда Грибоедова выпустили, мы пакет достали и рассмотрели бумаги; в них не оказалось ничего важного, кроме нескольких писем Кюхельбекера. Но история грибоедовского сидения этим далеко не кончается. Я вам говорил уже, что слух об его аресте распространился быстро. Вдруг доходят до меня такие слова: "Помилуйте, – говорит один, – что это за вздор в городе болтают, будто бы Грибоедов взят: я его сейчас видел на Невском проспекте". – "И я тоже", – говорит другой. "А я видел в Летнем саду", – говорит третий. Что же вышло? Содержавшихся в Главном штабе возили допрашивать из штаба в Петропавловскую крепость. Одним из помощников главного правителя дел военно–судной комиссии был некто Ивановский.
– Так, так, – невольно перебил я сенатора. – Я это все знаю, но позвольте просить ваше превосходительство продолжать.
– Этот Ивановский так полюбил Грибоедова...
– Что даже, может быть, спас его, – опять, и что совсем не было слишком вежливо, перебил я сенатора.
– Спас – это слишком много, потому что с тех пор, как бумаги Грибоедова, которые могли бы его компрометировать, пропали если не с лица земли, так, по крайней мере, из глаз правительства, так что и концы в воду, наш молодец выходил из воды сух и из огня невредим...
– То–то что не совсем, ваше превосходительство. Точно, что едва ли на этот раз удалось кому такое счастье, как Грибоедову, но он сам чуть–чуть не испортил всех выгод своего положения.
– Как же это? Расскажите, пожалуйста.
– Рассказываю, ваше превосходительство, не я, а Степан Никитич. Вот как было дело. На первом же допросе Грибоедов начал было писать: "В заговоре я не участвовал, по заговорщиков всех знал, и умысел их был мне известен"... и проч. в таком роде. Ивановский, видя, что Грибоедов сам роет себе яму, подошел к столу, на котором он писал, и, перебирая какие–то бумаги, как будто что–то отыскивая, наклонился к нему и сказал ему тихо и отрывисто: "Александр Сергеевич, что вы такое пишете... Пишите "знать не знаю и ведать не ведаю" [20]. Грибоедов послушался.
– Непременно должно быть так, – отвечал Жандр, – и мало того, что послушался, но еще принял в своем отзыве тон обиженного: "Я ничего не знаю. За что меня взяли? У меня старуха мать, которую это убьет, а может быть, уже и убило", и проч. Тон этого отзыва подействовал совершенно в пользу Грибоедова: судьи заключили, что если человек за всю эту проделку чуть–чуть не ругается, так, стало быть, он не виноват.
– Однако, Андрей Андреевич, как же это его видели на Невском и в Летнем саду?
– Все по милости того же Ивановского. Я уже говорил вам, что их возили из штаба допрашивать в крепость; там, по окончании допроса, Ивановский всегда говорил курьеру: "Я сам отведу Александра Сергеевича", и они возвращались в штаб через Неву, Летний сад и Невский проспект – это, вот видите, для прогулки. Да это ли одно было. Раз дежурный генерал Потапов обходит ночью комнаты заключенных; к Грибоедову стучались, стучались, – нет ответа. "Не прикажете ли выломать дверь?" – спрашивает адъютант. "Нет, – отвечает Потапов, – не надо, верно, он крепко заснул!" Он очень хорошо знал, что Грибоедова не было. А то раз является ко мне со штыком в руке. "Откуда ты это взял?" – спрашиваю я с изумлением. "Да у своего часового". – "Как у часового?" – "Так, у часового". – "По крайней мере, зачем?" – "Да вот пойду от тебя ужо ночью, так оно, знаешь, лучше, безопасней". – "Да как же тебе часовой–то дал?" – "Вот еще. Да если бы я им велел бежать с собой, так они бежали бы... Все меня любят", – добавил он. Но в начале его заключения было одно прекомическое происшествие: пишет он из своего заключения Булгарину.
– Ваше превосходительство.
– Что прикажете?
– Сделайте божескую милость!
– Какую угодно.
– Объясните мне, пожалуйста, связь такого благороднейшего, идеально благороднейшего человека, как мой покойный дядя, с таким страшным подлецом, как Булгарии. Я никогда не мог достаточно разъяснить этого загадочного пункта в биографии Грибоедова.
– У Булгарина, – отвечал мне Жандр очень положительно, – была к Грибоедову привязанность собаки к хозяину. Вы это сейчас увидите. Грибоедов пишет ему из штаба: "Любезная Пчела. Я в тюрьме. Принеси мне таких–то и таких–то книг". Кто не знает, что Булгарин трус страшный, однако ведь не осмелился ослушаться приказа Грибоедова, пришел к штаб, принес книги, дрожит со страху, его оттуда чуть не в шею гонят, он стоит, нейдет прочь, просит, молит, и добился–таки того, что передал книги [21].
– Для первого свидания, в которое мне хотелось бы разрешить самые темные для меня и интересные вопросы, я приготовил вам, Андрей Андреевич, еще один.
– Например.
– Как вам известны подробности смерти дяди?
– Расскажите сперва вы мне, как они вам известны. Я рассказал, что было мне на этот раз известно, что к Грибоедову, как посланнику, явилось несколько христианок, армянок или грузинок, которые объявили, что их против воли удерживают мужья их в Персии, что они отдаются под его покровительство. Грибоедов их принял, из этого возродилось народное неудовольствие и, наконец, бунт, жертвой которого он и сделался.
– Тут есть частица правды, но еще не вся правда. Если хотите прочесть полное и подробное описание и причин, и происшествий всей этой печальной катастрофы, то ищите его в "Annales des voyages" в 1829 году или в 1830 году [22]. На эту статью указал мне Ермолов.
– Позвольте записать: со мной нет ни карандаша, ни бумаги.
Жандр подал мне и то, и другое. Я положил бумагу, чтобы было повыше, на порядочную груду книг, правильно, симметрически положенных одна на другую, которые, с разными другими столь же правильно расположенными вещами, находились на маленьком столике, стоявшем близ софы, на которой сидел сенатор. Записывая, я очень немного, но все–таки несколько нарушил строгость и стройность симметрического порядка небольшой книжкой груды. Сенатор, не давая мне этого заметить, оправил все по прежнему порядку. Я едва удержал улыбку, увидевши в старике моего собрата – педанта в деле кабинетного порядка.
– Не одни женщины, отдавшиеся под покровительство его как посланника, – продолжал Жандр, – были причиною его смерти, – искра его погибели тлелась уже в Персии прежде, нежели он туда приехал. Разговаривая с графом Каподистриа [23], который заведовал всеми восточными нашими делами, хотя министром иностранных дел и был граф Нессельроде, Грибоедов сказал, что нам в Персии нужны не charge d'affaires [поверенный в делах (фр.).], а лицо, равное английскому представителю, то есть полномочного министра, envoye extraordinaire et ministre plenipotentiaire. Это одной степенью ниже главной степени дипломатического агента, посла, ambassadeur. Может быть, это и действительно было так нужно, а главное, что мне очень хорошо известно, Грибоедов думал, высказавши такое мнение, отклонить всякую возможность назначения его самого на это место, думал, что и чин его для того еще мал. Чин ему дали и на место назначили. "Нас там непременно всех перережут, – сказал он мне, приехавши ко мне прямо после этого назначения. – Аллаяр–хан мне личный враг. Не подарит он мне Туркманчайского трактата".
– Те же самые слова, – сказал я, – приводит Степан Никитич в своей биографической записке.
– Грустно провожали мы Грибоедова, – продолжал Жандр, как бы не слыхавши моего замечания. – До Царского Села провожали его только двое: Александр Всеволодович Всеволожский [21] и я. Вот в каком мы были тогда настроении духа: у меня был прощальный завтрак, накурили, надымили страшно, наконец толпа схлынула, мы остались одни. Поехали. День был пасмурный и дождливый. Мы проехали до Царского Села, и пи один из нас не сказал ни слова. В Царском Селе Грибоедов велел, так как дело было уже к вечеру, подать бутылку бургонского, которое он очень любил, бутылку шампанского и закусить. Никто ни до чего не дотронулся. Наконец простились. Грибоедов сел в коляску, мы видели, как она завернула за угол улицы, возвратились с Всеволожским в Петербург и во всю дорогу не сказали друг с другом ни одного слова – решительно ни одного.
И у нас с Жандром вышло тут довольно продолжительное молчание.
– Скажите, пожалуйста, – начал я, чтобы прервать его, – кому принадлежат эти две замечательные эпиграммы, современные появлению "Горя от ума"?
– Какие? Я их не знаю или забыл.
– Вот они:
Собрались школьники, и вскоре Михаил Дмитриев рецензию скропал, В которой ясно доказал, что «Горе от ума» не Дмитриева горе.
Жандр засмеялся.
– Я этого не знал... Зло, очень зло и умно.
– А вот другая, на того же злосчастного Дмитриева.
Михаил Дмитриев умре.
Считался он в 9–м классе,
Был камер–юнкер при дворе
И камердинер на Парнасе [25].
– Ну, эта мне нравится меньше, уже потому что в ней есть неправильности языка: говорится умре, а не умре. Ведь я пурист...
Старик улыбался.
"Знаем мы это про вас и без вас, pater conscripte [отец сенатор (лат.).]", – подумал я.
– Как бы то ни было, они любопытны, как и все, относящееся к Грибоедову, как все живые и мертвые о нем материалы.
– Кстати, о живых материалах, – начал Жандр. – Вам надо познакомиться здесь с несколькими лицами, которые могут порассказать вам кое–что о Грибоедове, например, с Иваном Ивановичем Сосницким. Это прелюбопытный человек, – он много на своем веку народу перевидал, и, как человек умный, перевидал не без толку. Я знаю, что они были знакомы с Грибоедовым.
– Я имел это намерение.
– Да еще познакомьтесь с Петром Андреевичем Каратыгиным. Этот человек будет вам полезен в другом отношении: отец его, Андрей Васильевич, был более 30 лет режиссером при театре, собирал и хранил афиши всех спектаклей, – это вам для истории представлений грибоедовской комедии.
– Благодарю вас, Андрей Андреевич, за эти указания. Вы, в свою очередь, вероятно, поинтересуетесь видеть один из принадлежащих мне портретов дяди и его "Черновую тетрадь".
– Об этом нечего и спрашивать.
– Эта "Черновая" – сущий клад: чего и чего в ней нет! И путешествия, и мелкие стихотворения, и проекты; два отрывка из "Грузинской ночи", ученые заметки, частные случаи петербургского наводнения.
– А, – сказал Жандр при последнем моем слове, – это любопытно: я знаю, что Грибоедов ездил осматривать Петербург после наводнения с тогдашним генерал-губернатором Милорадовичем.
– Как, с Милорадовичем? – спросил я с видимым удивлением и нисколько не думая скрывать невольную улыбку.
– А... вы смеетесь, – заметил мне Жандр, тоже улыбаясь.
– Да и вы смеетесь, ваше превосходительство.
– Стало быть, вам многое на этот раз известно?
– Не только многое, но все, да еще с такой подробностью, какой вы не ожидаете.
– Я предполагал, что Грибоедов с Милорадовичем были враги из–за Телешевой.
– Нет, они были только соперники [26].
– Впрочем, счастливым был дядя: он об этом, совсем не церемонясь, говорит довольно подробно в своих письмах к Степану Никитичу. Некоторые строки заставили меня препорядочно хохотать. А хорошенькая была эта Телешева. Знаете ли, Андрей Андреевич, что она представляется мне каким–то скоро пронесшимся, но блестящим метеором в судьбе моего дяди, чем–то чрезвычайно поэтическим и невыразимо грациозным.
Тут Жандр посмотрел на меня не без удивления: я говорил очень серьезно.
–Да откуда, – начал он, наконец, – знаете вы, что Телешева была хорошенькая?
–Прехорошенькая, хоть она и насолила мне.
–Это еще что такое?
–У меня есть ее портрет в "Русской Талии", драматическом альманахе Булгарина [27]. Это библиографическая редкость. Теперь нужно вам сказать, как насолила мне Телешева. Я собирал, всеми правдами и неправдами, с большими расходами, все сочинения дяди, рассеянные там и сям по разным альманахам и журналам. Все это было, разумеется, до полного, то есть неполного собрания его сочинений Смирдина. Прихожу я раз – это было в Москве, летом 1852 года, – на знаменитый Толкучий рынок к какому-то букинисту. "Нет ли у вас, батюшка, какого-нибудь старья; я человек заезжий... скучно, читать нечего. Не задорожитесь, – куплю охотно. Нет ли у вас, например, альманахов? Прежде они на русскую землю дождем сыпались". – "Есть", – говорит и выкинул их мне целый ворох. Перебираю... "Русская Талия". Этого-то нам и нужно. Я отобрал штуки три-четыре да и купил по 25 коп. сер. за штуку. Тут, как изволите видеть, я надул букиниста, но зато после букинист гораздо жесточе надул меня. Я хотел поддеть его точно на такой же крючок с "Сыном отечества" за 1825 год, в котором, как вам известно, помещены стихи Грибоедова – Телешевой. Рыбак рыбака видит в плесе издалека: букинист, должно быть, заметил мою физиономию и не без основания заключил, что я, должно быть, из книжных авантюристов. Спрашиваю "Сын отечества" за 1825 год. "Здесь, – говорит, – нет, а надо порыться в палатке". Мы пошли в палатку. Я не знаю, знаете ли вы, ваше превосходительство, что такое книжные палатки в Москве на Толкучем рынке? Они над самыми рядами толкуна, наверху, под самой, заметьте, железной крышей, под которой ничего не подложено, что хотя бы несколько умеряло невыносимый зной от нее в летний день, – ни дранки, ни тесу, – а день, в который я попал под эту крышу, в Душную палатку, в которой злодей букинист, перебрасывая связки книг, поднял еще пыль страшную, был светлый июльский и время только что за полдень. Что вам сказать? пробыл в этой палатке битых 2 часа и решительно начинал думать, что обратился в Сильвио Пеллико. "Нашел", – раздался, наконец, голос букиниста. Ну, думаю, – слава богу. Смотрю, – точно 1825 год; вот стихи Телешевой. "Что вам, любезнейший, за это?". – "Десять целковых". – "Вы шутите?" – "Нисколько". Я туда и сюда, хотел, было, его "душеспасительным словом", как говорит Плюшкин, пронять... Куда тебе! сладу никакого: уперся, злодей, да и только. Подумал–подумал, вынул деньги и отдал. Таким–то образом я заплатил четвертак за первые печатные отрывки комедии Грибоедова и 10 рублей серебром за одну страничку его стихов к мимолетному, но все-таки, скажу, милому предмету его страсти. Право, смотря на портрет Телешевой, их не жалею и вполне понимаю эти строки, написанные дядей в одном из писем его Степану Никитичу: "В три–четыре вечера (у Шаховского) Телешева меня совсем с ума свела".
Проговоривши еще кое о чем постороннем, мы простились с Жандром – до свидания...
1 июня 1858 г.
Не скоро, однако, было это свиданье. "Человек предполагает, а бог располагает" – истина, как и все под луной, старая. Я схватил в Петербурге жестокую холеру и был болен при смерти. Вопреки и ожиданий, и желаний моих, я, с лишком через месяц после первого моего свидания с Жандром, позвонил у его двери.
На этот раз отворил мне сам сенатор.
– Боже мой, это вы, мы думали, что вы уехали.
– Да, ваше превосходительство, я, было, действительно уехал – на тот свет.
Старик посмотрел на меня пристально.
– Да вы в самом деле как будто из гроба встали.
– И это в самом деле почти что так.
– Что с вами было?
– Холера, и притом жестокая.
Я рассказал причины и все подробности моей болезни.
– Да вы сами сделали все, чтобы произвести себе холеру. Однако как же это вы не уведомили меня о вашей болезни?
– Сто раз порывался я это сделать, но не смел вас беспокоить.
– Стыдно вам. Мы, кажется, не так вас приняли, что" бы вы могли сомневаться в нашем участии.
Надо пояснить это слово "мы": в первый раз, когда я был у Жандра, он познакомил меня с своей женой.
За это доброе слово я с искренним чувством пожал руку почтенного старика.
В это свиданье мы ничего не говорили о Грибоедове: свиданье было коротенькое, потому что я скоро ослаб до дурноты и едва мог дотащиться до квартиры. Все, что я успел сказать в этот раз Жандру, было то, что я и в продолжение моей болезни, когда чувствовал хоть малейшее облегчение, старался, сколько позволяли силы, работать по Грибоедову и таким образом успел прочесть довольно книг, нужных для составления комментариев для "Черновой".
– Где вы их брали?
– У Крашенинникова [28]. Как не сказать "спасибо" Петербургу: все, что хочешь, даже холера.
IV
2 июня 1858 г.
Визит Жандра к Смирнову. – Разговор о Герцене и освящении Исаакиевского собора. – "Лубочный театр" Грибоедова. – Отзыв о нем Жандра. – О трудных театральных временах в царствие Александра I. – Арест Сушкова. – Высылка П. А. Катенина. – Реквизитор. – Любовь Грибоедова к театру и кулисам. – Воспоминания о кн. А. И. Одоевском. – "Горе от ума" – светское евангелие. – Суеверность Грибоедова. – Сверхъестественные встречи знакомых на улицах Тифлиса и Петербурга. – Аналогичные случаи с B. C. Миклашевичевой. – Портрет А. С. Грибоедова. – Отзывы о нем сестры Грибоедова, П. А. Каратыгина, кн. В. Ф. Одоевского и А. А. Жандра.
Ночь я провел довольно мучительную и почти без сна, но к утру задремал и проснулся несколько освеженный и с обновившимися силами. Часов около 9 я уехал из дому на Невский – мне хотелось пройтись, потом просидеть часика 3–4 в Публичной библиотеке, потом опять пройтись и попугатить малую толику казны по разным лавкам и магазинам. Исполнивши все пожеланию, я часу уже в третьем возвратился домой и только что – признаюсь, не без удовольствия – надел халат, как ко мне совершенно неожиданно входит Жандр.
Он возвращался из Сената и был в мундире, на котором звезд и других штук довольно.
– Хотел вас навестить. Как вы чувствуете себя после вчерашнего?
– Благодарю вас, ваше превосходительство.
– Пожалуйста, оставьте это... Кажется, между нами можно без титулов. Жандр сидел у меня довольно долго. Мы говорили о разных предметах, посторонних Грибоедову, всего более о Герцене, которого, несмотря ни на какие таможни, жадно читают в России.
– Герцен, – сказал я Жандру, – доставил мне, несмотря на его избыток желчи, не совсем приятно действующей на хладнокровного и благоразумного читателя, много отрадных минут в продолжение моей болезни. Я не помню, когда и что читал я с таким наслаждением, как его превосходную статью "Екатерина Романовна Дашкова".
– Я не читал ее.
– Стало быть, вы и не видали этого номера "Полярной звезды"?
– Должно быть.
– Посмотрите, – продолжал я, – какой у него оригинальный самостоятельный язык, точно литой из бронзы.
Я достал из моего портфеля небольшой лист выписок и прочел: "Недавно один из них (славянофилов) пустил в меня под охраной самодержавной полиции комом отечественной грязи с таким народным запахом передней, с такой постной отрыжкой православной семинарии и с таким нахальством холопа, защищенного от налки недосягаемостью запяток, что я на несколько минут живо перенесся на Плющиху или на Козье Болото..."
Мы прочли еще несколько выписок. Потом речь перешла к недавнему освящению Исаакия и к небывалому доселе хору 2000 певчих. "Слушая этот хор, – сказал мне Жандр, – я, право, не знаю, где я был – на земле или в небе".
По уходе сенатора я выпил стакан чаю с хлебом (это был мой обед) и заснул. Просыпаюсь – на столике подле моей постели письмо по городской почте. Рука незнакомая. Распечатываю – от Сосницкого. О, радость! Он уведомляет меня, что величайшая редкость – "Лубочный театр" Грибоедова, который бог Знает где–то валялся в его бумагах, им найден, списан для меня и что я могу его получить, когда или сам приду на квартиру Сосницкого (он же теперь живет на даче в Павловске), или кого–нибудь за ним пришлю... Думать было нечего; я сейчас же послал на квартиру Сосницкого (тоже вблизи от меня), там сейчас же получил драгоценный листок и с ним, как с находкой, к Жандру – сейчас же.
Многие не только из молодого поколения, но даже из старожилов вовсе не знают, что такое "Лубочный театр" Грибоедова. Происхождение этого пасквиля (для чего же не назвать вещь ее именем?), имеющего теперь для нас неоспоримое историческое значение, тесно связано с малоизвестной у нас, некогда очень шумной и теперь нам интересной историей "Липецких вод", комедией князя Шаховского. Если нам вообще в высокой степени любопытны литературные отношения и литературные движения наших прошлых поколений, то, конечно, шум, брань и литературная драка, поднявшаяся из–за "Урока кокеткам, или Липецких вод" Шаховского, заслуживают в истории этих движений не последнее место. Здесь нельзя вполне рассказывать историю "Липецких вод", еще требующую подробного и обстоятельного исследования. Скажу, что при разделе литературных мнений, за и против "Вод", Загоскин, тогда еще малоизвестный, а впоследствии очень известный "сочинитель", если не писатель, стал в ряды поклонников Шаховского и даже превзошел своих собратий в усердии к общему патрону, сделавшись его почти что низкопоклонником. За таковое рабское усердие был он награжден покровительством Шаховского, который и дал ему какое–то местечко при театре.
Надо заметить, что в это время Загоскин издавал недолговечный журнал "Северный наблюдатель", в котором, между прочим, помещалась и театральная хроника. На этот довольно жалкий журнал постоянно, и иногда довольно удачно и ловко, нападал "Сын отечества", издававшийся Гречем. Вздумалось Загоскину задеть Грибоедова (по силам нашел себе соперника!), указавши как на образец безвкусия и неправильности на два стиха из комедии "Своя семья" [29], прибавивши словами Крюковского (автора трагедии "Пожарский"), что ...подобные стихи против поэзии суть тяжкие грехи.
Искра попала в порох: Грибоедов не любил, чтобы его затрагивали.
Он собрал, так сказать, совокупил все те литературные глупости и тупости, которыми отличался бездарный Загоскин, и представил, что публику зазывают в лубочный театр или в балаган, которые, замечу, кстати, тогда было в моде посещать по утрам, смотреть все эти глупости. Я не привожу здесь всего "Лубочного театра", составляющего ныне, как я уже сказал, величайшую редкость, а только, например, следующие стихи:
Вот вам Загоскин – наблюдатель,
Вот "Сын отечества" – с ним вечный состязатель,
Один напишет вздор,
Другой на то разбор,
А разобрать труднее,
Кто из двоих глупее.
Написавши сгоряча «Лубочный театр» (это было в 1817 году, Грибоедов тогда был молод), он бросился с ним к одному, к другому, к третьему издателю, чтобы напечатать. «Помилуйте, Александр Сергеевич, – отвечали ему всюду, – разве подобные вещи печатаются: это чистые личности». Еще более раздосадованный такими отказами, Грибоедов нанял писцов, и в несколько дней, через знакомых и знакомых знакомых, по Петербургу разошлось до тысячи рукописных экземпляров «Лубочного театра». Загоскин все-таки был одурачен.
Вот с этой–то редкостью, спеша елико возможно, пришел я к Жандру вечером 2–го июня.
Жандр прочел и говорит мне:
– Конечно, это не апокрифическое: об этом и речи быть не может, но то, что я знал из "Лубочного театра", то, – что мне читал сам Грибоедов, было гораздо короче, сжатей и живее. Не было, например, указания на "Проказника", комедию Загоскина, и некоторых других мест. Он читал эту пьеску и Гречу...
– Что ж, – спрашиваю я, – Греч? Не рассердился?
– О нет, только посмеялся.
От "Лубочного театра" речь невольно склонилась к старым театральным временам, и тут–то наслушался я много любопытного, о чем прочесть негде, да скоро и услыхать будет не от кого.
– Вы не можете себе представить теперь, в настоящее, в ваше время, – говорил Жандр, – какая это была трудная, особенно для всех любителей театра, для всех "театралов" пора – конец царствования Александра I. Тяжела она была и для актеров. Театром управлял главный директор. Должность эту сперва занимал Нарышкин, а потом Аполлон Александрович Майков, дед нынешнего поэта. Кроме главного директора, при театре состоял особый комитет из 4–х членов под главным начальством самого генерал-губернатора Милорадовича. Шаховской был одним из членов этого комитета и назывался "членом по репертуарной части", не мешался ни в какие другие, например в хозяйственную, для которой был особый член, но управлял, всем театром ворочал. Тогда боже избави позволить себе какую-нибудь вольность в театре, а особенно в отношении к актрисам, которые все имели "покровителей". Раз Каратыгин за грубость будто бы против Майкова сидел в крепости.
– Как в крепости? Каратыгин? Василий? Трагик?
– Да, да, он, и сидел целую неделю. Он не встал перед Майковым, когда тот проходил мимо, и хоть уверял, что его просто не видал, не заметил, его посадили в крепость, да мало того: целую неделю подсылали к нему разных лиц узнавать и выведывать, кто его подучил на это вольнодумство, не принадлежит ли он к "Союзу благоденствия".
– Это что такое?
– А вы и не знаете. Да это зародыш, зерно, из которого и развилось 14 декабря. Это был большой союз, к нему многие принадлежали.
– У них был какой-нибудь центр?
– Не один, а три: один в Кишиневе, другой в Киеве, а третий в Петербурге, то есть один в армии Витгенштейна, другой в армии Сакена, а третий здесь. Главой этого союза был Никита Муравьев, с которым вот что в Москве сделали... [30]
– Да ведь правительство знало об этом союзе?
– Знало, по крайней мере до некоторой степени.
– Что же оно его не уничтожило, прямо и ясно?
– Вот подите, прямо и ясно не уничтожало, а лиц, которых подозревало как участвующих в нем, преследовало. Всех понемножку выгоняли или из службы, или из столицы. Слушайте. Сушков... не помню его имени, но родной брат писателя, Николая Васильевича Сушкова, шикал в театре одной актрисе, его взяли и посадили в крепость. Пробыл он там недолго, всего три дня, а все-таки посадили в крепость.