Текст книги "Семья Тибо, том 2"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 51 страниц)
– Жан-Поль! – позвал Даниэль.
Мальчик со всех ног несся через площадку, залитую солнцем. Голубой джемпер, побелевший от стирки, был такого же цвета, как его глаза. Его сходство с Жаком-ребенком снова поразило Антуана, когда Клотильда сильными руками подняла мальчика и он позволил себя усадить на стул.
"Такой же лоб, – думал он. – Такой же рыжеватый оттенок волос… Такой же смуглый цвет лица, такие же веснушки вокруг наморщенного носика…" Он улыбнулся мальчику, но тот, решив, что дядя смеется над ним, отвернулся, потом, нахмурив брови, сердито взглянул на него исподлобья. Трудно было определить выражение его глаз, похожих на глаза Жака, так было оно изменчиво: то они смеялись и смотрели лукаво, то темнели гневом, то, как сейчас, становились дикими, холодными, словно сталь. Но, как ни менялось выражение глаз, взор поражал редкостной остротой, наблюдательностью.
Через освещенную солнцем площадку прошла Женни. Рукава были засучены, пальцы слегка вспухли от воды, передник намок. Она улыбнулась Антуану еле заметной, но нежной улыбкой.
– Как вы провели ночь? Нет, у меня руки мокрые… Хорошо спали?
– Гораздо лучше, чем обычно, благодарю вас.
Глядя на расцветшую в материнстве, пополневшую Женни, так просто занимавшуюся домашним хозяйством, Антуан вдруг вспомнил скрытную, сдержанную девушку в строгом английском костюме темного сукна и в перчатках, такую, какую Жак привел к нему на Университетскую улицу в день мобилизации.
Она повернулась к Даниэлю.
– Будь добр, покорми его сам. Я еще не развесила белье. – Она подошла к сыну, подвязала ему салфетку и поцеловала в тоненькую птичью шейку. Жан-Поль будет умником, дядя Дан покормит его. Я сейчас приду, – добавила она, уходя.
– Хорошо, мама (он произносил "ма-ма", отчетливо разделяя слоги, совсем как в свое время Женни и Даниэль).
Даниэль поднялся с шезлонга и сел рядом с мальчиком. Он, по-видимому, мысленно продолжал беседу, потому что, как только Женни отошла, сказал, будто их и не прерывали:
– И еще есть одно, о чем невозможно говорить, чего никогда не постигнут здесь, в тылу: то чудо, которое совершается всякий раз, как человек попадает в зону огня. Прежде всего – чувство высшего освобождения, которое дается безраздельным подчинением случаю, тем, что выбор заказан и любое проявление индивидуальной воли упразднено; и потом, – продолжал он дрогнувшим голосом, который выдавал волнение, – чувство товарищества, братства, которое поголовно устанавливалось там, когда всем грозила опасность… Вот вам доказательство моей правоты; стоило нам отойти в тыл на какие-нибудь четыре километра, чтобы снова стать обыкновенными людьми.
Антуан молча кивнул. О войне он вынес воспоминание прежде всего как о грязи и крови. Но он понимал, что хотел сказать Даниэль. Он тоже наблюдал это "чудо", это таинственное рождение братства воинов в зоне огня, это очищение личности, стремительное формирование коллективной и братской души под бременем общего рока.
Жан-Поль, притихший в присутствии Антуана, молча глотал кашу, которой его кормил дядя; видно было, что Даниэлю не внове обязанности няньки. Не прерывая разговора, он ловко подносил к широко открытому рту ребенка полную ложку.
"Вот то, что я вижу сейчас тут, – подумал вдруг Антуан, – вот чего никак нельзя было предугадать. Даниэль – калека. Даниэль опустившийся, небритый, превращенный в няньку!.. А этот малыш и есть сын Женни и Жака!.. И, однако ж, это так! И даже нисколько меня не удивляет. Так убедительна реальность… Так велика власть реальности над нами… Когда что-нибудь совершилось, мы и не представляем, что оно могло бы не произойти совсем!.. Или произойти иначе". Мгновение он барахтался в этих неясных мыслях. "Если бы тут был Гуаран, не избежать бы мне рассуждений о свободе воли", – подумал он.
– Не зевай по сторонам, – проворчал дядя Дан.
Когда кашу сменил сливовый компот, кормежка пошла медленнее. Жан-Поль рассеянно следил глазами за Женни, которая, переходя от одного конца площадки к другому, развешивала белье на решетке курятника; и Даниэлю приходилось ожидать, держа ложку наготове, пока Жан-Поль соблаговолит открыть ротик. Но Даниэль не терял терпения.
Женни торопилась окончить работу, чтобы сменить брата. Антуан снова взглянул на нее, когда она вновь проходила через залитую солнцем площадку; передник она уже сняла и на ходу опускала рукава. Женни хотела было освободить Даниэля, но тот запротестовал.
– Не надо. Мы кончили.
– А молочко? – спросила она весело. – Ну живо, живо! Что скажет дядя Антуан, если Жан-Поль не будет пить молоко?
Жан-Поль, подняв локоть, хотел было оттолкнуть чашку, но передумал и взглянул на Антуана своевольно, с вызовом. Он ждал какого-то подвоха. Видя, что Антуан сообщнически улыбнулся ему и незаметно для всех подмигнул, мальчик на минуту задумался; затем мордочка его засияла лукавством и, не спуская глаз с Антуана, как бы призывая его в свидетели своего послушания, он одним духом осушил чашку.
– А теперь Жан-Поль пойдет поспит, а мама с дядей Антуаном и дядей Даном будет завтракать, – сказала Женни, развязывая салфетку и помогая малышу слезть с высокого стульчика.
Даниэль и Антуан остались вдвоем.
Сделав несколько шагов по террасе, Даниэль отодрал от ствола платана узенькую полоску коры, рассеянно оглядел ее со всех сторон и растер между пальцами, вытащил из кармана жевательную резинку и положил в рот. Затем снова удобно растянулся в шезлонге.
Антуан молчал. Он думал о Даниэле, о войне, об атаках; думал о таинственном братстве фронтовиков. В Мускье молодой Любен, который чем-то напоминал Антуану его бывшего сотрудника, юного Манюэля Руа, взволнованно прерывающимся голосом заявил как-то за обедом, глядя на всех печальными глазами: "Говорите что хотите, но в войне есть своя красота". Еще бы двадцатилетний юнец попал в казармы прямо с университетской скамьи; с футбольного поля – в окопы; пришел на фронт, не начав еще жить, не оставив ничего позади себя. Он был по-мальчишески упоен этим опасным спортом, "Красота войны", – думал Антуан. – Где она? Стоит ли говорить о ней, если существуют все те ужасы, которые я видел?"
И вдруг он вспомнил. Сентябрьской ночью – было это в 1914 году, во время длительных боев, которые Антуан для себя все еще именовал "Провенские вылазки" и которые были известны под именем битвы на Марне, – ему пришлось быстро сворачивать свой пункт под ураганным огнем Когда раненых удалось эвакуировать в тыл, он вместе со своими санитарами ползком пробрался через окопы, вышел из-под обстрела и вдруг увидел какой-то домишко без крыши, но зато крепкие стены и погреб могли послужить надежным временным убежищем. Но тут неприятельская артиллерия изменила прицел. Снаряды стали ложиться ближе. Антуан приказал своим людям спуститься в погреб, сам закрыл за ними крышку и остался один. Так он стоял минут двадцать в нижнем этаже домика, прислонясь к косяку и поджидая конца обстрела. И тут-то и случилось "это". Страшный взрыв внезапно раздался в тридцати – сорока метрах, клубы известковой пыли заставили Антуана спешно отступить вглубь, и тут он неожиданно наткнулся на своих людей, молча стоявших в полумраке. Зачем они пришли сюда? Видя, что их врач не пожелал спрятаться вместе с ними, они открыли люк, один за другим поднялись по лестнице и молча выстроились позади своего начальника.
"Все же момент был довольно скверный, – подумал Антуан. – Но это проявление солидарности, преданности доставило мне радость, я ее не забуду никогда… И если бы в эту ночь какой-нибудь Любен заявил, что "в войне есть своя красота", я, быть может, сказал бы: "Да".
И тут же спохватился: "Нет, не сказал бы"!
Даниэль удивленно повернул голову: Антуан, сам того не замечая, произнес последние слова вполголоса.
Он улыбнулся.
– Я хотел сказать… – начал он.
Улыбка у него вышла виноватая. От дальнейших объяснений он отказался и замолчал.
Было слышно, как в доме плачет Жан-Поль: он раскапризничался и не желал ложиться спать.
VIII. Первый разговор с Женни
Женни уложила сына в кроватку и, как всегда, пока он засыпал, начала бесшумно переодеваться, чтобы сразу же после завтрака идти в госпиталь, где она работала в бельевой. Проходя мимо окна, она сквозь тюлевую занавеску заметила Антуана и Даниэля, беседовавших под платаном. Слабый голос Антуана не долетал до нее; и хотя она слышала монотонную речь Даниэля, временами произносившего громко какую-нибудь отдельную фразу, она не могла различить ни слова.
Она вспомнила их обоих молодыми, здоровыми, беспечными, переполненными честолюбивых замыслов, и сердце ее болезненно сжалось. А теперь, что сделала с ними война! Но все-таки они уцелели, они здесь! Оба они живы! Они поправятся: к Антуану вернется голос, Даниэль свыкнется со своей хромотой; скоро они начнут жить прежней жизнью! А Жак! Ведь и он мог бы видеть – пусть не здесь – это смеющееся майское утро… Она бросила бы все, лишь бы быть вместе с ним… Они вдвоем воспитывали бы сына… Но все кончено, кончено навсегда!
Голос Даниэля замолк. Женни подошла к окну и увидела, что Антуан идет к дому. Со вчерашнего дня она ждала случая поговорить с ним наедине. Бросив беглый взгляд на Жан-Поля и убедившись, что мальчик спит, она застегнула платье, быстро навела в комнате порядок и, открыв дверь, вышла на площадку.
Цепляясь за перила, Антуан медленно поднимался по лестнице. Он вскинул голову и заметил Женни, – она улыбнулась, приложила палец к губам и сделала шаг ему навстречу.
– Хотите посмотреть, как он спит?
Совсем задохнувшись во время подъема, Антуан ничего не ответил и на цыпочках пошел за ней.
Большая оклеенная светлыми обоями в голубых разводах комната была вытянута в длину. В глубине стояли две одинаковые кровати, между ними детская кроватка. "Должно быть, бывшая спальня супругов Фонтанен", – подумал Антуан, стараясь понять, зачем здесь две кровати; он подивился, заметив, что обе постланы и рядом с каждой стоит ночной столик, на котором разложены туалетные принадлежности. Между кроватями висел портрет Жака в натуральную величину, писанный маслом в современной манере, Антуан видел его впервые.
Жан-Поль спал, свернувшись клубочком, зарывшись в подушки; волосы его рассыпались, губы были полуоткрыты и влажны; одна рука лежала поверх одеяла, но кулачок был сжат, как будто мальчик собирался вступить в драку.
Антуан вопросительно показал на портрет.
– Я привезла его из Швейцарии, – шепнула Женни. Она посмотрела на портрет, потом перевела взор на ребенка: – Как они похожи!
– Если бы вы знали Жака в таком возрасте!
"Но это еще не значит, – подумал он, – что Жан-Поль будет походить на него характером. Кто знает, сколько чужого, непохожего на Жака носит в себе этот малыш!" Вслух он продолжал:
– Странно, не правда ли? Представить себе длинный ряд предков, близких и отдаленных, прямых и непрямых, которым он обязан своим существованием. Какое из этих влияний возобладает? Это тайна. Рождение человека всякий раз чудо, в каждом существе есть свойства его предков, но всегда в новом сочетании.
Мальчик во сне, не разжимая кулачков, вдруг прикрыл лицо рукой, как будто хотел защититься от их взглядов. Антуан и Женни улыбнулись.
"Да, странно, – думал Антуан, молча отходя от кроватки, – странно, что из всех возможных существований, которые носил в себе Жак, только вот это, только сочетание Жан-Поль и никакое иное, нашло себе воплощение, увидело жизнь…"
– О чем это Даниэль говорил с вами с таким жаром? – спросила Женни, понижая голос.
– О войне. Мы, как одержимые, всегда возвращаемся к этой теме.
Лицо Женни вдруг стало суровым.
– С ним я не говорю на эту тему.
– Почему?
– Он слишком часто высказывает такие мысли, что становится просто стыдно за него. Вычитывает их из националистических газет. При Жаке он не посмел бы!
"Любопытно, какие газеты читает она сама? – подумал Антуан. – "Юманите" в память Жака?.."
Женни быстро подошла к нему.
– Знаете, в тот вечер, когда была объявлена мобилизация (помню, как сейчас, – мы стояли перед зданием парламента, у будки часового), Жак сказал, взяв меня за руку: "Поймите, Женни, отныне будут судить о людях в зависимости от того, принимают они или отвергают идею войны!"
С минуту она помолчала: слова Жака звучали еще в ее ушах. Потом, подавив вздох, она подошла к открытому секретеру красного дерева и жестом пригласила Антуана присесть.
Но он не заметил, он стоял и не отрываясь глядел на портрет брата. Жак сидел вполоборота, с гордо закинутой головой, упершись одной рукой в бедро, но поза, хотя в ней чувствовался вызов, казалась естественной: Жак действительно любил сидеть так. Прядь темно-рыжих волос пересекала лоб. ("С годами у малыша волосы тоже потемнеют", – подумал Антуан.) Сосредоточенный взгляд, горькая складка крупного рта, крепко сжатые челюсти придавали лицу Жака неспокойное, даже свирепое выражение. Фон был недописан.
– Июнь четырнадцатого года, – пояснила Женни. – Это работа одного англичанина, Патерсона; сейчас, говорят, он сражается в рядах большевиков… Ванхеде сохранил портрет и передал его мне в Женеве. Вы знали Ванхеде? Альбинос, друг Жака. Я, кажется, писала вам о нем.
Продолжая вспоминать, Женни начала рассказывать о своем пребывании в Швейцарии (видно было, как она счастлива поговорить с Антуаном обо всем, рассказать ему то, что таила от других). Ванхеде сводил ее в отель "Глобус", показал комнату Жака ("мансарда, выходит прямо на лестницу, без окон…"), посетил с ней кафе "Ландольт", кафе "Локаль", познакомил с семьями оставшихся в живых участников сборищ в "Говорильне"… Таким образом она встретилась со Стефани, бывшим сотрудником Жореса по "Юманите" (с которым Жак познакомил ее еще в Париже). Стефани удалось перебраться в Швейцарию, где он издавал газету "Их великая война". Он был одним из наиболее активных членов группы непримиримых социалистов-интернационалистов…
– Ванхеде возил меня также в Базель, – добавила она задумчиво.
Женни отперла ключом ящик секретера и осторожно, как бесценную реликвию, вынула оттуда пачку исписанных карандашом листков. Прежде чем передать их Антуану, она подержала их минуту на ладони.
Антуан, заинтригованный, взял рукопись, перелистал ее. Почерк Жака…
"И тем не менее мы стоим сегодня лицом к лицу с заряженными винтовками, готовые по первому сигналу бессмысленно убивать друг друга!"
И вдруг он понял. Это те самые последние страницы, которые Жак написал накануне смерти. Листки были смяты, испещрены поправками, залиты типографской краской. Почерк Жака, но неузнаваемый, измененный спешкой и лихорадочным волнением, то размашистый и твердый, то дрожащий, точно буквы были выведены неуверенной рукой ребенка…
"Разве французское государство, разве германское государство имеют право отрывать вас от ваших семей, от вашей работы и распоряжаться вашей жизнью, не считаясь с самыми очевидными вашими интересами, не считаясь с вашей волей, не считаясь с самыми гуманными, с самыми чистыми, с самыми законными вашими инстинктами? Что дало им эту чудовищную власть распоряжаться вашей жизнью и смертью? Ваше неведение. Ваша пассивность!.."
Антуан вопросительно взглянул на Женни.
– Черновик воззвания, – взволнованно шепнула она. – Платнер передал мне его в Базеле. Платнер – книготорговец, которому было поручено отпечатать листовку… Они сохранили рукопись, они мне…
– Кто они?
– Платнер и один молодой немец, по имени Каппель, он тоже знал Жака… Врач… Он очень помог мне при родах… Они показали лачугу, где жил тогда Жак, где он писал это… Возили меня на плато, откуда он улетел на аэроплане…
Рассказывая, Женни вновь переживала те дни, проведенные в пограничном городе, запруженном солдатами, иностранцами, шпионами… Вновь ей представились берега Рейна, и она пыталась описать их Антуану, описать мосты, охраняемые часовыми, старый дом г-жи Штумф, где Жак снимал комнату на чердаке, узенькое окошко, откуда виднелись заваленные углем доки… Поездку на плато вместе с Ванхеде, Платнером и Каппелем в дребезжащем автомобиле Андреева, в том самом, который вез Жака на встречу с Мейнестрелем… В ушах ее до сих пор еще звучал гортанный голос Платнера, дающего объяснения: "Здесь мы взобрались на откос… было темно… Здесь мы легли, ожидая, когда рассветет… Тибо открыл дверцу…"
– Что он делал, О чем он думал во время этого ожидания на плато? вздохнула Женни. – Они говорили, что Жак отошел в сторону… Лег на землю поодаль от других, один… Должно быть, предчувствовал свою смерть. О чем он думал в эти последние мгновения? Я никогда этого не узнаю.
Не отрывая глаз от портрета, Антуан прислушивался к словам Женни и тоже думал об этом ожидании на плато, о прибытии рокового аэроплана – об этой нелепой жертве! Думал о трагической ненужности этого героического поступка и скольких еще… О ненужности почти всякого героизма. Десятки фронтовых эпизодов, столь же высоких, сколь и напрасных, подсказывала ему память. "Почти всегда, – думал он, – в основе такой вот безрассудной храбрости лежит неправильное суждение; иллюзорная вера в некие ценности, которые, быть может, при ближайшем рассмотрении не заслуживают полного самоотречения". Он сам почти возвел в культ, в фетиш человеческую волю и энергию; но, по его природе, ему претил героизм; и четыре года войны только укрепили это чувство. Он не желал принизить значение поступка брата. Жак умер, защищая свои убеждения; он был последователен по отношению к самому себе, не остановился даже перед самопожертвованием. Такой конец мог внушать уважение. Но когда Антуан думал об "идеях" Жака, он всякий раз наталкивался на непреодолимое противоречие: как мог его брат, всеми силами души и рассудка ненавидевший насилие (и разве не доказал он эту глубокую ненависть, когда, не колеблясь, поставил на карту свою жизнь ради и во имя борьбы с насилием, во имя братства, во имя того, чтобы в зародыше убить войну?), – как мог он в течение многих лет бороться за социальную революцию, то есть поддерживать худшее из насилий, насилие принципиальное, сознательное, неумолимое насилие доктринеров? "Вряд ли Жак был столь наивен, – думал он, – вряд ли мог он строить себе иллюзии относительно человеческой натуры и верить, что всеобщая революция, на которую он так надеялся, совершится без кровавой несправедливости, без неисчислимых искупительных жертв".
Он отвел вопрошающий взгляд от загадочного лица на портрете и посмотрел на Женни. Она продолжала рассказывать, и чудесное внутреннее волнение преобразило ее.
"Впрочем, – думал он, – я сам не совершил ничего, что давало бы мне право судить тех, кто ради своей веры идет на самые крайние действия… Тех, кто мужественно пытался совершить невозможное".
– Вот что больше всего мучит меня, – продолжала Женни, помолчав немного, – ведь он не знал, что у нас будет ребенок. – Не переставая говорить, она собрала листки, спрятала их в ящик. Потом снова помолчала. И, как бы продолжая думать вслух (Антуан был бесконечно ей благодарен за эту простоту и доверие): – Знаете, я счастлива, что маленький родился в Базеле, там, где провел последние дни его отец, там, где он, без сомнения, пережил самые полные часы своей жизни…
Всякий раз, когда она вспоминала Жака, синева ее глаз делалась глубже, бледные щеки слегка розовели и на лице появлялось какое-то непередаваемое выражение, пламенное и как бы ненасытное, впрочем, тут же потухавшее.
"Любовь отметила ее навеки, – подумал Антуан. Его это раздражало, и он сам удивлялся своему раздражению. – Нелепая любовь, – не мог не думать он. Между двумя натурами, столь явно неподходящими друг другу, любовь могла быть только следствием недоразумения… Недоразумение, которое, вероятно, длилось бы недолго, но которое живет и сейчас в ее воспоминаниях о Жаке, в каждом ее слове о нем!" (Антуан вообще придерживался именно той теории, что в основе всякой страстной любви неизбежно лежит недоразумение, некая великодушная иллюзия, ошибка, ложное представление, которое составляют себе любящие друг о друге и без которого любить слепо невозможно.)
– На мне лежит трудная обязанность, – продолжала Женни, – воспитать Жан-Поля таким, как Жак хотел бы видеть своего сына. Временами это меня просто пугает… – Она подняла голову, глаза ее загорелись гордым блеском. Казалось, она хотела сказать: "Я верю в себя". Но сказала: – Я верю в малыша! Антуан был восхищен стойкостью, мужеством, с каким она глядела в будущее. По тону некоторых ее писем он представлял Женни совсем другой, менее решительной, менее неуязвимой, не так хорошо подготовленной к своей роли. И с радостью убедился, что ей удалось уйти из-под одержимости отчаянием, хотя обычно большинство женщин, перенесших тяжкое испытание, охотно отдают себя целиком на съедение своему горю, дабы возвеличить в собственных глазах и в глазах людей свою разбитую любовь. Да, Женни нашла спасительный исход, сумела справиться о собой и сама направляла свою жизнь. Антуану хотелось дать ей понять, как глубоко он уважает ее за это:
– Всем своим поведением вы доказали силу вашей закалки.
Она молча выслушала его. Потом совсем просто произнесла:
– Здесь нет никакой заслуги с моей стороны… Больше всего мне помогло, как мне кажется, то, что мы с Жаком жили врозь. Его смерть не изменила ни хода моей повседневной жизни, ни моих привычек… По крайней мере, сначала мне это помогало… А потом появился маленький. Еще задолго до его рождения то, что он существует, стало мне огромной поддержкой. В моей жизни появилась цель: воспитать ребенка, которого Жак мне оставил. – Она снова помолчала. Затем заговорила: – Трудная это задача… Этим маленьким существом так непросто руководить! Иногда мне прямо страшно. – Женни взглянула на Антуана испытующе, почти подозрительно. – Даниэль, конечно, говорил вам о нем?
– О Жан-Поле? Да ничего особенного.
Он сразу же почувствовал, что брат и сестра расходятся в оценке характера ребенка, и это вызывает между ними рознь.
– Даниэль уверен, что Жан-Полю доставляет удовольствие не слушаться. Это несправедливо. И к тому же неверно. Во всяком случае, все куда более сложно… Я долго над этим думала. Правда, мальчик как-то инстинктивно склонен всему говорить "нет". Но тут не злая воля – тут потребность противопоставить себя другим. Нечто вроде потребности доказать самому себе, что он существует… И эта потребность – проявление внутренней несокрушимой силы столь очевидное, что нельзя даже сердиться… Это говорит его инстинкт, подобный инстинкту самосохранения! Я по большей части даже не решаюсь его наказывать.
Антуан слушал ее с живым интересом и жестом попросил продолжать.
– Вы меня понимаете? – сказала Женни, спокойно и доверчиво улыбаясь. Вы привыкли к детям, и вас это, возможно, не удивляет… Я же часто становлюсь в тупик перед его строптивым нравом. Да, порой, когда он меня не слушается, я смотрю на него даже в каком-то оцепенении, с каким-то робким изумлением, более того, почти с восхищением – так же, как я наблюдаю за ним, как он растет, развлекается, начинает понимать. Если он в саду один и упадет – он заплачет; если ушибется при нас – заплачет только в крайности… Без всякой видимой причины он отказывается от конфеты, которую я ему предлагаю; но проберется потихоньку в комнату и утащит всю коробку; нет, не из желания полакомиться – он даже не пытается ее открыть, – или засунет под валик кресла, или зароет в куче песку. Зачем? Просто, я думаю, из желания проявить свою независимость… Если я его браню, он молчит; все его маленькое тельце напрягается от возмущения; цвет глаз меняется, и он смотрит на меня так сурово, что я не смею продолжать. Непоколебимым взглядом… Но одновременно взглядом чистым, отрешенным. Взглядом, который мне импонирует!.. Так смотрел, без сомнения, Жак, когда был ребенком.
Антуан улыбнулся:
– А быть может, и вы, Женни?
Она жестом отмела эту мысль и продолжала:
– Должна сказать, что, если он и противится всякому принуждению, зато повинуется малейшей ласке. Когда он надуется, стоит мне взять его на руки, и все проходит! Он прячет лицо у меня на плече, целует, смеется: как будто что-то жесткое, что есть у него на душе, размягчилось и растаяло. Как будто он вдруг избавился от своего демона!
– А Жиз он, должно быть, совсем не слушается?
– Ну, там совсем другое дело, – произнесла Женни с внезапной холодностью. – Тетя Жиз – это его страсть: когда она с ним, ничего больше не существует.
– И она умеет обуздывать его?
– Еще меньше, чем я или Даниэль. Он часу без Жиз не может обойтись, но только потому, что хочет подчинять ее всем своим капризам! И услуг он требует от нее таких, каких ни за что, из одной только гордости, не примет ни у кого другого: например, расстегнуть штанишки или достать какую-нибудь вещь, до которой он сам не может дотянуться. И если меня при этом нет, ни за что не скажет ей спасибо. Надо только посмотреть, с каким видом он ею командует! Будто… – Она замолкла, потом продолжала: – Может, то, что я скажу, нехорошо по отношению к Жиз, но мне кажется, я права: Жан-Поль чувствует в ней прирожденную рабыню.
Заинтересованный этими словами, Антуан вопросительно взглянул на Женни. Но она избегала его взгляда; и так как в эту минуту зазвучал колокольчик, сзывающий к завтраку, оба поднялись.
Они подошли к дверям. Казалось, Женни хочет еще что-то сказать Антуану. Она взялась было за ручку двери, потом отпустила ее.
– Я так благодарна вам, – прошептала она. – С самого возвращения из Швейцарии я ни разу ни с кем не могла поговорить о Жаке…
– Почему же вам не поговорить с Жиз? – решился спросить Антуан, вспоминая признания и жалобы девушки.
Женни стояла, опустив глаза, опершись плечом о косяк двери, и, казалось, не слыхала его вопроса.
– С Жиз? – повторила она наконец, будто звуки его голоса дошли до нее не сразу.
– Жиз единственная, кто мог бы вас понять. Она любила Жака. И она тоже очень страдает.
Не поднимая век, Женни отрицательно покачала головой. Видимо, ей хотелось избежать объяснений. Потом она взглянула прямо в лицо Антуана и произнесла с неожиданной резкостью:
– Жиз? Девушка с четками! Четки помогают не думать! – Она снова нагнула голову. Потом, помолчав, прибавила: – Иногда я ей завидую. – Но тон ее голоса и короткий горловой смешок, который она постаралась подавить, явно противоречили ее словам. Казалось, она тут же пожалела о том, что сказала. Вы знаете, Антуан, Жиз мой настоящий друг, – пробормотала она. Голос ее стал мягче, искреннее, – Когда я думаю о нашей будущей семье, я отвожу в ней Жиз огромное место. Так хорошо знать, что она навсегда останется с нами…
Антуан ждал "но", которое и в самом деле последовало после короткого колебания:
– Но Жиз такова, какова она есть, правда? У каждого свой характер. У Жиз бездна достоинств, но у Жиз есть также свои недостатки. – После нового колебания Женни добавила: – Она, например, не очень искренна.
– Жиз? Это с ее-то честными глазами?
Первым побуждением Антуана было протестовать. Но, подумав, он понял, что подразумевала под этим Женни. Никто бы не назвал Жиз фальшивой, но она охотно хранила про себя иные тайные мысли, избегала высказывать вслух свои предпочтения и свои антипатии; боялась всяких объяснений; умела скрывать свою неприязнь; умела быть услужливой, приветливой с теми, кого не любила. Робость? Стыдливость? Скрытность? Или, быть может, врожденная двуличность, унаследованная от далеких негритянских предков, чья капля крови течет в ее жилах, естественная защита расы, издавна жившей в рабстве? "Прирожденная рабыня".
Он почти тотчас же согласился:
– Верно, верно, я вас понимаю.
– И вы видите теперь, почему, несмотря на мою большую к ней любовь, несмотря на нашу постоянную близость, одним словом – несмотря на все, есть вещи, о которых я не могу с ней говорить… – Она выпрямилась. – Совсем не могу. – И быстрым движением, как будто желая кончить разговор, распахнула двери: – Пойдемте завтракать.