Текст книги "Семья Тибо, том 2"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 51 страниц)
VI. Сон Антуана
Благодаря уколу ночь прошла неплохо, но сна почти не было. Наконец, уже на заре, Антуан ненадолго забылся и за это время успел промучиться в нелепейшем кошмаре, после которого проснулся весь в испарине, так что пришлось даже сменить белье. Он снова лег и, зная, что не заснет, стал припоминать во всех подробностях свой диковинный сон.
"Ну… ну… как же это начиналось? Там было три раздельных эпизода… Три сцены, в одной и той же декорации, в передней моей квартиры.
Сначала я был один с Леоном. В мучительной тревоге, потому что с минуты на минуту должен был прийти Отец. Случилось нечто страшное. Я воспользовался отсутствием Отца и завладел всем его имуществом, чтобы перевернуть дом вверх дном. Но Отец должен был вернуться и застал бы меня на месте преступления. Это было ужасно. Я шагал по передней, не зная, что делать, как предотвратить катастрофу. А убежать я не мог. Почему? Потому что скоро должна была прийти Жиз. Леон, тоже весь перепуганный, стоял на страже, прижавшись ухом к входной двери. Как сейчас, вижу его глуповатые глаза, вытаращенные от страха. Вдруг он повернул голову и говорит: "А не предупредить ли мадам?"
Это первая сцена. Потом Отец вдруг оказался здесь, передо мной: он стоит посреди передней, в сюртуке, на шляпе у него креп (как у Шаля), потому что были похороны. Чьи похороны? Рядом с ним на полу новый чемодан (вроде того, который я привез с собой позавчера). Леон исчез. Отец роется в карманах с важным и озабоченным видом. Он заметил меня и говорит: "А-а, это ты?.. Мадемуазель нет дома?" А потом говорит еще: "Мой милый, я посетил страны весьма живописные!" (Назидательным и торжественным тоном, каким говорил в подобных случаях.) У меня пересохло во рту, я не мог произнести ни слова. Я чувствовал себя маленьким мальчиком, я дрожал, ожидая заслуженного наказания. И в то же время я раздумывал в каком-то остолбенении: "Как же он не заметил, поднимаясь по лестнице, что тут теперь все по-новому? Что нет витражей? Что новый ковер?" И потом с ужасом подумал: "Как бы сделать так, чтобы он не вошел в нашу спальню, не увидел бы кровать?" И потом не помню: должно быть, тут был какой-то провал.
Во всяком случае, тут начинается третья сцена: я снова вижу Отца, он стоит на том же месте, но в ночных туфлях и в старой домашней куртке. Вид у него недовольный, он задирает кверху бородку и дергает шеей, защемленной уголками воротничка. И говорит мне со своим обычным холодным смешком: "Скажи-ка, мой милый, куда ты, к черту, задевал мое пенсне?" А это пенсне то самое черепаховое, которое, помнится, я нашел на письменном столе и отдал вместе со всеми его платьями и вещами в приют для бедных. И вдруг он вспыхивает. Наступает на меня с криком: "А мои акции? Что ты сделал с моими акциями?" А я бормочу: "Какие акции, Отец?" Я покрываюсь крупными каплями пота, я вытираю лоб ладонью и, помнится, все время прислушиваюсь: я жду с минуты на минуту, что щелкнет дверца лифта и войдет Жиз (в форме сестры милосердия, потому что она в это время возвращается из клиники). И в этот момент я проснулся и на самом деле был весь в поту…"
Он улыбнулся своему страху. Но и сейчас еще чувствовал себя разбитым. "У меня, должно быть, температура", – подумал он. Так оно и оказалось: 37,8. Немного меньше, чем вчера вечером, но немного больше, чем следовало бы быть утром.
Часа через два, покончив с туалетом и с процедурами, он снова вспомнил о своем сне. "Странно, – подумалось ему. – Сон, в сущности, был очень короткий. Всего три быстрых картины: испуг и тревожное ожидание вместе с Леоном; потом появление Отца с чемоданом; потом эта история с пенсне и акциями… Да, но сколько всего было вокруг этого! Все мое прошлое в очень характерном, очень полном виде, и из него-то вырос этот сон".
Так как он долго простоял перед умывальником, то почувствовал слабость и присел на край ванны.
"Прошлое, в которое как бы погружены сны, – это, очевидно, уже известное и, надо полагать, изученное явление… Я над этим как-то никогда не задумывался… Но в моем сегодняшнем сне явление это выражено особенно отчетливо… До того, что, если бы хватило сил, стоило бы записать сон. Иначе через два дня я все, конечно, позабуду".
Он взглянул на часы. Торопиться было некуда. Он взял записную книжку, куда каждый вечер заносил наблюдения над ходом болезни, и вырвал несколько чистых листков. Укутавшись в купальный халат, который Жиз не забыла повесить на вешалку в ванной ("Милая Жиз, обо всем-то она позаботилась", – подумал он, улыбаясь), Антуан снова прилег на постель.
Он с увлечением писал около часа, до тех пор, пока его не прервал звонок у двери.
Пришла пневматичка от Патрона. В очень сердечных выражениях Филип извинялся, что не может принять Антуана раньше послезавтрашнего вечера; он уезжает на два дня из Парижа во главе комиссии, которой поручено проинспектировать несколько госпиталей на севере.
Антуан ужасно огорчился. Потом решил, что не следует терять надежды, так как Филип еще успеет вернуться до его отъезда. В среду вечером он пообедает с Филипом, а в четверг уедет в Грасс.
Листки были разбросаны по постели. Их было пять, покрытых его странным, иероглифическим почерком, где каждая буква стояла отдельно от другой, привычка, приобретенная еще в детстве на уроках греческого. Антуан собрал листки и перечел их. Две первые странички были посвящены детальному разбору сна, с теми характерными подробностями, которые ему запомнились. Три другие содержали довольно сбивчивый комментарий.
– Ничего удивительного, – вздохнул он. А ведь в свое время Антуан в совершенстве владел искусством составлять лаконичные конспекты: он мыслил всегда очень ясно и умел в нескольких строчках выразить основной смысл целого рассуждения. "Нужно снова поупражняться, – подумал он, – особенно если я в самом деле намерен работать для журналов".
Вот что он написал.
". . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В каждом сне есть два момента, которые следует четко различать:
1. Сон как таковой, эпизод (видящий сон всегда принимает в нем то или иное участие). Действие краткое, отрывочное, бурное, подобно сцене, разыгрываемой актерами на театре.
2. Вокруг этого краткого драматического момента – определенная ситуация, которая управляет этим моментом и придает ему правдоподобие. Ситуация остается вне, за пределами действия. Но спящий прекрасно ее осознает. Ситуация, в которой, в зависимости от содержания самого сна, спящий пребывает уже давно. Нечто вроде того, как представляется каждому из нас в состоянии бодрствования наше прошлое.
В случае с моим сегодняшним сном, вокруг трех эпизодов, составляющих действие, имеется сцепление обстоятельств, которые, не будучи составными частями сна, присутствуют в нем в скрытом виде. Ежели хорошенько приглядеться, эти обстоятельства двух видов и образуют как бы две различные зоны. Есть обстоятельства непосредственные, в которые как бы облекается сон. Затем – вторая зона, более отдаленная во времени: совокупность более давних обстоятельств, образующих воображаемое прошлое; без него сон не был бы возможен. Это прошлое, которое я, спящий, все время непрерывно осознаю, не играет в самом сне никакой роли: оно только предшествует, как прошлое персонажей пьесы предшествует самому действию, случайно объединившему их на сцене.
Уточним. То, что я подразумеваю под обстоятельствами первой зоны, это, к примеру, то, что я знал час, когда происходило действие, хотя в самом сне о времени не было речи. Знал, что было несколько минут первого и что я, как и всегда, ждал Жиз к завтраку. Знал, что в это самое утро, в ее отсутствие, не имея возможности предупредить ее, я получил телеграмму от Отца, извещающую о его приезде в связи с похоронами. (Здесь неясный момент: чьих похорон? Это не похороны Мадемуазель. Но это похороны какого-то близкого нам человека, ибо потеря касалась нас всех.) Знал, что Отец роется в карманах потому, что ищет мелочь, желая уплатить за проезд, так как знал, что автомобиль, где лежал багаж отца, только что подвез его к дому (думаю даже, что видел, как автомобиль остановился у подъезда нашего дома в тот самый момент, когда я заметил Отца в передней), и т.д. …
Обстоятельства второй зоны. Под ними я подразумеваю ряд событий, довольно давних по времени, которые известны спящему Антуану. Вряд ли я думал об этих событиях во сне; но воспоминание о них существовало во мне, подобно воспоминаниям о нашей реальной жизни. Так, например, я знал (точнее: мне было дано знание того), что Отец уже давно уехал из Франции, его послали куда-то очень далеко знакомиться с какими-то благотворительными учреждениями (инспектировать заграничные исправительные заведения или что-то в этом роде). Путешествие столь долгое, что будто он никогда к нам не вернется. Знал также, как мы отнеслись к его отъезду: сочли его нежданной удачей. Знал, что, освободившись от опеки Отца, я сразу же женился на Жиз. Что мы взяли себе квартиру, все устроили по-другому, продали мебель, отдали в приют все личные вещи Отца, снесли перегородки, чтобы окончательно преобразить дом. (И вот что странно: изменения эти во сне были совсем не те, которые я сделал в действительности. Так, например, передняя во сне была, как прежде, окрашена светлой охрой, но лежал там красный ковер, а не бежевый; и на месте консоли стояли старинные дубовые часы из отцовской передней в дубовом футляре.) Это еще не все. Можно перечислять без конца то, что я знал. Например, знал очень точно, что наша с Жиз спальня (которая, однако, во сне не фигурировала) – это бывшая отцовская спальня и что она была похожа на спальню Анны на Ваграмской улице. Больше того: знал, что этим утром Леон не успел прибрать ее, и наша большая постель была не застлана, и я боялся, что Отец вот-вот отворит дверь в спальню. И знал еще тысячи других подробностей нашей жизни и нашего окружения. Например, – это мне кажется весьма любопытным, потому что брат мой совершенно не участвовал в сне, – знал, что Жак в порыве отчаянной ревности после моей женитьбы на Жиз эмигрировал в Швейцарию, что он…"
Тут записи обрывались. Антуан не испытал ни малейшего желания продолжать. Он взял карандаш и написал на полях:
"Прочесть все написанное по этому вопросу учеными, занимавшимися вопросом сновидений".
Затем он сложил листки и поставил греться воду для ингаляции. Через несколько минут, накинув на голову полотенце, с блестящим от пота лицом, с закрытыми глазами, он глубоко вдыхал благотворный пар и не переставал думать о своем сне. Ему вдруг пришло в голову, что сам сюжет сна свидетельствует в известной мере о нечистой совести, об известном чувстве ответственности, даже виновности, которое он в состоянии бодрствования из гордости держал где-то под спудом. "И в самом деле, – подумалось ему, – мне не так уж пристало гордиться тем, что произошло после смерти Отца". (Он подразумевал под этим не только свою роскошную квартиру, но и связь с Анной, выезды в свет – все, что неотвратимо толкало его к легкой жизни.) "Не говоря уже, продолжал он про себя, – о потере большей части состояния, доставшегося от Отца…" (Расходы по перестройке дома поглотили больше половины средств; остальные деньги – презрев верные доходы от вложений г-на Тибо – он поместил в русские бумаги, сейчас обесцененные.) "Ладно, – подумал он, – поменьше бесплодных сожалений…" Так он обычно усыплял голос совести. Однако – и сон был верным тому доказательством – в глубине его души жило чисто буржуазное представление о "семейном добре", о деньгах, сберегаемых для потомства, и, хотя Антуан не был обязан ни перед кем отчитываться, ему стало стыдно, что меньше чем за год он растратил состояние, собранное мудрым попечением многих Тибо.
Он высунул на минутку голову, вдохнул свежего воздуха, протер налившиеся кровью глаза и снова нырнул под влажные горячие полотенца.
Все то, что передумал он сегодня о зиме 1914 года, усугубило раздражение, которое он испытал вчера после отъезда Жиз, заглянув в прекрасные заброшенные лаборатории, в комнату, торжественно именуемую "архивом", где хранились карточки с "тестами", где в строгом порядке лежали новенькие папки, перенумерованные, но пустые. Заглянул он и в прекрасно оборудованную перевязочную, где никого ни разу не перевязывали. И здесь, вспомнив свое прежнее скромное помещение в первом этаже, ту деятельную, полезную жизнь, которую он вел, будучи молодым врачом, Антуан понял, что после смерти отца вступил на ложный путь.
Из остывшего ингалятора шел теперь лишь слабый парок. Отбросив влажные полотенца, Антуан вытер лицо и вернулся в спальню…
– А… Э… А… О… – тянул он, стоя перед зеркалом, чтобы попробовать голос. Голос был по-прежнему хриплый, но все-таки звучал почти как прежде, и стало легче дышать.
"Двадцать минут дыхательной гимнастики… Потом отдохну минут десять. Потом оденусь, заберу чемодан и, раз уж я не могу увидеться сегодня с Филипом, поеду первым поездом в Мезон".
По дороге на вокзал он глядел из окна автомобиля на цветники Тюильри, освещенные лучами майского солнца, на белые статуи посреди лужаек, на контуры арки Карусель, размытые лиловатой дымкой, и вспомнил вдруг весеннее утро – когда они с Анной условились встретиться во дворе Лувра; и вдруг в голову ему пришла шальная мысль.
– Свезите меня в Булонский лес, – сказал он шоферу. – И проезжайте по улице Спонтини.
Когда автомобиль поравнялся с особняком Батенкуров, он велел ехать тише и выглянул в окно. Все ставни были закрыты, калитка на запоре. На дверях швейцарской белело объявление:
ПРОДАЕТСЯ ПРЕКРАСНЫЙ ОСОБНЯК.
БОЛЬШОЙ ДВОР. ГАРАЖ. САД.
(ОБЩАЯ ПЛОЩАДЬ 625 КВ. М)
Над словом "продается" кто-то приписал карандашом от руки: "или сдается".
Автомобиль медленно двинулся вдоль садовой решетки. Антуан не почувствовал ничего. Именно ничего: ни волнения, ни печали. И он подумал: чего ради он затеял это паломничество на улицу Спонтини?
– Поезжайте!.. На вокзал Сен-Лазар, – крикнул он шоферу.
"Да, – снова подумал он, как будто ничто не прерывало его утренних мыслей, – я обманывал самого себя, внушал себе, что необходимо как можно роскошнее обставить мои врачебные занятия. А все эти материальные блага не только не помогали в работе, но парализовали ее! Весь прекрасный механизм действовал вхолостую. Все было готово для осуществления каких-то больших замыслов. А на самом деле я ни черта не делал". Вдруг он вспомнил, как отнесся брат к отцовскому наследству, вспомнил отвращение Жака к этим деньгам, что тогда казалось Антуану таким нелепым. "А, оказывается, именно Жак был прав. Насколько лучше мы поняли бы друг друга сейчас!.. Деньги – это яд. И особенно деньги, доставшиеся по наследству. Деньги, которые заработал не сам… Не будь войны, я пропал бы. Никогда бы не очистился от этой скверны. Я уже начинал верить, будто все на свете можно купить. Даже присвоил себе, как естественную привилегию богатого человека, – право мало работать самому и заставлять работать на себя других. И без зазрения совести присвоил бы себе славу первого же открытия, сделанного Жусленом или Штудлером в моих лабораториях… Предпринимателем – вот кем готовился я стать! Познал радость властвовать с помощью денег… Познал радость почета, оказываемого ради денег… И уже готов был считать этот почет законным, готов был считать, что деньги дают мне какое-то превосходство над другими… Скверно! И эти ложные, двусмысленные отношения, которые деньги устанавливают между богатым человеком и прочими людьми! Вот где скрытая вредоносность денег! Я начинал чувствовать недоверие ко всему и ко всем. И уже думал о лучших моих друзьях: "Чего ради он мне это рассказывает? Ради моей чековой книжки?.." Скверно, скверно…"
Копаясь в этой тине, он почувствовал такую горечь, что обрадовался, как избавлению, вокзальной суматохе. И вмешался в толпу, забыв о своей одышке, счастливый уже тем, что может отвлечься и уйти от самого себя.
– Один билет вто… нет, третьего класса, воинский, до Мезон-Лаффита… Когда поезд?
Он не часто ездил в третьем классе. Сегодня это доставляло ему горькое удовлетворение.
VII. Антуан в Мезон-Лаффите. – Утро с Даниэлем и Жан-Полем
Клотильда постучала в дверь. Держа поднос на весу, она немного подождала, потом постучала снова. Молчание. Огорчившись, что Антуан ушел, не позавтракав, она отворила двери.
В комнате царила полутьма. Антуан еще не вставал. Он слышал, как стучала Клотильда; но по утрам до ингаляции афония так усиливалась, что он даже не пытался заговорить. Это-то он и старался объяснить Клотильде жестами.
Хотя объяснение сопровождалось успокаивающей улыбкой, Клотильда продолжала в оцепенении стоять на пороге, высоко подняв брови от неожиданности и испуга; видя, что Антуан не может выговорить ни слова, – а накануне вечером он заходил поболтать к ней на кухню, – она в первую минуту решила, что у него удар и он лишился языка. Антуан разгадал ее мысли, улыбнулся еще раз, сделал знак, чтобы она поднесла поднос к постели, и, взяв, блокнот с ночного столика у изголовья, нацарапал карандашом:
"Прекрасно провел ночь. Но по утрам не могу говорить".
Клотильда медленно прочла записку, с минуту в оцепенении глядела на Антуана, потом заявила без обиняков:
– Боже ты мой! Вот уж никак не думала, что господин Антуан в таком состоянии… Здорово же они вас отделали!
Она подняла шторы. Утреннее солнце залило комнату. Небо было синее; через окно, обрамленное диким виноградом, который свешивался с деревянного балкона, виднелись сосны, росшие поблизости, а там, дальше, на фоне Сен-Жерменского леса, уже зазеленевшие верхушки деревьев вздрагивали от дыхания ветерка.
– Хоть кушать-то господин Антуан может? – спросила Клотильда, подходя к постели. Она налила в чашку теплого молока, отошла к дверям и, сложив под передником руки, внимательно смотрела, как Антуан макает в молоко маленькие кусочки хлеба. Он глотал с таким трудом, что она не удержалась:
– Никто этого не ждал, нет уж, никто! Мы знали, что господин Антуан отравлен газами. Но у нас говорили: "Газы – все лучше, чем рана". А выходит, что нет!.. Правда, я в болезнях не разбираюсь. Когда господин Антуан нам написал, – мне и сестре моей Адриенне, – чтобы мы ехали вместе с мадемуазель Жиз к госпоже Фонтанен, сестра сразу же говорит: "Я буду ухаживать за ранеными". А я так сказала: "Все, что угодно: кухня, хозяйство, – никогда я от работы не бегала. Только не за ранеными ходить, это дело не по мне". Потому наши хозяйки и взяли Адриенну в госпиталь, а я осталась на даче. Я не жалуюсь, хотя работы хоть отбавляй. Господин Антуан сам понимает: чтобы все здесь держать в порядке, одному человеку нужно двадцать пять часов в сутки иметь. Но, по мне, все же лучше, чем раны промывать.
Антуан, улыбаясь, слушал ее речи. (Раз уж не выходит с Жиз, было бы неплохо, если бы за ним ухаживала преданная их семье Клотильда. Жаль только, что работа сиделки ей не по вкусу.)
Желая показать Клотильде, что он понимает, сколь тяжело бремя ее обязанностей, Антуан с серьезным видом поджал губы и покачал головой.
– Я не жалуюсь, – заключила она в порыве раскаяния. – Если хорошенько разобраться, то не так уж это страшно. Хозяйки почти все время в госпитале. Я их вижу только к обеду, А к завтраку у меня только господин Даниэль да госпожа Женни с малышом.
Клотильда говорила непривычно фамильярным тоном, как будто годы войны уничтожили прежнее расстояние между нею и хозяевами, оглушала его своей болтовней, без стеснения судила обо всех членах семьи. "Мадемуазель Жиз всегда такая любезная с нами…" "Госпожа Фонтанен на самом деле не гордая, но с ней стесняешься, не знаешь никогда, как к ней подступиться…" "Госпожа Николь хоть и рассеянная, а с ней держи ухо востро!.." "Госпожа Женни даром слов не тратит, работает за двоих, а уж умница-то какая…" И все время она поминала "малыша" с восхищением и нежностью:
– Малыш себя еще покажет! И он будет командовать не хуже покойного господина Тибо. ("А ведь правда, он внук нашего Отца", – подумал Антуан.) Он и сейчас бы всех оседлал, дай ему волю… Господин Антуан и представить себе не может: ну, просто ртуть! Никого на свете не слушает… Счастье еще, что господин Даниэль смотрит за ним: я ведь работаю – где же мне успеть? С него ни на минуту глаз нельзя спустить… А господина Даниэля это занимает: целый день он один, только и делает, что жует да жует свою резинку, вот и забавляется с ребенком… – Она покачала головой и с многозначительным видом добавила: – Что там ни толкуй, но по нынешним временам многие ничего не имеют против, чтобы остаться без ноги…
Антуан взял блокнот и написал: "А Леон?"
– Ох, бедняга Леон!.. – Ничего нового она о нем сообщить не могла. (Леона взяли в плен под Шарлеруа на следующий же день, как он прибыл на фронт; узнав номер его лагеря, Антуан поручил посылать ему каждый месяц продуктовую посылку. Каждые три месяца Леон регулярно присылал благодарственную открытку, но ничего о своем житье не сообщал.) – Известно ли господину Антуану, что он просил прислать ему флейту? Мадемуазель Жиз купила ему флейту в Париже.
Антуан уже давно допил молоко.
– Пойти помочь госпоже Женни, – сказала Клотильда, приняв поднос. Сегодня вторник, она стирает, а со стиркой трудно управиться – на малыша не напасешься!..
Она пошла было к дверям, но обернулась и в последний раз взглянула на Антуана. Лицо ее вдруг приняло задумчивое выражение.
– Господин Антуан, а ведь до чего мы дожили! Чего только в эти годы не нагляделись! Чего только не нагляделись! Сколько раз я говорила Адриенне: "Если бы покойный господин Тибо вернулся! Если бы он мог видеть все, что произошло с тех пор, как его здесь нет!"
Оставшись один, Антуан начал не спеша одеваться: ему некуда было торопиться. И хотелось как можно тщательнее проделать все лечебные процедуры.
"Если бы покойный господин Тибо вернулся…" Слова Клотильды напомнили ему вчерашний сон. "Какую власть Отец еще имеет над всеми нами", подумалось ему.
Было уже около двенадцати, когда Антуан отворил окно, которое закрыл, проделывая голосовые упражнения.
Из сада донесся мужской голос: "Жан-Поль! Слезай оттуда! Иди ко мне!" И, как отдаленное эхо, женский спокойный, свежий голос: "Жан-Поль! Будешь ты слушаться дядю Дана или нет?"
Антуан вышел на балкон. Не раздвигая завесы дикого винограда, он осмотрелся вокруг. Внизу расстилалась небольшая площадка, отделенная от леса рвом. В тени двух платанов (где когда-то любила сидеть г-жа де Фонтанен) в плетеном шезлонге полулежал Даниэль с раскрытой книгой на коленях. В нескольких шагах от него малыш в светло-голубом джемпере, приставив к стене перевернутое ведерко, силился взобраться на парапет. По другую сторону лужайки, в бывшем домике садовника, дверь стояла открытой, и в солнечном свете Женни с засученными рукавами, слегка нагнувшись над баком, намыливала белье.
– Иди сюда, Жан-Поль, – повторил Даниэль.
В ярком луче на мгновение вспыхнули рыжие кудри ребенка. Мальчик решил вернуться к дяде. Но чтобы не вышло так, будто он послушался, он важно уселся на землю, взял лопатку и стал насыпать в ведерко песок.
Когда через несколько минут Антуан сошел с лестницы, Жан-Поль все еще не вставал с земли.
– Пойди поздоровайся с дядей Антуаном, – сказал Даниэль.
Малыш, сидя на корточках у парапета, работал лопаточкой и, казалось, не слышал обращенных к нему слов. Заметив, что незнакомец направился к нему, он бросил лопаточку и еще ниже нагнул голову. Когда Антуан схватил его на руки и поднял, он задрыгал было ногами, но потом, решив, что с ним играют, звонко захохотал. Антуан поцеловал его в волосы и спросил на ушко:
– А как, по-твоему, дядя Антуан злой?
– Да! – закричал мальчик.
У Антуана от возни началась одышка. Он опустил мальчика на землю и подошел к Даниэлю. Но едва только он уселся, как Жан-Поль подбежал, вскарабкался к нему на колени и, прижавшись к его мундиру, сделал вид, что спит.
Даниэль не встал с шезлонга. Он был без галстука, в поношенных темных брюках и старой фланелевой, в полоску, теннисной куртке. Искусственная нога была обута в черный ботинок; другая – в ночной туфле, без носка. За эти годы он обрюзг: черты были по-прежнему правильные, тонкие, но все лицо – тяжелое, гипсовое. Давно не стриженные волосы, синеватый небритый подбородок делали его похожим на провинциального трагика, – дома он уже не следит за собой, но при огнях рампы – еще весьма импозантен в ролях римских императоров.
Антуан, который с самого утра не переставая возился с бронхами и гортанью, сразу заметил, хотя, впрочем, не придал этому особого значения, что Даниэль, поздоровавшись с ним, даже не спросил о том, как он себя чувствует. (Правда, накануне вечером они поговорили о своих болезнях и поведали друг другу свои горести.) Из вежливости Антуан с заинтересованным видом наклонился и заглянул в книгу, которую Даниэль положил рядом с собой прямо на песок.
– Это "Вокруг света", – пояснил Даниэль. – Старый журнал путешествий… за тысяча восемьсот семьдесят седьмой год. – Он взял книгу и небрежно полистал. – Много иллюстраций… У нас есть полный комплект.
Антуан рассеянно гладил волосы мальчика, который, казалось, погрузился в глубокую задумчивость и сидел, широко открыв глаза, прижавшись головенкой к груди нового дяди.
– Что пишут? Вы уже читали газеты?
– Нет, – ответил Даниэль.
– Говорят, что междусоюзнический совет решил на днях распространить полномочия Фоша также и на итальянский фронт.
– А-а!
– Это, должно быть, уже официально объявлено.
Как будто внезапно заскучав, Жан-Поль соскочил на землю.
– Ты куда? – в один голос спросили дядя Дан и дядя Антуан.
– К маме.
Подпрыгнув сначала на одной ножке, потом на другой, мальчик весело побежал к домику. Антуан и Даниэль переглянулись.
Даниэль вытащил из кармана пачку жевательной резины и предложил Антуану.
– Нет, спасибо.
– Все-таки развлечение, – объяснил Даниэль. – Я бросил курить.
Он взял резинку, положил в рот и начал медленно жевать.
Антуан, улыбаясь, глядел на него.
– Вы напомнили мне один фронтовой случай… В Виллер-Бретонне… Мы разместили наш госпиталь на ферме, которую перед тем занимал американский санитарный отряд. Наши санитары буквально весь день отбивали молотками целые наслоения этой самой жвачки, которую грязнули американцы поприклеивали всюду – к плинтусам, к дверям, к столам, к скамейкам… И она твердеет, как цемент, эта пакость… Если англосаксонская оккупация продлится еще несколько лет, все здания в Артуа и Пикардии потеряют свои первоначальные очертания и превратятся в бесформенные нагромождения жевательной резины… Легкий приступ кашля прервал его слова. – Подобно тому, как некоторые скалы на Тихом океане превратились в горы гуано!
Даниэль улыбнулся, и Антуан, который так же, как и Жак, всегда поддавался прелести этой улыбки, с радостью заметил, что она не утратила своего обаяния, несмотря на расплывшиеся черты лица, верхняя губа при улыбке все так же медленно и лукаво ползла влево, а в полузакрытых глазах вспыхивал насмешливый огонек.
Антуан все еще кашлял. Потеряв надежду отдышаться, он нетерпеливо махнул рукой.
– Вы сами видите, каким старым кашлюном я стал, – с трудом вымолвил он. Потом, передохнув немножко: – Они здорово нас отделали, как говорит Клотильда. Но мы, разумеется, еще находимся в числе привилегированных!
С минуту оба помолчали. На сей раз молчание прервал Даниэль.
– Вот вы меня спросили, читаю ли я газеты. Очень редко. Я слишком много думаю о войне. Ни о чем другом думать я не могу… Читать сводки, когда знаешь так, как это знаем мы, что должно означать: "Некоторое оживление на таком-то фронте…" или: "Удачная атака на участке…" Нет! – Он откинул голову на спинку шезлонга и, закрыв глаза, продолжал вполголоса: – Надо самому пережить атаку, и пережить ее в пехоте, чтобы понимать… Пока я был в кавалерии, я не знал, что такое война. А ведь я ходил тогда в атаку раза три… И об этом тоже не расскажешь… Но все это ничто по сравнению с атакой пехоты с "вылазкой" в заранее назначенный час, с штыковой атакой. Он вздрогнул, открыл глаза и пристально посмотрел перед собой, яростно жуя свою резинку, потом проговорил: – В сущности, сколько нас таких в тылу, которые знают, что такое война? Те, что вернулись, – сколько их? Да и к чему они станут рассказывать? Они не могут, не хотят ничего говорить. Они знают, что их не поймут.
Даниэль замолчал, и некоторое время оба сидели, не говоря ни слова, даже не глядя друг на друга. Потом заговорил Антуан, слабым голосом, прерываемым приступами кашля.
– Бывают минуты, когда я стараюсь убедить себя, что это действительно последняя, что после такой войны новые войны невозможны, да, невозможны. Временами я в этом уверен… Но в иные моменты начинаю сомневаться… Перестаю понимать…
Даниэль молча двигал челюстями, рассеянно глядя по сторонам. О чем он думал?
Антуан замолчал. Даже короткий разговор утомил его. Но он возвращался мыслью все к тому же, в сотый, в тысячный раз.
"Охватывает ужас, когда хладнокровно взвешиваешь все, что препятствует установлению мира между людьми, – думал он. – Сколько веков пройдет еще, прежде чем нравственная эволюция – если только нравственная эволюция вообще существует – излечит человечество от врожденного преклонения перед грубой силой, от того фанатического наслаждения, которое испытывает человек, человек как разновидность животного мира, – торжествуя с помощью насилия, с помощью насилия навязывая свое мироощущение, свое представление о жизни другим, более слабым, тем, что чувствуют иначе, живут иначе, чем он!.. И потом существует политика, правительства… Для правителей, которые развязывают войну, для людей власти, которые решают, быть войне или нет, и делают ее руками других, война останется всегда легким, даже соблазнительным выходом в минуты любого краха. И можно ли надеяться, что правительства никогда не прибегнут к этому? Ну что ж! Значит, надо добиваться, чтобы это стало для них невозможным; надо, чтобы идеи пацифизма так глубоко укоренились в общественном мнении, так широко распространились бы, чтобы стали непреодолимым препятствием для воинственной политики правителей. Но надеяться на это – химера. Да и будет ли торжество пацифизма прочной гарантией мира? Предположим даже, что в наших странах пацифистская партия придет к власти; кто поручится, что в один прекрасный день она не поддастся соблазну начать войну ради того, чтобы распространить путем насилия пацифистскую идеологию во всем мире?"
– Жан-Поль! – весело крикнула еще издали Клотильда.
Она несла на подносе миску с овсяной кашей, компот, чашку молока и поставила завтрак на столик в саду.