Текст книги "Семья Тибо, том 2"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 51 страниц)
LXX. Суббота 1 августа. – Париж вечером после объявления мобилизации
Париж был спокоен, но трагичен. Тучи, скапливавшиеся с самого полудня, образовали темный свод, погружавший город в сумеречный полумрак. Кафе, магазины, освещенные раньше, чем обычно, отбрасывали бледные полосы на черные улицы, где толпа, лишенная обычных средств передвижения, торопливо бежала куда-то, охваченная тревогой. Пасти метро выталкивали обратно на тротуар потоки пассажиров, вынужденных, несмотря на нетерпение, по полчаса топтаться на ступеньках, прежде чем им удавалось проникнуть внутрь.
Жак и Женни не захотели ждать и дошли до правого берега пешком.
Газетчики стояли на каждом углу. Люди вырывали друг у друга экстренные выпуски и на минуту останавливались, чтобы пробежать их жадными взглядами. Каждый, не отдавая себе отчета, упорно искал там великую новость: что все улажено; что правители Европы внезапно опомнились; что они пришли к полюбовному соглашению; что нелепый кошмар наконец рассеялся; что все отделались от него только страхом…
В "Юманите" после объявления мобилизации сделалось так же пусто, как и всюду; каждый, видимо, был захвачен своими личными делами. Вестибюль, лестница были безлюдны. Единственный служитель, расхаживавший по коридору, предупредил Жака, что Стефани в кабинете нет. Регулярность выхода газеты обеспечивал Галло; он работал сейчас над завтрашним номером, и вход к нему был воспрещен. Жак, за которым, как тень, следовала изнемогавшая от усталости Женни, не стал пытаться нарушить запрет.
– Идемте в "Прогресс", – сказал он.
В кафе, в нижнем зале, – никого. Даже сам хозяин отсутствовал. За кассой сидела только его жена; лицо у нее было заплаканное, и она не двинулась с места.
Жак и Женни поднялись на антресоли.
Занят был только один столик: несколько социалистов, совсем молодых, незнакомых Жаку. Появление вновь прибывших заставило их на минуту умолкнуть, но они тотчас возобновили спор.
Жаку хотелось пить. Он усадил Женни у входа и спустился вниз за бутылкой пива.
– А что же еще можешь ты сделать, болван? Дождаться жандармов? И как дурак пойти под расстрел?
Говорил краснощекий малый лет двадцати пяти в сдвинутой на затылок фуражке. Голос его звучал резко. Он поочередно устремлял на товарищей суровый взгляд своих черных глаз.
– И потом вот что, – продолжал он с горячностью. – Для нас, для людей вроде нас, внимательно следивших за воем этим, ясно только одно, и это важнее всего: мы – граждане страны, которая не хотела войны и которой не в чем себя упрекнуть!
– Точно то же самое говорят и все остальные, – вмешался самый старший из всей компании, человек лет сорока, в форме служащего метро.
– Немцы не могут этого сказать! Мир зависел от них! За последние две недели у них были десятки случаев предупредить войну.
– У нас тоже! Мы могли прямо сказать России: "К черту!"
– Это ничем бы не помогло! Теперь мы ясно видим, что немцы гнуснейшим образом подстроили всю эту историю! Что ж! Тем хуже для них! Мы за мир, но в конце концов нельзя же быть размазней! На Францию нападают – Франция должна защищаться! А Франция – это ты, я, все мы!
За исключением служащего метро, все, видимо, были с ним согласны. Жак с отчаянием взглянул на Женни. Он вспомнил Штудлера, взывавшего: "Мне необходимо, необходимо верить в виновность Германии!"
Не прикоснувшись к налитому пиву, Жак знаком предложил Женни встать и встал сам. Но прежде чем уйти, он подошел к группе говоривших.
– "Оборонительная война"!.. "Законная война"!.. "Справедливая война"!.. Неужели вы не видите, что это вечный обман? Вы, значит, тоже попались на эту удочку? Не прошло трех часов после приказа о мобилизации, и вот до чего вы уже дошли! Вы безоружны против злобных страстей, которые пресса старается разжечь вот уж целую неделю… Тех страстей, которым военные власти сумеют найти слишком хорошее применение!.. Кто же устоит против этого безумия, если не можете устоять вы, социалисты?
Он не обращался ни к кому в отдельности, но поочередно смотрел на каждого, и губы его дрожали.
Самый молодой из всех, штукатур, – лицо его было еще обсыпано белой пылью и напоминало маску Пьеро, – повернулся к Жаку.
– Я думаю то же, что Шатенье, – сказал он твердым и звучным голосом. Мне призываться в первый день – завтра!.. Я ненавижу войну. Но я француз. На мою страну нападают. Я нужен, и я пойду! Мне на белый свет тошно глядеть, но я пойду!
– Я согласен с ними, – заявил его сосед. – Только я еду во вторник, на третий день… Я из Бар-ле-Дюка; там живут мои старики… И мне ничуть не улыбается, чтобы мои родные края стали германской территорией!
"Девять десятых французов думают точно так же! – сказал себе Жак. Жадно стремятся обелить родину и поверить в гнусную преднамеренность поведения противника, чтобы иметь возможность оправдать разгул своих оборонительных инстинктов… И, может быть, даже, – подумал он, – все эти молодые существа испытывают какое-то смутное удовлетворение, внезапно сделавшись частицей оскорбленного целого, дыша этой опьяняющей атмосферой коллективной злобы… Ничто не изменилось с тех времен, когда кардинал де Рец[64]64
Кардинал де Рец (1614-1679) – французский политический деятель, автор «Мемуаров», где дается яркая картина его эпохи.
[Закрыть] осмелился написать: «Самое важное – это убедить народы, что они защищаются, даже тогда, когда в действительности они нападают».
– Подумайте хорошенько! – снова начал Жак глухим голосом. – Если вы откажетесь от сопротивления, то завтра будет уже поздно!.. Поразмыслите вот о чем: ведь по ту сторону границы происходит точно то же самое – та же вспышка гнева, ложных обвинений, упрямой вражды! Все народы уподобились передравшимся мальчишкам, которые с горящими глазами бросаются друг на друга, точно маленькие хищные зверьки: "Он начал первый!.." Разве это не бессмыслица?
– Так что же? – вскричал штукатур. – Что же, по-твоему, делать нам, мобилизованным, черт побери?
– Если вы считаете, что насилие не может быть справедливым, если вы считаете, что человеческая жизнь священна, если вы считаете, что не может быть двух моралей: одной, которая осуждает убийство в мирное время, и другой, которая предписывает его во время войны, – откажитесь подчиниться мобилизации! Откажитесь от войны! Останьтесь верны самим себе! Останьтесь верны Интернационалу!
Женни, ожидавшая Жака у выхода, внезапно подошла к нему и стала рядом.
Штукатур вскочил. Он яростно скрестил руки.
– Чтобы нас поставили в стенке? Как бы не так! Ври больше!.. Там, по крайней мере, каждому свое; можно еще вывернуться, если хоть на грош повезет!
– Да разве вы не чувствуете, – вскричал Жак, – что это трусость отрекаться от своей воли, от своей личной ответственности под напором тех, кто сильнее! Вы говорите себе: "Я осуждаю войну, но ничего не моту сделать…" Это дается вам нелегко, но вы быстро успокаиваете свою совесть, убеждая себя, что, хотя такое подчинение тягостно, – оно достойно уважения… Неужели вы не видите, что вы жертва обмана, что вас втянули в преступную игру? Неужели забыли, что власть дана правительствам не для того, чтобы порабощать народы и посылать их на убой, а для того, чтобы служить им, защищать их, делать счастливыми?
Смуглый парень лет тридцати, до сих пор молчавший, стукнул кулаком по столу:
– Нет и нет! Ты не прав. Сегодня ты не прав!.. Богу известно, что я никогда не шагал в ногу с правительством. Я такой же социалист, как и ты! У меня пять лет партийного стажа! И вот я, социалист, готов стрелять, защищая правительство так же, как и все остальные! – Жак хотел прервать его, но он повысил голос: – И убеждения тут ни при чем! Националисты, капиталисты, все толстопузые, – мы разыщем их после! И когда придет их черед, мы сведем с ними счеты, – можешь на меня положиться! Но сейчас не время разводить теории! Прежде всего надо рассчитаться с пруссаками! Этим подлецам захотелось войны! Они получат ее! И уверяю тебя: им будет жарко! за нами дело не станет.
Жак медленно пожал плечами. Ничего нельзя было сделать. Схватив Женни за руку, он увлек ее к лестнице.
– И все-таки да здравствует социальная революция! – крикнул сзади чей-то голос.
На улице они несколько минут шли молча. Глухие раскаты грома предвещали грозу. Небо было чернильного цвета.
– Знаете, – сказал Жак, – прежде я думал, я двадцать раз повторял, что войны не являются делом чувства, что это неизбежное следствие экономической конкуренции. Но сегодня, видя националистическое исступление, так естественно вспыхивающее во всех без различия классах общества, я почти готов спросить себя, не являются ли… не являются ли войны скорее результатом столкновения темных, необузданных страстей, для которых борьба материальных интересов – лишь удобный случай, лишь предлог!.. – Он снова замолчал. Затем продолжал, следуя течению своих мыслей: – И нелепее всего старания людей не только оправдать себя, но и доказать всем, что их согласие обдуманно, что оно добровольно!.. Да, добровольно!.. Все эти несчастные, которые еще вчера дружно осуждали эту войну, а сегодня оказались втянутыми в нее насильно, с пеной у рта стараются показать, будто они действуют по собственному побуждению!.. И вообще, – снова заговорил он после короткой паузы, – это трагично; трагично, что столько опытных, осторожных людей стали вдруг такими легковерными, стоило только задеть патриотическую струнку… Трагично и почти непостижимо… Быть может, причина попросту в том, что средний человек наивно отождествляет себя со своей родиной, своей нацией, своим государством… Привычка повторять: "Мы, французы… Мы, немцы…" И так как каждый отдельный человек искренне хочет мира, он не может себе представить, что это государство – его государство – может желать войны. И, пожалуй, можно сказать еще вот что: чем более горячим приверженцем мира является человек, тем сильнее он стремится оправдать свою страну, людей своего клана и тем легче убедить его в том, что угроза войны исходит от чужой страны, что его правительство не виновато, что сам он является частью общества-жертвы и что, защищая его, он должен защищать себя.
Крупные капли дождя прервали слова Жака. В эту минуту они переходили площадь Биржи.
– Побежим, – сказал Жак, – вы промокнете…
Они едва успели укрыться под аркадами улицы Колонн. Гроза, весь день висевшая над городом, наконец разразилась с внезапной и какой-то театральной яростью. Вспышки молнии непрерывно сменяли одна другую, ударяя по нервам, а беспрестанные раскаты грома отдавались между домами с грохотом, напоминавшим горные грозы. Полк муниципальной гвардии рысью проехал по улице Четвертого Сентября. Всадники, согнувшись под порывами ветра, наклонились к шеям дымящихся лошадей, чьи копыта вздымали снопы брызг; и, как на хорошей картине художника-баталиста, каски сверкали под свинцовым небом.
– Зайдем сюда, – предложил Жак, указывая на плохо освещенный и уже переполненный ресторанчик под аркадами. – Переждем грозу и закусим.
Они с трудом нашли два места за мраморным столиком, где уже теснились и другие посетители.
Как только Женни села, она сразу же почувствовала полный упадок сил. У нее дрожали колени; плечи, затылок болели; голова была невыносимо тяжелой. Ей показалось, что она вот-вот потеряет сознание. Если бы можно было хоть на несколько минут закрыть глаза, вытянуться, уснуть!.. Уснуть рядом с ним… Воспоминание о минувшей ночи сейчас же завладело ею и, словно удар хлыста, вернуло ей силы. Жак, сидевший рядом с ней, ничего не заметил. Она видела его профиль: влажный висок, темную, с рыжим отливом, прядь волос. Она чуть не схватила его за руку, чуть не сказала: "Идемте домой! Что нам за дело до всего остального?.. Прижмите меня к себе… Обнимите меня крепче!"
Разговор вокруг них был общий. Глаза блестели. Передавая друг другу соль, горчицу, люди обменивались дружескими взглядами. Самые нелепые, самые противоречивые новости объявлялись с непоколебимой уверенностью и моментально принимались на веру.
– Как бы такая гроза не задержала нашего наступления, – простонала дама неопределенного возраста с покрытым красными пятнами лицом, выражавшим платонический, но задорный героизм.
– В тысяча восемьсот семидесятом, – сообщил толстый господин с орденской ленточкой в петлице, сидевший напротив Женни, – военные действия начались только спустя много времени после объявления войны: не ранее, чем через две недели.
– Говорят, что не будет сахару, – сказал кто-то.
– И соли, – добавила героическая дама. Она доверительно наклонилась к Женни: – Я-то успела принять кое-какие меры.
Господин с орденом, обращаясь к соседям по столу, растроганным голосом, дрожавшим от восхищения и, казалось, обладавшим свойством заражать им других, рассказал следующую историю: полковник одного из восточных гарнизонов, получив приказ отвести солдат на десять километров от границы и решив, что Франция уже покорилась врагу, не смог пережить этот позор, вынул револьвер и пустил себе пулю в лоб на глазах у всего полка.
В конце стола молча ел какой-то рабочий. Его недоверчивый взгляд встретился со взглядом Жака. Он тотчас вмешался в разговор.
– Вам-то хорошо рассуждать, – сказал он со злобой. – А вот мы не смогли нынче добиться в мастерской платы за проработанную неделю!
– Почему? – благосклонно осведомился господин.
– Хозяин уверяет, будто у него деньги в банке, а банк закрыл лавочку… Мы там как следует пошумели, сами понимаете! Но так ничего и не добились. "Приходите в понедельник", – сказал он нам…
– Ну, конечно, в понедельник всем вам заплатят, – заявила героическая дама.
– В понедельник? Да ведь многие едут завтра. Понимаете? Уехать и оставить жену с детишками без гроша!
– Не беспокойтесь, – уверенно заявил господин с орденом. Правительство предусмотрело это, как и все остальное. В мэриях будут выдаваться пособия. Поезжайте спокойно! Ваши семьи находятся под покровительством государства: они ни в чем не будут нуждаться.
– Вы думаете? – пробормотал рабочий нерешительно. – Почему же тогда об этом не скажут?
Сосед Жака, которому посчастливилось купить экстренный выпуск вечерней газеты, заговорил о воззвании Пуанкаре "К французской нации".
Все руки протянулись к нему:
– Покажите! Покажите!
Но он не хотел расставаться со своей газетой.
– Читайте вслух! – распорядился господин с орденом.
Обладатель газеты, маленький старичок с хитрой физиономией, поправил очки.
– Это подписано всеми министрами! – с пафосом заявил он. Затем начал фальцетом: – "Правительство, сознавая свою ответственность и чувствуя, что оно нарушило бы священный долг, если бы предоставило события их ходу, вынесло постановление, необходимость которого продиктована нынешней ситуацией". – Старик сделал паузу. – "Мобилизация – это еще не война…"
– Вы слышите, Жак? – шепнула Женни, и в ее голосе прозвучала надежда.
Жак пожал плечами.
– Надо заманить крыс в крысоловку… А когда они попадутся, их уж сумеют там удержать!
– "При настоящем положении вещей, – продолжал старик в очках, мобилизация, напротив, является наилучшим средством обеспечить почетный мир".
Даже за соседними столиками воцарилась тишина.
– Громче! – крикнул кто-то из глубины зала. Чтец продолжал стоя. Голос его иногда прерывался: вне всякого сомнения, бедному старику казалось в эту минуту, что это он говорит с народом. Он торжественно повторил:
– "…обеспечить почетный мир. Правительство рассчитывает на спокойствие нашей благородной нации и уверено, что она не позволит себе поддаться необоснованным страхам".
– Браво! – крикнула дама с лицом в красных пятнах.
– "Необоснованным"! – прошептал Жак.
– "Оно полагается на патриотизм всех французов и уверено, что среди них не найдется ни одного, который бы не был готов исполнить свой долг. В этот час больше нет партий. Есть бессмертная Франция Права и Справедливости, единодушная в спокойствии, бдительности и достоинстве".
За чтением последовало долгое молчание. Затем все снова заговорили на эту волнующую тему. Героизм дамы был не единичным явлением. Лицо господина с орденом стало краснее ленточки в его петлице. У рабочего, сидевшего в конце стола, того самого, который не получил заработной платы, глаза наполнились слезами. Каждый почти с восторгом поддавался коллективному опьянению; каждый чувствовал себя внезапно приподнятым, вознесенным за пределы своего "я", упоенным возвышенностью момента, готовым на самоотречение, на жертву.
Жак молчал. Он думал о таких же воззваниях, которые там, за рубежом, были, должно быть, подписаны в тот же самый час другими носителями власти кайзером, царем; об этих магических формулировках, повсюду исполненных того же могущества и, без сомнения, повсюду разнуздывающих такое же нелепое исступление.
Он увидел, что Женни отставила стоявшую перед ней тарелку с супом почти нетронутой. Тогда он кивнул ей и поднялся.
Дождь перестал. С балкона капало. Широкие мутные ручьи с шумом вливались в сточные канавы; блестящие мокрые тротуары снова заполнились бегущими куда-то людьми.
– Теперь – в палату депутатов, – сказал Жак, лихорадочно увлекая за собой Женни. – Интересно знать, что они придумали там с Мюллером.
Это могло показаться бессмысленным, но он все еще не мог бы с твердостью заявить, что отказался от всякой надежды.
LXXI. Суббота 1 августа. – Вечер Жака и Женни. Перелом во взглядах социалистов после мобилизации
Бурбонский дворец тайно охранялся полицией. Тем не менее за решеткой ограды во дворе стояли группы людей, к которым и направился Жак, по-прежнему в сопровождении Женни.
При свете круглых электрических фонарей он узнал в одной из групп высокий силуэт Рабба.
– Беседа еще не кончилась, – пояснил Жаку старый социалист. – Они только что вышли. Поехали обедать. Обсуждение должно сейчас возобновиться. Но не здесь, – в редакции "Юма".
– Ну, как? Каковы первые впечатления?
– Не блестящие… Впрочем, трудно сказать. Все они вышли багровые, полумертвые от жажды и немые, как рыбы… Единственный, от кого мне удалось кое-что вытянуть, – это Сибло… И он не скрыл от нас своего разочарования. Правда? – добавил он, обращаясь к подходившему Жюмлену.
Женни молча разглядывала обоих мужчин. Жюмлен не особенно нравился ей. Его длинное, узкое лицо, потное и бледное, бритый, чрезмерно выдающийся подбородок, сухая манера говорить, сухо цедя сквозь зубы, обрубая фразы, квадратные плечи, жесткий блеск слишком маленьких и слишком черных зрачков все это вызывало в молодой девушке неприятное чувство. Напротив, старик Рабб, с его выпуклым лбом, с ясными и печальными глазами, взгляд которых часто с отеческой нежностью останавливался на Жаке, внушал ей доверие и симпатию.
– По-видимому, у этого Мюллера нет никаких определенных полномочий, сказал Жюмлен. – Он не привез никакого конкретного предложения.
– Тогда зачем же он приехал?
– Исключительно с целью получить информацию.
– Информацию? – вскричал Жак. – В такой момент, когда, по всей вероятности, уже поздно даже и действовать!
Жюмлен пожал плечами.
– Действовать… Чудак!.. Неужели ты думаешь, что можно еще принимать какие-то решения, когда обстановка меняется с каждым часом? Известно тебе, что Германия тоже объявила всеобщую мобилизацию? Это произошло в пять часов, вскоре после нас. И говорят, что сегодня вечером она официально объявит войну России.
– Я хочу знать одно, – нетерпеливо сказал Жак. – Для чего приехал этот Мюллер, – для того, чтобы объединить французский пролетариат с германским? Чтобы организовать, наконец, забастовку в обеих странах? Да или нет?
– Забастовку? Разумеется, нет, – ответил Жюмлен. – По-моему, он приехал просто для того, чтобы узнать, будет или не будет французская партия голосовать за военные кредиты, которых правительство, вероятно, потребует от палат в понедельник. Вот и все.
– И это было бы уже кое-что, – сказал Рабб, – если бы хоть в данном определенном пункте социалистические депутаты Франции и Германии решили придерживаться одинаковой политики.
– Ну, это еще неизвестно, – загадочно уронил Жюмлен.
Жак нетерпеливо топтался на месте.
– Единственное, что можно сказать, – продолжал Жюмлен убежденным тоном, – и что, кажется, на все лады повторяли Мюллеру лидеры нашей партии, это что Франция сделала все возможное, чтобы избежать войны… до последней минуты! Вплоть до согласия оттянуть свои войска прикрытия!.. По крайней мере, у нас, французских социалистов, совесть чиста! И мы имеем полное право считать Германию нападающей стороной!
Жак смотрел на него, ошеломленный.
– Другими словами, – отрезал он, – французские социалистические депутаты собираются голосовать за кредиты?
– Во всяком случае, они не могут голосовать против них.
– Что значит – не могут?
– Самое вероятное – что они воздержатся при голосовании, – сказал Рабб.
– Ах! – вскричал Жак. – Если бы Жорес был с нами!
– Ба!.. Я думаю, что при настоящем положении вещей сам Патрон не решился бы голосовать против.
– Но ведь Жорес сотни раз доказывал, насколько нелепо разделение стран на страну нападающую и страну, подвергшуюся нападению! – вскричал Жак в бешенстве. – Это только предлог для бесконечных препирательств! Вы все, кажется, забыли об истинных причинах той переделки, в которую мы попали, – о капитализме, об империалистической политике правительств! В какие бы формы ни облекались первые проявления вражды, международный социализм должен восстать против войны, против всякой войны! Если же нет…
Рабб вяло согласился с ним:
– В принципе, конечно… И, кажется, Мюллер действительно сказал что-то в этом духе…
– И что же?
Рабб устало махнул рукой.
– Этим дело и кончилось. И, взявшись под ручку, они пошли обедать.
– Нет, – возразил Жюмлен. – Ты забыл сказать, что Мюллер выразил желание позвонить по телефону в Берлин, чтобы посоветоваться с лидерами своей партии.
– Ах, так? – произнес Жак, хотевший лишь одного – снова обрести надежду.
Он круто повернулся, сделал несколько шагов, но возвратился и опять остановился перед Жюмленом, и Раббом.
– Знаете, что думаю об этом я? Этот Мюллер приехал попросту для того, чтобы прощупать подлинный уровень интернационализма и пацифизма французской партии. И если бы перед ним оказались настоящие борцы, готовые на все, готовые объявить всеобщую забастовку, чтобы провалить националистическую политику правительства, то – я это утверждаю – можно было бы еще спасти мир! Да! Даже сегодня, даже после объявления мобилизации, можно было бы еще спасти мир! Грозным союзом французского и германского пролетариата! Что же он нашел вместо этого? Говорунов, спорщиков, людей умеренных взглядов, всегда готовых осудить войну и национализм на словах, а на деле собирающихся уже голосовать за военные кредиты и предоставить полную свободу действий генеральному штабу! Мы до последней минуты будем свидетелями все того же нелепого и преступного противоречия: того же двусмысленного столкновения между идеалом интернационализма, который исповедуют теоретически, и всеми теми националистическими интересами, которыми на практике не хочет пожертвовать никто – даже сами лидеры социалистов!
Пока он говорил, изнемогавшая от усталости Женни не отрывала от него глаз. Голос Жака обволакивал ее, словно знакомая и ласкающая музыка. Казалось, что она внимательно следит за его словами, но в действительности она была слишком утомлена, чтобы слушать. Она жадно рассматривала лицо Жака, рот на этом лице, и ее взгляд, устремленный на эти изогнутые губы, линия которых то выпрямлялась, то сокращалась, словно какое-то изумительное живое существо, доставлял ей физическое ощущение близости. Вспоминая ночь, проведенную в его объятиях, она замирала от ожидания. "Уйдем, – думала она. – Чего он ждет? Скорее… Пойдем домой… Какое нам дело до всего остального?"
Кадье, перебегавший от группы к группе и сыпавший новостями, подошел к ним.
– Мы только что обратились в министерство внутренних дел с просьбой дать Мюллеру возможность переговорить по телефону с Берлином. Безуспешно: сообщение прервано. Слишком поздно! И тут и там осадное положение…
– Это было, пожалуй, последним шансом, – прошептал Жак, наклоняясь к Женни.
Кадье услышал его и насмешливо спросил:
– Шансом на что?
– На выступление пролетариата! Международное выступление!
Кадье странно улыбнулся.
– Международное? – повторил он. – Но, дорогой мой, будем реалистами: начиная с сегодняшнего дня международна не борьба за мир, международна война!
Что это было – выпад отчаяния? Он пожал плечами и скрылся во мраке.
– Он прав, – проворчал Жюмлен. – До ужаса прав. Война налицо. Сегодня вечером – добровольно или нет – мы, социалисты, так же как все французы, находимся в состоянии войны… Наша международная деятельность… да, мы еще вернемся к ней, мы возобновим ее, но потом. На сегодняшний день пора пацифизма миновала.
– И это говоришь ты, Жюмлен? – вскричал Жак.
– Да! Появился новый фактор: война налицо. Для меня этот фактор изменил все. И наша роль – роль социалистов – представляется мне вполне ясной: мы не должны тормозить деятельность правительства!
Жак посмотрел на него в оцепенении.
– Значит, ты соглашаешься быть солдатом?
– Разумеется. Заявляю тебе, что во вторник гражданин Жюмлен станет самым обыкновенным рядовым второго разряда двести тридцать девятого запасного полка в Руане!
Жак опустил глаза и ничего не ответил.
Рабб положил руку ему на плечо.
– Не строй из себя большего упрямца, чем ты есть на деле… Если сегодня ты еще не думаешь так же, как он, то ты придешь к этому завтра… Это бесспорно. Дело Франции есть дело демократии. И мы, социалисты, обязаны первыми защищать демократию от вторжения соседей-империалистов!
– Значит, и ты тоже?
– Я? Не будь я так стар, я пошел бы добровольцем… Впрочем, я попытаюсь. Может быть, моя старая шкура еще на что-нибудь пригодится… Что ты так смотришь на меня? Я не переменил своих убеждений. Я твердо надеюсь дожить до такого дня, когда можно будет возобновить борьбу с милитаризмом. Я остаюсь его заклятым врагом! Но в настоящий момент – без глупостей: милитаризм уже не то, чем он был вчера. Милитаризм сегодня – это спасение Франции, и даже больше: спасение демократии, которой грозит опасность. Вот почему я втягиваю свои когти. И готов сделать то же, что товарищи: взять винтовку и защищать страну. А дальше будет видно!
Он смело выдерживал взгляд Жака. Неопределенная улыбка, смущенная и в то же время горделивая, блуждала на его губах и еще больше оттеняла притаившуюся в глазах грусть.
– Даже Рабб! – прошептал Жак, отворачиваясь.
Он задыхался.
Он схватил Женни за руку и ушел с ней, ни с кем не попрощавшись.
У ограды группа оживленно разговаривавших людей загораживала выход.
В центре, жестикулируя, говорил что-то Пажес, секретарь Галло. Среди окружавших его молодых социалистов Жак увидел знакомые лица: это были Бувье, Эрар, Фужероль, профсоюзный работник Латур, Одель и Шардан – сотрудники "Юма".
Пажес заметил Жака и кивнул ему.
– Знаешь новость? Телеграмма из Петербурга: сегодня вечером Германия объявила войну России.
Бувье, митинговый оратор, человек лет сорока, тщедушный, с землистым лицом, повернулся к Жаку:
– Нет худа без добра! Там, на фронте, для нас найдется работа! Как только они дадут нам винтовки и патроны…
Жак не ответил. Он не доверял Бувье, ему не нравились его бегающие глазки. (Мурлан сказал ему как-то, выходя с митинга, где Бувье произнес горячую речь: "Этот малый у меня на примете. Слишком он пылок, на мой взгляд… Когда происходят аресты, его каждый раз берут одним из первых, но он всегда ухитряется каким-то образом доказать свою непричастность к делу и освободиться…")
– Забавнее всего, – продолжал Бувье с приглушенным смешком, – их уверенность в том, что они втянули нас в националистическую войну! Они и не подозревают, что через месяц эта война станет гражданской войной!
– А через два месяца революцией! – вскричал Латур.
Жак холодно спросил:
– Так, значит, все вы тоже подчинились мобилизации?
– Черт возьми! Случай слишком хорош, чтобы его упускать!
– А ты? – спросил Жак, обращаясь к Пажесу.
– Разумеется!
На лице Пажеса было необычное выражение. Его голос звенел. Можно было подумать, что он немного пьян.
– Не наша вина, если мы не смогли помешать этой войне, – продолжал он. – Но мы не смогли, и война – совершившийся факт. Так пусть же, по крайней мере, она будет концом этого умирающего общества, которое не замечает, что идет на самоубийство! Капитализм не переживет катастрофы, которую он сам вызвал, и его гибель будет зависеть от нас одних! Так пусть же, по крайней мере, эта война послужит на пользу социальному прогрессу! Пусть она послужит на пользу человечеству! Пусть она будет последней! Пусть она будет освободительной.
– Война войне! – прогремел чей-то голос.
– Мы будем драться, – вскричал Одель, – но будем драться, как солдаты революции, за окончательное разоружение и раскрепощение народов!
Эрар, почтовый служащий, всегда привлекавший внимание своим исключительным сходством с Брианом[65]65
Бриан Аристид (1862-1932) – французский политический деятель; с 26 августа 1915 г. – министр финансов; в 1915-1917 гг. – председатель совета министров.
[Закрыть] (вплоть до голоса, вибрирующего, с теплыми, глухими нотами), медленно произнес:
– Да… Тысячи и тысячи невинных будут принесены в жертву! Это чудовищно. Но единственное, что могло бы примирить с этим ужасом, – мысль, что мы платим за будущее! Те, которые выйдут из этого кровавого крещения, возродятся духовно… Перед ними не останется ничего, кроме развалин. И на этих развалинах они смогут наконец построить новое общество!
Женни, стоявшая позади Жака, увидела, как вздрогнули его плечи. Она подумала, что сейчас он вмешается в спор. Но он повернулся к ней, не сказав ни слова. Его изменившееся лицо поразило ее. Он снова взял ее под руку и, прижимая к себе, отошел от группы. Он был счастлив, что она с ним: ощущение одиночества казалось ему не таким горьким. "Нет, – говорил он себе, – нет!.. Лучше умереть, чем принять то, что я осуждаю всем сердцем! Лучше смерть, чем это отступничество!"
– Вы слышали? – сказал он после короткого молчания. – Я не узнаю их больше.
В эту минуту Фужероль, который во время разговора у ограды не проронил ни слова, нагнал их.
– Ты прав, – сказал он без всякого предисловия, вынуждая молодых людей остановиться и выслушать его. – Я даже хотел было дезертировать, чтобы остаться верным самому себе. Понимаешь?.. Но если бы я это сделал, то впоследствии никогда не был бы уверен в том, что сделал это по убеждению, а не из трусости. Потому что, сказать правду, я отчаянно боюсь… И вот, это нелепо, но я сделаю то же, что они: я пойду…
Он не стал дожидаться ответа Жака и удалился решительным шагом.
– Может быть, есть много таких, как он… – задумчиво прошептал Жак.
Они пошли по Бургундской улице вдоль Бурбонского дворца, направляясь к Сене.
– Знаете, что меня поражает? – продолжал Жак после новой паузы. – Их взгляды, их голос, какая-то непроизвольная веселость, которая сквозит в их движениях… До такой степени, что невольно спрашиваешь себя: "А что, если бы они сейчас узнали, что все уладилось, что мобилизация отменена, – не охватило бы их прежде всего чувство разочарования?.." И больнее всего, добавил он, – видеть энергию, которую они отдают на службу войне, их мужество, их презрение к смерти! Видеть эту впустую растраченную душевную силу – силу, сотой доли которой хватило бы на то, чтобы помешать войне, если бы только они вовремя и единодушно употребили ее на служение миру!..