Текст книги "Обретение (СИ)"
Автор книги: Салават Булякаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Глава 2. Грант
Память – не кино. В ней нет плавных склеек и закадрового голоса, объясняющего, что ты должен чувствовать. Она работает как старый проектор: резко выхватывает из темноты один яркий кадр, обжигает им сетчатку и с треском гаснет, оставляя после себя не запись, а лишь обожженный кончик нерва – ощущение. После того, как щелчок замка в квартире Кати отрезал меня от прошлого, наступила странная, выцветшая пустота. Не горечь, не ярость – просто вакуум, в котором плавали пылинки былого смысла. И вот я снова в ней, в этой пустоте между жизнями.
Сборы заняли всего один вечер плюс перед этим два месяца оформления визы в Японию, откуда начнет свой путь наша экспедиция. Вся моя жизнь, все амбиции и надежды уместились в один потертый дорожный рюкзак, купленный еще для похода в Карелию, и огромный, видавший виды чемодан на колесиках, приобретенный по скидке в «Спортмастере» с надписью «Adidas», где буква «i» давно отклеилась, оставив намертво прилипшую полоску скотча. Я складывал вещи с оцепенением ритуального служителя, готовя дары неведомому богу по имени Будущее. Два свитера («на случай, если в Тихом океане будет как в Мурино»), пять футболок, штаны, носки. Специальная влагостойкая бумага для записей (как будто я собирался делать пометки на глубине десяти километров, пока меня сплющивает давлением). Запасные батарейки для всего, чему они могли понадобиться. Я мысленно взвешивал каждый предмет: «А этот утюг пригодится на дне Марианской впадины?». Ответ, что удивительно, всегда был отрицательным. Но сам процесс давал иллюзию, что я хоть как-то контролирую свое падение в бездну.
Наутро я поехал к родителям. Их маленькая «хрущевка» в Купчине пахла так же, как и двадцать лет назад – сладковатым запахом яблочных пирогов, лекарствами от давления «Капотен» и тихой, неслышной грустью, въевшейся в обои. Мама, вся в слезах, пыталась незаметно вытереть их краем клетчатого фартука, в котором ходила всегда.
«Кушай, Лёшенька, дорогой, – причитала она, заставляя меня съесть третью порцию драников со сметаной. – Там, на краю света, тебя кормить некому будет! Одни суши из сырой рыбы!»
Отец, отставной майор-артиллерист, скупо похлопал меня по плечу, его рука была тяжелой и твердой, как булыжник.
«Смотри там, сынок, – сказал он, глядя куда-то мимо меня, на портрет молодого Гагарина, висевший в прихожей. – Не подкачай. Нашу фамилию помни. Покажи им, на что способны русские ученые».
«Россия – родина слонов, медведей и всего самого лучшего, – добавила мама, с трагическим видом всовывая мне в карман заговоренную булавку, пачку «РотФронт» и томик Лермонтова, на случай «тоски по родине». – Так что ты там, Лёшенька, всем этим самураям докажи, чей вклад в океанологию главный. Скажи, что Пушкин тоже был немножко океанологом».
Их гордость была такой же хрупкой и трогательной, как и их страх за меня. Их напутствия – «не подкачай», «надейся только на себя», «передай привет японцам от дяди Васи с завода» – смешивались в голове в один большой, теплый и очень грустный ком. Я обнял их, чувствуя под пальцами тонкие, старческие кости, и вышел на улицу, сжимая в кармане ключи от их квартиры – «на всякий случай, если что». Сердце сжалось: я понимал, что «всякий случай» уже наступил.
Прощание с друзьями с института состоялось в той же самой забегаловке у метро «Технологический институт», где мы когда-то отмечали защиту дипломов. Теперь они были менеджерами, айтишниками, один даже депутатом муниципального округа. Они шутили про «русского японского шпиона», хлопали по плечу, заказывали очередную порцию дешевого разливного пива «Василеостровское» и жареных куриных крылышек.
«Слышал, у них там суши из медуз делают! И едят палочками!» – орал Вадик, уже изрядно набравшийся.
«Ага, и саке из планктона! Лекс, гляди, не превратись там в осьминога! Девушки-то японки, говорят, как куклы!» – подхватил Сергей.
Их смех был добрым, искренним, но я уже не был его частью. Я сидел среди них, пил то же пиво, но чувствовал себя аквалангистом, наблюдающим через стекло маски за весельем на берегу. Я уже был другим. Человеком, который смотрит на них из-за стекла иллюминатора, которое вот-вот задраят. Я был призраком в своем же прошлом, и тост «За Лёху!», прозвучавший в третий раз, был тостом за моего двойника.
Такси в аэропорт. Еще одна машина, еще один салон, на этот раз пахнущий не «Хвоей», а дорогим синтетическим освежителем «Ледяная свежесть Альп». Я смотрел в окно. Петербург проплывал мимо, знакомый и абсолютно чужой. Серые дома, мокрые крыши, рекламные щиты, люди с озабоченными, уставшими лицами, бегущие по своим делам. Всё это оставалось здесь. Всё это больше не имело ко мне никакого отношения. Я вычеркивал себя из этого текста, как досадную опечатку, которую замазывают корректором. Было страшно и невыносимо легко.
Аэропорт «Пулково» встретил меня привычной суетой и громким, бесстрастным объявлением женского голоса: «Рейс SU-262 до Токио задерживается на неопределенный срок по техническим причинам». Через полчаса «неопределенный срок» превратился в конкретные и убийственные восемь часов.
Восемь часов. Целая вечность, подаренная мне судьбой для последнего, исчерпывающего испытания на прочность. Я нашел свободное кресло у огромной стеклянной стены, за которой маячил серый, подернутый изморосью силуэт нашего «Аэрофлота», и погрузился в ожидание, похожее на кому.
Чтобы не сойти с ума от скуки и накатывающей паники, я достал самоучитель японского. Тоненькую, смешную книжку в красной обложке с белым кругом посередине – стилизованный флаг Японии, – украшенную кривыми рисунками самураев и гейш. И тут началось самое сюрреалистичное и веселое действо. В японском языке, как я выяснил, нет слога на твердый звук [л]. Его заменяют на [р]. Эта невинная лингвистическая особенность превратила мои попытки говорить в чистый, непреднамеренный фарс.
Я бормотал себе под нос, пытаясь совладать с собственным, предательски непослушным языком:
«Ва-та-си ва А-рё-кё-сёй Пе-ту-ро-фу дэс». Я – Алексей Петров. Звучало это так, будто я представляюсь каким-то мифическим существом из детской сказки, полумедведем-полупетухом.
«А-на-та ва И-ва-но-фу-сан дэс. И-ва-но-фу-сан онна дэс». Вы – госпожа Иванова. Госпожа Иванова – женщина.
Я фыркал, хихикал, потом заливался настоящим, истерическим смехом, вызывая недоуменные и слегка пугливые взгляды соседей по креслам.
В перерывах между языковыми упражнениями я наблюдал за жизнью терминала. Она текла по своим неписаным законам. И самое забавное, что я начал замечать странный ритуал. Люди – совершенно обычные с виду, в кедах и костюмах, с рюкзаками и тележками – могли спокойно сидеть, пить кофе, листать ленту в телефоне. И вдруг... они замирали. Буквально на секунду, как будто прислушиваясь к чему-то, что слышно только им. Их взгляд становился отрешенным, они переставали жевать или моргать. А потом, словно получив незримый сигнал, они резко, почти рывком, подхватывали свои сумки и чемоданы и быстро, не оглядываясь, уходили – нет, почти убегали – куда-то вглубь терминала.
Это позабавило меня. Они были похожи на инопланетян, замаскировавшихся под людей, которые вдруг услышали на ультразвуковой частоте команду с родного корабля и сорвались на срочный рейс на свою Нибиру. Я начал мысленно дорисовывать детали: вот этот мужчина в костюме-тройке только что получил мысленный приказ с Цереры, а эта девушка с розовыми волосами явно ждала сигнала от своих с Юпитера. Я почти разочаровался, когда один из «инопланетян» вдруг достал из чемодана не кристалл, а самый обычный банан и стал его чистить. Возможно, это была их идея конспирации. Очень убедительно. Эта глупая мысль скрасила томительное ожидание лучше любого сериала.
«Иванофу-сан онна дэс»... Этот абсурдный, детский лепет и наблюдение за «инопланетянами» стали моим магическим заклинанием, щитом против накатывающего страха и тоски. В этих дурацких, бессмысленных фразах было больше живой, иррациональной надежды, чем во всех самых правильных напутствиях мира.
Наконец, через восемь долгих часов, объявили посадку. Процесс показался каким-то сюрреалистичным, замедленным ритуалом. Паспортный контроль, где строгая женщина в форме пять минут изучала мою новую, кривую визу. Рамка металлоискателя, пискнувшая на мамину булавку. Бесконечный, уходящий в туманную даль трап.
И вот он – салон самолета. Наш, отечественный, с потертыми креслами и едва уловимым запахом керосина и тушеной капусты. Я устроился у иллюминатора. Стюардесса, усталая и невозмутимая, прошлась по проходу, механически проверяя ремни. Прозвучала команда на ломаном английском и, кажется, на японском. И потом раздался тот самый, ни с чем не сравнимый звук – мягкий, но абсолютно окончательный, металлический щёлк герметично закрывающейся двери.
Это был не просто звук. Это был акт. Финал. Гильотина, отсекающая одну часть жизни от другой. Там, за этой дверью, оставалось всё: Катя, наш продавленный диван, запах маминых пирогов, друзья-собутыльники, питерские дожди, вечное чувство неудачника. Здесь, внутри этой стальной трубы, летящей в никуда, был только я. И блокнот с дельфином. И дурацкие фразы про «Иванофу-сан».
Несколько часов перелета прошли в каком-то ступоре. Я то проваливался в тяжелый, тревожный сон, то смотрел в черное, бездонное ничто за стеклом, то снова открывал самоучитель. Смена экипажа в Хабаровске, безвкусный завтрак, еще более безвкусный обед, ужин – всё слилось в одно непрерывное, лишенное смысла промежуточное состояние, словно я умер и моя душа летела в чистилище.
Когда колеса с глухим, нервным стуком ударились о посадочную полосу аэропорта Нарита, мое сердце не забилось чаще. Я был слишком опустошен, слишком выпотрошен для эмоций. Все чувства остались там, в Петербурге, в самолете, в прошедших восьми часах.
Таможня, долгий, стерильно-чистый коридор, выход в огромный, залитый светом зал прилета. Толпа встречающих с табличками, цветами, улыбками. Я остановился, растерянно оглядываясь, чувствуя себя потерявшимся ребенком. И тогда я увидел его.
Маленький, щуплый японец лет пятидесяти в идеально отутюженном темно-синем костюме и в очках с толстыми, увеличивающими глаза линзами. Он стоял с невозмутимым видом и держал в вытянутых руках обычный лист бумаги формата А4, на котором было старательно, печатными буквами выведено: «АРЕКСЕЙ ПЕТУРОФУ. CRADLE Expedition».
Он не просто нашел меня. Он нашел самое смешное, нелепое и гениальное прочтение моего имени, возможное во Вселенной. После многочасового перелета, восьми часов ожидания и всей той тоски, что я привез с собой в качестве ручной клади, это было последней каплей, переполнившей чашу абсурда.
Я не сдержался. Я рассмеялся. Громко, истерично, до слез, до колик в животе, стоя посреди шумного, технологичного токийского аэропорта, глядя на это удивительное творение – «Арексей Петурофу».
Японец, увидев мой приступ хохота, смущенно улыбнулся в ответ, отчего его глаза совсем исчезли за пухлыми щеками, и совершил вежливый, неглубокий поклон.
«Петурофу-сан? Добро пожаловать в Японию. Я – Танака. Очень приятно».
«Очень приятно, – выдохнул я, наконец перестав смеяться и пытаясь вытереть слезы. – Ватаси ва... Арексей Петурофу дэс».
Так началось мое будущее. Не с торжественных фанфар и не с тревожной зловещей тишины. А с дурацкой таблички, дурацкого смеха и дурацкого, прекрасного слова «Петурофу». И это было идеально.
Так началось мое будущее. С дурацкой таблички «Арексей Петурофу» и дурацкого смеха.
Следующие несколько дней слились воедино в калейдоскопе новых впечатлений. Танака-сан, оказавшийся логистом экспедиции, отвез меня в порт Йокогамы, где в одном из доков стоял «CRADLE». При первом взгляде на него сердце упало – он показался мне меньше, чем на фотографиях, и очень уж потрепанным. Но это впечатление развеялось, как только я ступил на палубу. Под слоем потертой краски и сколов угадывались мощные, уверенные линии исследовательского судна. Это был не гламурный лайнер, а рабочая лошадка, закаленный в океанских баталиях ветеран. Я почувствовал его характер – упрямый, надежный, несгибаемый.
Мне выделили каюту-одиночку. Крошечное, как пенал, помещение с закругленными стенами, откидным столом и герметичным иллюминатором. Она пахла краской, металлом и слабым, едва уловимым запахом океана, въевшимся в самые стены. Я бросил рюкзак на узкую койку и прикоснулся ладонью к холодному стеклу иллюминатора. Это был мой новый дом. На следующие полгода. А может, и навсегда? Мысль была одновременно пугающей и пьяняще-свободной.
Команда собиралась постепенно, как крупинки железа, притягиваемые магнитом общей цели. В один из дней на борт поднялся бородатый гигант-американец, представившийся Майком, инженером-океанологом. Потом появилась миниатюрная японка Ами с умными, внимательными глазами – наш специалист по глубоководной микрофауне. Позже прибыли механик Гвидо, вечно ворчащий себе под нос, и пара немцев-близнецов, метеорологи, которых никто не мог различить. Нас объединял не национальность, а английский – ломаный, с акцентами со всего света, но понятный. Он стал нашим общим языком в прямом и переносном смысле. Мы были вавилонским столпотворением, собравшимся не для гордыни, а для того, чтобы заглянуть в бездну.
В свободное время я любил подниматься на бак корабля, который на время стоянки стал нашим общим балконом. Оттуда открывался вид на невероятный, пульсирующий жизнью порт Йокогамы и на гладь Токийского залива. Ночью залив преображался. Он был не черным, как вода в Питере, а густо-чернильным, усыпанным отражениями миллионов огней. Они дрожали на легкой ряби, как живые звезды, упавшие в воду. Огни небоскребов Токио выстраивались в фантастические световые скульптуры, а силуэты танкеров и паромов медленно ползли по этой зеркальной глади, словно светящиеся жуки. Это была не тишина, а гулкий, мерный гимн человеческой цивилизации.
Однажды утром порт взорвался незнакомым шумом. Гремели барабаны, играла странная, настойчивая музыка. Оказалось, в заливе проходил какой-то древний праздник, возможно, фестиваль морских богов. И по воде, как призраки из прошлого, проплыла потрясающая процессия. Десятки, сотни лодок – от древних деревянных джонок с квадратными парусами и резными головами драконов на носу до ультрасовременных белых катеров. Они двигались в едином, неспешном ритме, и казалось, будто само время смешалось здесь, в этой бухте, показывая всю историю этих мест разом. Я смотрел, завороженный, и чувствовал, как мурашки бегут по коже. Это было невероятно красиво и почему-то щемяще грустно.
В перерывах между инструктажами я сбегал в улочки, примыкающие к порту. Они были полны жизни, криков зазывал и умопомрачительных запахов. Я, к своему стыду, сразу же отправился на поиски «настоящих суши». И меня ждало культурное потрясение. Вместо привычных «Калифорний» и «Филадельфий» в меню крошечных забегаловок значились странные названия. Мне подали не аккуратные рулетики, а простой, почти аскетичный ломоть рыбы на комочке теплого, чуть кисловатого риса. Это было... по-другому. Просто, сытно, без претензий. Я пробовал такояки – шарики из теста с осьминогом, политые густым соусом, и сочные данго на палочке. Питерские роллы оказались таким же мифом, как и тот самый «японский шпион», в которого меня провожали друзья. Я очарованно погружался в этот восточный колорит, в эти яркие, кричащие краски вывесок, в другой, более быстрый и в то же время более осознанный ритм жизни.
Питерские роллы оказались таким же мифом, как и тот самый «японский шпион», в которого меня провожали друзья. Я очарованно погружался в этот восточный колорит, в эти яркие, кричащие краски вывесок, в другой, более быстрый и в то же время более осознанный ритм жизни.
Я стоял на палубе «Колыбели»», смотрел на праздничный залив, на огни, на смешение эпох и слушал гул голосов команды на палубе. Я чувствовал, как что-то сжимается внутри меня, пытаясь запомнить каждую секунду, каждый запах, каждый луч света. Я не знал тогда, не мог даже предположить, что именно здесь, в этих синих, искрящихся водах Токийского залива, начинается мой путь. Мой долгий, много вековой путь.
И что именно здесь, спустя тысячелетия, он и закончится.
Архант, медленно плывущий в толще безмолвной, мертвой воды, вдруг почувствовал на своей измененной коже не холод глубины, а тепло тех давних, яростных огней. Он услышал не тишину, а отголоски той музыки, того смеха, того гудящего голоса порта. Он понял, что круг, страшный и совершенный, замкнулся. Он вернулся туда, откуда начал. Домой.
Память, капризная и избирательная, на сей раз была ко мне благосклонна. Она не выдернула меня из тьмы в гущу событий, не швырнула в центр хаоса. Нет. Она позволила подойти к этому моменту постепенно, как подходит к святыне – с замирающим от предвкушения сердцем.
Сначала появился запах. Резкий, соленый, незнакомый. Не тот тухловато-сладкий дух Балтики, что висел над пирсом в Кронштадте, куда я только приезжал на практику. Это был иной, могучий, живой запах Великого океана. Он ворвался в ноздри, как набат, как призыв. За ним пришел звук – негромкий, металлический гул, исходивший откуда-то из-под ног, и мерный, убаюкивающий стук волн о высокий борт.
И лишь потом я позволил себе открыть глаза. Вернее, память открыла их за меня.
Я стоял на палубе. Не на палубе парома через Неву, а на палубе настоящего океанского судна. «CRADLE» – колыбель. Имя, ставшее для меня синонимом спасения. Корабль был не новым, его белая краска кое-где облупилась, обнажив ржавую сталь, а палуба под ногами была исхожена и исцарапана до блеска. Но для меня он был прекраснее самой роскошной яхты.
Теплый, упругий ветер, пахнущий океаном, свободой и дальними странами, трепал мои непокорные волосы и насквозь продувал тонкую ветровку. Я вдохнул его полной грудью, и мне показалось, что я впервые дышу по-настоящему. В Питере я существовал, здесь – жил. Это был не просто первый глоток свободы. Это было первое дыхание после долгого утопления.
«Ну что, Алексей, как тебе твои новые владения?» – раздался рядом хриплый, прокуренный голос.
Я обернулся. Передо мной стоял бородатый гигант в растянутом свитере, с лицом, обветренным до состояния старой кожи – капитан. Вернее, Капитан. Все в команде называли его так, что слышалось слово с большой буквы, и он вполне соответствовал этому званию.
«Великолепно, сэр, – выдохнул я, и мои губы сами растянулись в улыбке, широкой, незнакомой. – Просто великолепно».
«Сэр» он фыркнул, но в его глазах, маленьких, как у кита, поблескивало одобрение. «Команда уже в сборе в кают-компании. Иди, представься. Только не умничай сильно, а то старина Гвидо, наш механик, терпеть не может умников. Считает, что от чрезмерного ума все беды у людей, проще надо быть».
Сердце заколотилось уже не только от восторга, но и от легкой паники. Я кивнул и направился к трапу, чувствуя на себе его взгляд. Я был здесь не просто так. Я был здесь своим. Научным сотрудником. Специалистом. Этим титулом можно было дышать, как тем самым воздухом.
Кают-компания оказалась тесной, набитой до отказа людьми в рабочей одежде. Пахло крепким кофе, свежей краской и позавчерашним ужином. Меня представили коротко: «Алексей, наш новый океанолог, русский». На меня смотрели с любопытством, оценивающе, без враждебности, но и без особого дружелюбия. Я видел перед собой лица со всего света: смуглого итальянца Гвидо, хмуро кивнувшего мне; улыбчивую японку-океанолога Ами; пару англосаксов, не отрывавших глаз от своих ноутбуков.
Это был мой новый мир. Мир, где ценят не связи и умение льстить, а знания и крепкие руки. Профессиональный азарт, давно забытое чувство, щекотало нервы. Скоро мы выйдем на точки забора проб, опустим зонды в толщу воды, я смогу прикоснуться к тайнам, о которых только читал.
Вечером того же дня, когда солнце садилось в океан, разливая по небу багрянец, ко мне подошел тот самый бородач-капитан.
«Держи, – он сунул мне в руки небольшой, плотный предмет, завернутый в просмоленную ткань. – Сувенир. Чтобы записывал, что надумает твоя светлая русская голова. А то ваши Ломоносовы вечно на стенах формулы пишут».
Я развернул сверток. Внутри лежал блокнот. Не уродливый, с дельфином, подарок-плевок от Кати, а настоящий, кожаный, пахнущий добротностью и делом. На обложке было тиснено имя судна – «CRADLE».
«Спасибо, – сказал я, и слова показались мне слишком простыми для той благодарности, что переполняла меня. – Я… я буду вести дневник».
«Вот и славно, – хрипло рассмеялся капитан. – А то помрешь где-нибудь на вахте, так хоть узнаем, о чем перед смертью думал. Небось, о какой-нибудь бабе».
Он ушел, оставив меня одного на баке. Я прижал блокнот к груди и смотрел, как последняя узкая полоска солнца тонет в абсолютно черной уже воде. Где-то там, в тысячах километров, была Катя, наш проклятый город, наша сломанная жизнь. А здесь был я. И океан. И теплый, живой ветер свободы в моих легких.
Я был дома. Наконец-то дома.
Архант в глубине, держа в щупальцах тот самый, истерзанный тысячелетиями кожаный блокнот, снова почувствовал на своей коже тот самый ветер. Ветер, пахнущий не скорбью и смертью, а надеждой. Он был последним, кто помнил его запах.
Одним утром за завтраком я невольно потянулся к карману, чтобы глянуть на время на телефоне.
«Опять ты в своем гаджете, Петрофф? – флегматично процедил американец Майк, запихивая в себя омлет. – У тебя что, часов нет? Как настоящий мужик?»
«В телефоне точнее», – отмахнулся я.
Майк фыркнул. Он был старомоден и обожал всякую надежную технику. «А представь, ты попадешь на необитаемый остров после кораблекрушения. Или, не знаю, у нас на судне генератор сдохнет. Или просто зарядить негде будет. Что будешь делать? Солнечную батарею из пальмовых листьев мастерить? Часы – это must have, бро. Особенно здесь, в Японии».
Его слова засели у меня в голове. Он был по-своему прав. Океан не прощает легкомыслия. Идея обрести не просто часы, а именно японские, механические, те самые, что стали синонимом надежности, внезапно меня увлекла. Это был бы мой личный талисман, символ готовности к настоящему делу.
В один из свободных дней я отправился в район Гиндза, в многоэтажный храм электроники и точной механики. Магазин поразил меня своим стерильным порядком. Консультанты в идеальных форменных жилетах скользили по залу, как тени.
Ко мне сразу же подошел молодой человек с безупречной осанкой и внимательным, умным взглядом. «Чем могу помочь, сэр?» – его английский был почти безупречным.
«Мне нужны часы, – сказал я. – Механические. Водонепроницаемые. Очень надежные. Для моря».
«Правильный выбор, сэр, – он едва заметно улыбнулся. – Механика не зависит от батареек. Она живая. Она дышит. Следуйте за мной».
Он провел меня к витрине, где под стеклом лежали настоящие инструменты, а не украшения. Стальные, тяжелые, с люминесцентными стрелками и сложными безелями. Он показывал мне модели, объясняя разницу в механизмах, классе водозащиты, составе люминофора. Его знания были глубоки и искренни, он явно боготворил свое дело.
Я выбрал модель – солидную, но без излишеств, с хронографом и сапфировым стеклом. Консультант кивнул с одобрением.
«Отличный выбор. Это работа на десятилетия. Но позвольте предложить вам еще кое-что, что проработает еще дольше».
Он взял с полки небольшую коробочку. Внутри лежала не флешка, а что-то похожее на миниатюрный спутниковый модем.
«Это не для хранения, сэр, это ключ. Пожизненный доступ к защищенному облачному хранилищу на серверах в Швейцарии. Сквозное шифрование. Не зависит от политиков и корпораций. – Он посмотрел на меня прямо. – Вы ученый? Исследователь? Ваши данные, ваши наблюдения, ваши открытия... Они должны пережить любые обстоятельства. Бумага горит, жесткие диски размагничиваются, а камни на дне океана... их можно потерять. Это – нет. Пока вращается Земля и есть спутники на орбите, ваша память будет в безопасности».
Его слова прозвучали странно пророчески. Я подумал о своих записях, о дневнике, который собирался вести. О том, что хочу сохранить каждое мгновение этого путешествия. И я вспомнил подарок Кати – тот дурацкий блокнот с дельфином. Это был его антипод, его цифровое, вечное воплощение.
«Я беру», – сказал я, не раздумывая.
Через десять минут я вышел из магазина. На моей левой руке тяжело и солидно лежали новые часы. Их тихий, ровный тикающий ход был слышен даже в шуме токийских улиц. В кармане лежал тот самый «ключ» – маленький черный маячок в океане времени. Я поймал себя на мысли, что только что приобрел не просто гаджеты, а два самых важных инструмента для путешественника во времени: способ его измерять и способ его сохранить.
Архант, в кромешной тьме глубин, инстинктивно повернул свое щупальце, словно пытаясь взглянуть на запястье. Там уже не было часов. Металл давно сгнил, стекло растворилось. Но он до сих пор помнил их вес, их тиканье, их холодок на коже. И он помнил тот маленький черный ключ, который когда-то купил в ярком, шумном, живом Токио. Ключ, который оказался единственным мостом через тысячелетия, единственным сосудом, способным вместить всю боль, всю мудрость и всю любовь умершего мира.
Я вернулся на борт «Колыбели», и Майк, увидев часы, одобрительно цокнул языком: «Ну вот, теперь ты почти человек, Петрофф». Я лишь улыбнулся, заводя свою новую механическую жизнь.
Майк, увидев часы, одобрительно цакнул языком: «Ну вот, теперь ты почти человек, Петрофф». Я лишь улыбнулся, заводя свою новую механическую жизнь. Она тикала на моем запястье теперь не только отсчет секунд, но и отсчет времени до начала.
И вот этот отсчет подошел к концу.
Команда была собрана, трюмы загружены провизией и оборудованием до последнего сантиметра. «CRADLE», некогда мирно дремавший у пирса, теперь напрягся, как скаковая лошадь перед стартом. От него исходил едва слышный гул – билось его стальное сердце, готовое к долгому пути.
Капитан на мостике отдавал последние распоряжения голосом, не терпящим возражений. Матросы на палубе, похожие на муравьев в своих оранжевых спасательных жилетах, совершали свой последний ритуал – снимали толстые, пропитанные запахом смолы и воды швартовы с кнехтов. Толстые канаты, натягиваясь и обрызгивая всех вокруг ледяной взвесью, с тяжелым плеском упали в воду и были втянуты на борт.
Раздался низкий, гортанный гудок, оповестивший гавань о нашем отправлении. И тут же зашумела вода под винтами – сначала лениво, нехотя, взбивая коричневую муть с дна, а потом все увереннее и мощнее. Пена забурлила, закрутилась белыми завитками, и пирс медленно, почти незаметно, начал отползать от нас.
Их крики были пронзительными, резкими, полными какой-то дикой тоски и свободы. Они кружили над кормой, провожая нас, и мне вдруг почудилось, что их пронзительные голоса складываются в одно слово на всем понятном языке: «Удачи! Удачи!».
Так буднично, без фанфар и аплодисментов, началось наше путешествие. Никто на набережной не махал нам платками, не кричал «счастливого пути». Только чайки да безучастные портовые краны были свидетелями нашего отплытия к краю света.
Но на душе у меня был настоящий, оглушительный праздник. Я стоял на корме, опершись о теплые от солнца перила, и смотрел, как Токио превращается в детскую игрушку – в россыпь сверкающих огней, которые кто-то небрежно рассыпал по черной воде, и чувствовал, как внутри меня взрываются фейерверки. Сбывалось. Просто, буднично и необратимо. Сбывалось всё.
Архант, в кромешной тьме глубин, на миг перестал грести щупальцами. Он снова услышал тот давний, пронзительный крик чаек. Он снова почувствовал на лице не соленую взвесь глубин, а свежий, пахнущий свободой ветер и брызги воды с винтов корабля. Он снова был тем молодым, наивным Алексеем, у которого на душе был праздник, а впереди – целая вечность.
И этот миг был сладок и горьк одновременно. Ибо он знал, что это путешествие только начинается.








