Текст книги "Семья Тибо, том 2"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 51 страниц)
LXXIV. Воскресенье 2 августа. Жак решает до конца бороться против войны
На лестнице редакции «Этандар», еще не поднявшись на площадку, Жак заметил на соломенном половичке перед дверью Мурлана бидон для молока и с досадой вскричал:
– Его нет дома!
В самом деле, никто не ответил на звонок. На всякий случай Жак размеренно постучал три раза.
– Кто там?
– Тибо.
Дверь отворилась. Мурлан стоял, голый по пояс, с намыленными волосами и бородой.
– Прошу прощения! – сказал он, увидев Женни. – Мальчугану следовало предупредить, что с ним дама. – Он толкнул ногой дверь. – Входите… Садитесь.
У двери стоял соломенный стул, на который Женни опустилась, едва успев войти.
Окна были закрыты. В комнате пахло картоном, клеем, селитрой, пылью. Перевязанные пачки газет лежали повсюду – на столе, на садовой скамейке, в сломанной лохани. На полу, рядом с плошкой опилок, валялся в углу старый газовый счетчик с разобранной на части и сплюснутой трубкой, которая выдавалась вперед, словно обрубленный сук.
Мурлан снова пошел на кухню.
– Я только что вернулся. Вид был, как у бандита… – крикнул он издали, фыркая под краном. Вскоре он появился в чистой рубашке, размашистыми движениями вытирая голову полотенцем. – Провел всю ночь на улице, как дурак… Как трус… Ты понимаешь, мобилизация означала для меня обыски, аресты… Обыск – ладно! Пусть приходят!.. Здесь ничего больше нет, я приготовился, но арест – черт побери!.. Я решил немного подождать… О, не потому, чтобы я так уж боялся попасть в укромное местечко, – пояснил он, бросив насмешливый взгляд на Женни. – Я никогда не жил так спокойно, как в те месяцы, которые провел за решеткой. Пожалуй, если бы не тюрьма, у меня никогда не нашлось бы времени, чтобы обдумать мои книги и написать их… Но мне вовсе не хотелось попасть в первую же партию!.. Вчера шпики везде рыскали понемногу: у Пюльте, у Гельпа… Даже в "Эглантин". У них неплохая полиция. Только они ничего не нашли. Кроме воззвания Пьера Мартена – "Призыв к здравому смыслу", знаешь? Они сцапали его в тот самый момент, когда товарищи выносили всю пачку из типографии. Что касается Клесса, Робера Клесса из "Ви увриер"[70]70
«Ви увриер» («La Vie ouvriere») – французская профсоюзная газета, издававшаяся в Париже.
[Закрыть] – этот юноша был освобожден от военной службы и никогда не был солдатом, – то, как видно, на него донесли: кажется, его обвиняют в том, что он написал антимилитаристскую листовку, и теперь он сидит под замком, ожидая ближайшего заседания призывной комиссии, которая пошлет его на передовую… Я узнал об этом вчера вечером. Предостережение любителям!.. Короче говоря, я сказал себе, что было бы глупо попасть к ним в лапы, – и улизнул…
– Ну а дальше?
– Понадеялся, что найду приют у товарищей. Как бы не так! У Сирона было бы не лучше, чем здесь. Поэтому я пошел к Гюйо – никого. К Котье – никого. К Лассеню, к Молини, к Валлону – никого. Все они, голубчики, дали тягу, как я! Вот и пробродил всю ночь где попало один. Утром, в Венсене, я купил газеты и понял, что был попросту старым дураком. И пришел домой. Вот и все! – Он взглянул на Жака из-под мохнатых бровей: – Читал ты газеты, мальчуган?
– Нет.
– Нет?
Взгляд Мурлана скользнул по Женни и снова устремился на молодого человека. Казалось, он устанавливал какую-то связь между присутствием Женни и тем фактом, что на следующий день после мобилизации, в десять часов утра, Жак еще не знал последних новостей. Из кармана черной блузы, висевшей на гвозде, он достал сверток газет; затем кончиками пальцев, словно прикасаясь к чему-то нечистому, вынул из кипы одну газету, а остальные бросил на выложенный плитками пол.
– На голубчик, позабавься, если у тебя есть настроение смеяться. Я вынослив, но тут мне показалось, что меня ударили в живот! "Боннэ руж" газета Мерля и Альмерейды! За одну ночь она превратилась в рупор правительства Пуанкаре! Кто бы мог подумать! Посмотри.
Пока Мурлан снимал с гвоздя свою блузу и яростно натягивал ее на себя, Жак вполголоса прочитал:
– "Мы уполномочены официально заявить, что правительство не воспользуется списком Б… Правительство доверяет французскому народу и, в частности, рабочему классу. Всем известно, что оно пыталось – и еще пытается – сделать все возможное, чтобы сохранить мир. Вполне определенные заявления наиболее решительных революционеров…"
– "Наиболее решительных революционеров"!.. Сволочи! – проворчал Мурлан.
– "…таковы, что они полностью успокаивают правительство… Все французы сумеют исполнить свой долг… Это-то и хотелось подчеркнуть правительству, отказываясь использовать список Б".
– Ну? Что ты об этом думаешь, мальчик? Я прочел два раза, прежде чем хорошенько понял, что это означает. Ничего не поделаешь – факт очевиден… Это означает следующее: французский пролетариат так весело соглашается на их войну и сопротивление рабочего класса столь мало опасно, что правительство отказывается от профилактических арестов… Понимаешь? Оно как бы обращается ко всем революционерам и ласково треплет их за ушко: "Ах вы, забияки, мы прощаем вам вашу строптивость! Идите и выполняйте свой солдатский долг!" Добренькое правительство с веселым смехом рвет черные списки и оставляет неблагонадежных на воле… Потому, что сегодня неблагонадежные – не в счет. Понимаешь?
Он смеялся, и в этом необычном, громком, режущем смехе, искажавшем его лицо – лицо старого Христа, – было что-то пугающее.
– Неблагонадежных нет! Их больше нет! Понимаешь, что это значит? И представляешь себе, какие категорические заверения должны были дать министерству лидеры революционных партий, чтобы правительство обрело такую уверенность в себе! Чтобы оно могло без всякого риска позволить себе подобный жест великодушия в первый же день войны! Они попросту выдали нас правительству, эти негодяи!.. Да! Теперь конец. Безусловно, конец! Теперь командует генеральный штаб. Слово принадлежит теперь не тем, кто идет воевать, а тем, кто делает войну!
Заложив руки за спину под развевающейся блузой, он отошел на несколько шагов.
– И все же, черт побери, – вскричал он вдруг, круто повернувшись, – и все же я не могу этому поверить! Не могу поверить, что это действительно конец!
Жак вздрогнул.
– И я тоже, – глухо проговорил он. – Я не могу поверить, что больше ничего нельзя сделать! Даже сейчас!
– Даже сейчас! – как эхо, отозвался Мурлан. – И тем более через несколько дней, через несколько недель, когда все это жалкое стадо понюхает пороху!.. Ах, если бы Кропоткин был здесь!.. Или кто-нибудь другой, все равно кто, кто-нибудь, кто сказал бы то, что надо сказать, и сумел бы заставить себя слушать! Наши товарищи подчинились этой войне, потому что им налгали, потому что лишний раз злоупотребили их доверием. Но, быть может, достаточно было бы какого-нибудь пустяка, внезапного пробуждения сознания, чтобы все сразу переменилось!
Жак вскочил, точно его хлестнули кнутом.
– Что?.. Пустяка? Какого пустяка? – Он шагнул к Мурлану. – Что, по-вашему, можно сделать? Скажите!
Его голос прозвучал так странно, что Женни повернула к нему голову и на секунду замерла с полуоткрытым ртом, охваченная страхом.
Мурлан с озадаченным видом смотрел на Жака; тот пробормотал еще раз:
– Что вы думаете? Скажите!
Мурлан несколько смущенно пожал плечами.
– Что я думаю, мальчик? Разумеется, это глупости… Я говорю… Я высказываю то, что приходит мне в голову. Ведь все это так нелепо! Я не могу запретить себе надеяться, несмотря ни на что, надеяться даже сейчас, надеяться вопреки всему!.. Народы, – и наш не меньше, чем тот, соседний, обмануты так явно! Кто знает? Достаточно было бы…
Жак в упор смотрел на старика.
– Достаточно чего?
– Достаточно было бы… Я не знаю и сам… Но если бы вдруг внезапная вспышка сознания разорвала эту толщу лжи, разделяющую две армии! Если бы вдруг все эти несчастные, внезапно прозрев, поняли, по ту и другую сторону линии огня, что их одинаково втравили в это грязное дело, то не кажется ли тебе, что все они поднялись бы в едином порыве негодования, возмущения и все вместе обратили свои штыки против тех, кто привел их туда!..
Веки Жака задрожали, словно он вдруг увидел перед собой ослепительный свет. Потом он опустил глаза, подошел к Женни, не видя ее, и сел.
Наступила минута неловкого молчания. У всех троих было смутное ощущение, что произошло что-то важное, что-то такое, в чем они не отдавали себе ясного отчета.
– А это единодушие во всей стране! – продолжал Мурлан после паузы. – В провинции все социалистические муниципальные советы голосовали за резолюции, поддерживающие лозунг "Отечество в опасности", призывающие к национальной обороне, требующие исключения Германии из числа цивилизованных наций! Да вот полюбуйся, – сказал он, подымая с пола брошенную им связку газет. – Вот манифест Всеобщей конфедерации труда: "Пролетариям Франции". Знаешь, что она сочла нужным заявить, эта Всеобщая конфедерация труда? "События оказались сильнее нас… Пролетариат недостаточно единодушно понял, какие упорные усилия требовались, чтобы предохранить человечество от ужасов войны…" Другими словами: "Ничего не поделаешь, приятели; покоритесь и идите ломать себе шею…" А вот текст воззвания, которое профсоюз железнодорожников железнодорожников, слышишь, мальчуган? наших железнодорожников! подумай! расклеивает сегодня на всех стенах Парижа: "Товарищи! Перед лицом всеобщей опасности стираются старые разногласия. Социалисты, синдикалисты, революционеры, вы опрокинете низкие расчеты Вильгельма и первыми ответите на призыв, когда прозвучит голос Республики!.." Погоди, погоди… Это не все, ты еще не видел самого замечательного. Отведай-ка вот этого: "Открытое письмо господину военному министру…" Кем оно подписано? Угадай! Гюставом Эрве!.. Слушай: "Так как Франция сделала, на мой взгляд, все возможное, чтобы избежать катастрофы, я прошу, в виде особой милости, зачислить меня в первый же пехотный полк, который будет отправлен на границу!"
Вот! Да, голубчик! Вот как меняют кожу! Наш Гюстав Эрве, главный редактор "Гэр сосьяль"! Наш Гюстав Эрве, провозглашавший, что ни одно отечество никогда не стоило того, чтобы за него была пролита хотя бы капля рабочей крови… Теперь ты видишь, что правительство вполне может успокоиться и убрать в ящик свой список Б. Оно завербует их всех, одного за другим, наших "великих" пастырей революции!
Кто-то несколько раз стукнул в дверь.
– Кто там? – спросил Мурлан, прежде чем открыть.
– Сирон.
Новый посетитель был человек лет пятидесяти: плоское лицо, перерезанное седыми усами, лысый лоб, нос с приплюснутыми ноздрями, широко расставленные глаза, иронический взгляд. Выражение спокойной энергии с легким оттенком высокомерия.
Жак немного знал его. Он был единственный, кого можно было часто встретить в обществе Мурлана.
Старый профсоюзный работник, несколько раз сидевший в тюрьме за революционную деятельность, Сирон в последние годы оставался в стороне от движения. Он был квалифицированным рабочим, а в часы досуга писал брошюры и сотрудничал в "Этандар". Как и Мурлан, он принадлежал к числу тех революционеров-партизан, с всегда бодрствующим умом, с непоколебимой верой, самолюбивых, в достаточной мере свободных от иллюзий, беспощадных к глупости, преданных делу больше, чем товарищам, – к числу тех, кого все уважают, но и порицают за сдержанность и чьи личные достоинства внушают некоторую зависть.
– Садись, – сказал Мурлан, хотя на единственном свободном стуле сидела Женни, – Читал ты их газеты?
Сирон пожал плечами; этот жест, по-видимому, должен был выразить его презрение к прессе и в то же время дать понять, что он пришел не для того, чтобы обсуждать события.
– Сегодня вечером состоится собрание в "Жан Барт", – сказал он, глядя на типографа. – Я сказал, что сообщу тебе. Ты должен быть.
– Не имею ни малейшего желания, – проворчал Мурлан. – Заранее известно все, что…
– Дело не в этом, – оборвал его Сирон. – Я буду там; я хочу сказать им кое-что. И мне нужно, чтобы нас было двое.
– Это другой разговор, – согласился Мурлан. – А что именно?
Сирон ответил не сразу. Он посмотрел на Жака, потом на Женни, подошел к окну, приоткрыл его и вновь подошел к Мурлану.
– Разное. То, что надо делать и о чем, по-видимому, никто не думает. Мы попали в дьявольскую передрягу, тут нет сомнения. Однако это не значит, что надо сложить руки и предоставить им полную свободу действий!
– Так что же?
– А то, что если социалистическим и профсоюзным лидерам угодно объединяться и сотрудничать с правительством, в обмен за это сотрудничество они должны бы, по крайней мере, потребовать гарантий для тех, чьими представителями они являются. Согласен? Фактически война создает революционную ситуацию. Надо ее использовать! Жорес не упустил бы такого случая! Он сумел бы вырвать у государства уступки пролетариату… Это все-таки лучше, чем ничего. Война всех заставит пойти на ограничения, на жертвы. Самое меньшее, что можно сделать, – это потребовать для рабочих участия в контроле над мероприятиями, которые будут иметь место! Еще не поздно ставить условия. Сейчас правительство нуждается в нас. Так вот услуга за услугу… Согласен?
– Условия? Например?
– Например? Надо заставить их реквизировать все военные заводы, чтобы помешать хозяевам загребать огромные барыши за счет народа, который они посылают на убой. И управление этими заводами надо поручить профсоюзам…
– Неглупо, – пробурчал Мурлан.
– Следовало бы также воспрепятствовать повышению цен. Это уже начинается повсюду. Я лично вижу лишь одно средство: заставить правительство наложить руку на все предметы первой необходимости; создать государственные склады, устранив посредников, спекулянтов; организовать разверстку…
– Но ведь это чертовски грандиозное предприятие. Пришлось бы все перевернуть вверх дном…
– Кадры, персонал налицо: надо только использовать потребительские кооперативы, которые уже функционируют… Согласен? Все это надо еще обсудить. Но раз во всей Франции и даже в Алжире объявлено осадное положение, надо этим воспользоваться хотя бы для того, чтобы защитить бедняков от ненасытных хищников!
Шагая взад и вперед по комнате, он заполнял ее своим уверенным голосом. Обращался он к одному Мурлану, время от времени рассеянно взглядывая на молодую пару. Крупные капли пота блестели на его красивом гладком лбу.
Жак молчал. Лицо его выражало чрезмерное внимание, глаза сверкали, но он не слушал. Углубившись в дебри собственных мыслей, он был за сто миль от Сирона, от реквизиции заводов, от осадного положения, от государственных складов… "Если бы вдруг внезапная вспышка сознания разорвала эту толщу лжи, разделяющую две армии…" – сказал Мурлан…
Воспользовавшись моментом, когда старый типограф перебил Сирона, Жак кивнул Женни и встал.
– Вы уходите? – сказал Мурлан. – Ты тоже придешь вечером в "Жан Барт"?
Жак словно проснулся.
– Я? – переспросил он. – Нет. Сегодня вечером последний срок выезда для иностранцев, которые думают удирать. Мы оба бежим в Швейцарию… Я пришел попрощаться с вами.
Мурлан взглянул на Женни, потом на Жака.
– Ах, так? Ты решился?.. В Швейцарию? Да… Ты прав… – на лице его отразилось сильное волнение, хотя он и был убежден, что никто этого не замечает. – Чего ж, – продолжал он сердитым тоном, – поезжайте! И постарайтесь как следует поработать там для нас! Желаю удачи, ребятки!
Жак был так возбужден, в душе у него было такое смятение, что он испытывал непреодолимую потребность хоть немного побыть одному.
– Теперь, Женни, ты должна быть благоразумной и послушаться меня, проговорил он, как только они оказались на улице. Он взял Женни под руку и, наклонившись к ней, сказал мягко, но настойчиво: – Тебе предстоит еще до вечера проделать тысячу утомительных вещей. Ты устала. Ты должна вернуться домой. Не отказывайся. Тебе надо отдохнуть… Четверть одиннадцатого. Я провожу тебя… В "Юма" я пойду один. И потом мне еще надо узнать, каких формальностей потребует твой отъезд. За два часа все будет сделано. Хорошо?
– Хорошо, – сказала она.
Она действительно была в плачевном состоянии: измученная, лихорадочно возбужденная, совершенно разбитая физически. Утром она долго прождала Жака, сидя в маленьком сквере на том самом месте, где он сказал ей: "Никогда еще никого не любили так, как я люблю вас!" От сидения на жесткой скамье у нее ломило поясницу. Погрузившись в какое-то болезненное оцепенение, она припоминала все подробности этого вечера, такого близкого и уже такого далекого, припоминала все дни, последовавшие за ним, – вплоть до жестокого чуда этой ночи… И когда после двух часов ожидания она наконец увидела Жака на ступеньках лестницы, увидела его взволнованное, дышащее жаждой борьбы лицо, его отсутствующий взгляд, она поняла, что их мысли и чувства не совпадают, и это открытие причинило ей острое страдание. Не решившись поделиться с ним своими долгими думами, она молча выслушала его рассказ об отъезде Антуана и покорно пошла с ним пешком к Мурлану. Но теперь силы ее иссякли. У нее не хватило бы мужества сопровождать его дальше… Она мечтала вернуться домой, растянуться среди подушек, дать отдых своему измученному телу.
Трамваи ходили с большими промежутками, но, к счастью, движение еще не прекратилось. Им удалось доехать от площади Бастилии до начала бульвара Сен-Мишель. Поддерживая Женни, Жак довел ее до улицы Обсерватории.
– Я пойду, – сказал он ей у подъезда ее дома. – И вернусь между часом и двумя. – Он улыбнулся. – Мы в последний раз пообедаем в Париже…
Но он не сделал и двадцати шагов, как услышал позади себя глухой, неузнаваемый голос:
– Жак!
Он тотчас бросился к Женни.
– Мама здесь!
Она смотрела на него растерянным взглядом.
– Меня остановила консьержка… Мама приехала сегодня утром…
Они смотрели друг на друга, внезапно лишившись всякой способности рассуждать. Первая мысль Женни была о беспорядке, в котором они оставили квартиру: неприбранная постель Даниэля, туалетные принадлежности Жака в ванной.
Затем в мгновение ока ее решение вылилось в определенную форму. Она схватила Жака за руку:
– Идем! – Ее лицо было замкнуто, непроницаемо. Она повторила, словно самую простую вещь: – Идем. Поднимись вместе со мной.
– Женни!
– Идем! – повторила она почти сурово.
Она казалась такой уверенной, а он чувствовал себя в эту минуту таким нерешительным, таким безвольным, что, не сопротивляясь больше, последовал за ней.
Она первая взбежала по лестнице; она забыла о своей усталости; казалось, она горит нетерпением покончить с этим.
Но на площадке, перед тем как вложить ключ в замочную скважину, она остановилась, шатаясь. Она не произнесла ни слова, вся напряглась, отворила дверь, схватила Жака за руку, сильно сжала ее и увлекла его за собой в квартиру.
LXXV. Воскресенье 2 августа. – Встреча Жака и Женни с г-жой де Фонтанен
Госпожа де Фонтанен провела это утро дома в состоянии такой душевной тревоги, какой ей не довелось испытать даже в худшие часы ее супружеской жизни.
Дверь в комнату Даниэля, к счастью, оказалась закрытой, и бедной женщине удалось бы убедить себя в том, что она стала жертвой кошмара, если бы желание выпить чашку чая не привело ее в кухню: увидев два прибора, она инстинктивно закрыла глаза, повернула обратно и снова укрылась в своей спальне.
Минуты полного упадка духа сменялись мгновениями лихорадочного возбуждения. Сняв дорожный костюм, надев старое домашнее платье, убрав комнату, тщательно проделав целый ряд ненужных вещей, она решила принудить себя не двигаться и уселась в свое глубокое кресло у окна с залитыми солнцем жалюзи. Необходимо было во что бы то ни стало овладеть собой. Для этого ей недоставало маленькой Библии, оставшейся в чемодане. Она взяла с этажерки старинную Библию своего отца – тяжелую, толстую черную книгу, поля которой были испещрены пометками и замечаниями пастора де Фонтанена. Открыв ее наудачу, она попыталась читать. Но ум ее упорно убегал от текста, поглощенный бессвязной вереницей образов и представлений, в которых мысль о Даниэле сплеталась с воспоминанием о поверенных в Вене, об огорчениях, связанных с ее поездкой, о вокзалах, забитых войсками. Смутные видения, над которыми царила все та же картина – постель, где Жак и Женни спали, обнявшись. Грохот обозов, проезжавших по соседним бульварам, сотрясал стены и отдавался у нее в голове, сопровождая зловещим аккомпанементом ее думы. Впервые в жизни ощущение страха, паники тяготело над ней так сильно, что она не могла преодолеть его, – ощущение, что она захвачена, увлечена водоворотом, что ужасающие бедствия опустошают Европу, ее собственный очаг, что дух зла торжествует над миром.
Вдруг она услышала какой-то шорох в передней, и сейчас же вслед за этим раздались шаги в коридоре. Ее лицо застыло. У нее не было сил встать; она лишь выпрямилась. Дверь отворилась, и вошла Женни, с искаженным от волнения лицом, с остановившимся взглядом, очень бледная под своей траурной вуалью.
Поза матери, так спокойно сидевшей на своем обычном месте, в платье с разводами, с Библией на коленях, поразила девушку и потрясла ее: все ее прошлое неожиданно предстало перед ней" словно после долгих лет отсутствия. Не рассуждая, забыв о Жаке, который стоял сзади, в коридоре, не решаясь войти вслед за ней, она подбежала к матери, обвила ее руками и, чтобы оказаться ближе, опустилась на ковер и прижалась лбом к ее платью.
– Мама…
Нежность, сострадание мгновенно избавили г-жу де Фонтанен от тревоги. Сердце ее преисполнилось снисходительности, и тайна, случайно обнаруженная ею, внезапно предстала перед ней в ином свете: не как позор, а как слабость. Она уже наклонилась к вновь обретенной дочери, хотела заключить ее в объятия, выслушать ее признания, обсудить вместе с ней ужас случившегося, понять ее, помочь, направить, – но вдруг ее дыхание остановилось: на стене коридора колыхнулась чья-то тень… Женни была не одна! Жак здесь! Сейчас он войдет!.. Ее рука, лежавшая на голове Женни, судорожно сжалась. Она не могла оторвать глаз от этой отворенной двери. Прошло несколько секунд. Креповая вуаль распространяла сильный терпкий запах… Наконец силуэт Жака вырос в дверях. И перед глазами г-жи де Фонтанен снова заколебалось видение: постель, два лица в блаженном забытьи…
Сдавленным голосом, полным упрека и ужаса, она пробормотала:
– Дети… Бедные мои дети…
Жак переступил порог. Он стоял перед ней; он смотрел на нее с застенчивым и в то же время хмурым видом. Тогда она отчетливо выговорила:
– Здравствуйте, Жак.
Женни быстро подняла голову. Конечно, она не смеялась, но усмешка, искажавшая ее лицо, отбрасывала на него отблеск какой-то дьявольской радости; и совершенно новый, бесстыдный огонь, вызывавший представление об обнаженном инстинкте, сверкал в ее голубых глазах. Она протянула руку, схватила Жака за кисть, резко привлекла его к себе и, повернувшись к матери, сказала тоном, который ей хотелось сделать ласковым, но в котором прозвучало торжество и оттенок вызова, почти угрозы.
– Я еще раз нашла его, мама! И навсегда!
Госпожа де Фонтанен с секунду смотрела на нее, потом на него. Она попыталась было улыбнуться, но не смогла. Слабый вздох вырвался из ее груди.
Женни наблюдала за ней. В этом вздохе, на этом материнском лице, дрожащем не только от тревоги, но и от нежности, лице, где она могла бы уже прочитать залог примирения, – ее болезненная подозрительность не захотела увидеть ничего, кроме осуждающей грусти. Это оскорбило ее, глубоко ранило самую сущность ее дочерней любви. Она отстранилась от матери и, порывисто встав, одним движением оказалась возле Жака. Ее воинственная поза, огонь ее взгляда выражали безграничную, слепую, дерзкую, вызывающую гордость.
Жак, напротив, смотрел на г-жу де Фонтанен с ласковой настойчивостью, и если бы он заговорил, то, вероятно, сказал бы: "Я понимаю вас… Но надо понять и нас тоже…"
Госпожа де Фонтанен смущенно взглянула на молодую пару и опустила глаза: видение постели снова встало перед нею…
Наступило молчание.
Затем, повинуясь привычке, она вежливо обратилась к Жаку:
– Что же вы стоите, дети?.. Садитесь…
Жак пододвинул стул Женни и по знаку г-жи де Фонтанен сел слева от ее кресла.
Эти немногие простые слова, казалось, несколько разрядили атмосферу. Как только все уселись в кружок, словно во время визита, температура как будто понизилась, стала ближе к нормальной. Жак почти естественным тоном прервал молчание, обратившись к г-же де Фонтанен с вопросом о подробностях ее обратной поездки.
– Ты, значит, не получила моего последнего письма? – спросила она у Женни.
– Ничего. Ни одного письма. Я ничего не получила от тебя. Кроме открытки. Первой. Той, что ты написала на вокзале в Вене, в понедельник. Она говорила отрывисто, почти не разжимая губ.
– В понедельник? – переспросила г-жа де Фонтанен. Ее веки задрожали от усилия, которое ей понадобилось, чтобы восстановить в памяти последовательность дней. – Но ведь я каждый вечер писала по два письма: одно – тебе, другое – Даниэлю.
При мысли о сыне сердце ее снова сжалось.
– До меня не дошло ни одно, – резко заявила Женни.
– А Даниэль разве не писал тебе?
– Писал… Один раз.
– Где он?
– Он уехал из Люневиля. С тех пор – ничего.
Наступило молчание, которое снова нарушил Жак, испытывавший неловкое чувство:
– А… когда вы выехали из Вены?
Госпоже де Фонтанен оказалось нелегко вспомнить это.
– В четверг, – ответила она наконец. – Да, в четверг утром… Но в Удине мы прибыли только ночью. И только в полдень выехали в Милан.
– А что, в четверг утром в Австрии уже было сообщение об обстреле и оккупации Белграда?
– Не знаю, – призналась она. Находясь в Вене, она была занята исключительно тем, что защищала память своего мужа и совсем не следила за событиями.
"Женни даже не спросила, удалось ли мне уладить наши дела, – подумала она. И, глядя на дочь, вдруг задала себе мучительный вопрос: – Может быть, она немного разочарована тем, что мне удалось вернуться?"
Чтобы сказать что-нибудь, Жак снова начал расспрашивать о настроениях в Вене, о манифестациях, и г-жа де Фонтанен добросовестно старалась подробно отвечать ему, цепляясь, как и он, за эти общие темы, отдалявшие опасное объяснение, ибо в эту минуту все трое думали еще, что "объяснение" неминуемо, неизбежно.
Жак то и дело оборачивался к Женни, как бы приглашая ее принять участие в разговоре. Напрасно. Теперь она даже не делала вида, что слушает. Посадка головы, суровое выражение похудевшего лица, ускользающий и жесткий взгляд, как-то по-особому поднятый подбородок и сжатые губы – все выдавало в ней не только желание остаться в стороне, но даже тайную отчужденность, напряженную, враждебную. Она сидела на краешке стула, не прислоняясь к спинке, все ее тело ныло, нервы были словно обнажены, и она обводила комнату равнодушным взглядом, который время от времени останавливался на матери, словно на какой-то статистке, расположившейся среди почти нереальных декораций. Г-жа де Фонтанен с ее Библией, в этом старом зеленом бархатном кресле, которое всегда ставили боком, чтобы на него лучше падал свет из окна, казалась ей сидящей здесь с незапамятных времен: воспоминание о минувшем, символ (быть может, трогательный, но еще скорее раздражающий) далекого прошлого, которое с каждой минутой тихо отрывалось от нее, прошлого, которое как будто уходило от нее в туман, подобно тому как удаляется от отъезжающего путника группа родных, пришедших проститься с ним. Женни плыла уже к другим берегам; и с сильно бьющимся сердцем, похожая на снимающийся с якоря корабль, чувствовала в себе трепет, вибрацию новой жизни. Если бы Жак в эту минуту схватил ее за руку и сказал: "Идемте, бросьте все это навсегда", – она бы ушла, даже не оглянувшись назад.
Маленькие часы, стоявшие на ночном столике рядом с фотографиями Жерома и Даниэля, начали медленно бить в наступившей тишине.
Жак взглянул на них и, почувствовав внезапное искушение сбежать, наклонился к Женни.
– Одиннадцать часов… Мне надо идти.
Они обменялись быстрым взглядом. Женни утвердительно кивнула головой и сейчас же, не ожидая его, встала.
Госпожа де Фонтанен наблюдала за ними. Ей было особенно тяжело думать, что ее Женни, такая прямая, такая правдивая… Она не узнавала ее! У Женни был уклончивый взгляд, взгляд человека с "нечистой совестью"… Да, несмотря на их уверенный вид, в эту минуту г-жа де Фонтанен подметила у них – у них обоих – что-то неискреннее. С тщеславной, немного смешной торжественностью они смотрели друг на друга, словно два авгура, два посвященных. "Словно два сообщника", – подумала г-жа де Фонтанен. И это было верно: их соединяло упоительное сообщничество их любви, любви, которую они считали безграничной, таинственной, беспримерной, единственной, главное – единственной, любви, в необыкновенную сущность которой не мог проникнуть никто, кроме них.
Ободренный согласием Женни, Жак подошел к г-же де Фонтанен проститься.
Она совсем растерялась от этого слишком поспешного прощания. Неужели они так и оставят ее одну, ничего больше не сказав? Неужели она не заслужила большего доверия?.. Она пыталась убедить себя, пыталась примириться еще и с этим оскорбительным недостатком уважения. Быть может, ей самой следовало вызвать их на откровенность? Теперь было слишком поздно. У нее не хватало мужества. И потом, она чувствовала себя возбужденной от усталости, от пережитого морального потрясения, способной на вспышку раздражения, на несправедливость. Пожалуй, будет даже лучше, если эта первая встреча закончится без объяснений… И тем не менее она не могла уговорить себя не сердиться на Женни, хотя в эту минуту ее меньше возмущала греховная страсть дочери, чем это вызывающее поведение, непонятное, неоправданное, недопустимое. Жака она ни в чем не винила. Напротив, во время этого визита он понравился ей: под его застенчивой почтительностью она почувствовала молчаливое понимание, угадала в нем чистую совесть, внутреннее благородство. К тому же это был друг Даниэля. Она уже готова была, если такова воля божия, полюбить его, как сына.
Она так мало сердилась на него, что, собираясь пожать ему руку, едва не привлекла его к себе, как делала это с Даниэлем, едва не сказала ему: "Нет, мой мальчик, дайте мне поцеловать вас". К несчастью, в эту минуту она подняла глаза на Женни. Молодая девушка стояла, повернувшись к ним, и ее пронизывающий, полный враждебности взгляд, устремленный на мать, казалось, говорил: "Да, я наблюдаю за тобой, я хочу знать, что ты сейчас сделаешь, хочу посмотреть, найдешь ли ты наконец в себе то материнское чувство, которого я жду от тебя с той самой минуты, как ввела сюда Жака!" Тут раздражение, назревавшее в сердце г-жи де Фонтанен, одержало верх: в ней проснулась гордость. Нет, немая угроза не заставит ее сделать то, что она готова была сделать по собственному побуждению!