Текст книги "Чертеж и порох (СИ)"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
– Повторите своими словами.
Он повторил. И повторил теми же словами: все шесть строк, ни одной переставленной. Так же, как повторял мне Клюев четыре дня назад у крайнего капонира.
– Ведомый идёт сзади и выше ведущего и наблюдает за воздухом сзади, – закончил он.
– Покажите рукой. Куда вы смотрите.
Лётчик поднял руку и, не задумываясь, отвёл её назад через своё правое плечо. За себя. Себе в хвост.
По строке – верно.
В строке стояло «наблюдает за воздухом сзади». Он и наблюдал сзади. За собой.
Ведущий у него оставался голым. В шести строках нигде не сказано, чей именно хвост держит ведомый.
Левшин на меня не посмотрел. Он смотрел на руку, пока лётчик её не опустил.
Потом отпустил его и дождался, чтобы за тем закрыли дверь.
– Сколько здесь неверных слов?
Я прочёл все шесть строк ещё раз, до точки.
– Ни одного, товарищ майор.
– Вот и я не нашёл.
Он раскрыл нож и потянул к себе новый карандаш.
– Завтра он поднимется парой над своей площадкой. Я поеду смотреть. Скажите мне сейчас, что я должен увидеть с земли.
Рука пошла к вещмешку – проверить бечёвку и открыть на нужном листе.
Вещмешок лежал в дальнем классе, под чужой шинелью, и был плоским.
С земли не видно, куда человек смотрит. Не видно шеи, не видно глаз, не видно, повернул он голову или только подумал. В тетради у меня было сорок способов проверить это в воздухе, сидя в паре, и ни одного – стоя на снегу.
– Ничего вы не увидите, товарищ майор.
– Так и доложить?
– Так и есть. Держит он место или нет – увидите. Куда он при этом смотрит – нет.
Левшин повернул нож лезвием к себе и снял длинную стружку, не глядя на неё.
– Плохо, – сказал он. – Ехать я не отменю.
– Понимаю.
– Ничего вы не понимаете. Я поеду, мне покажут ровный строй, я вернусь и напишу, что порядок доведён. Это будет неправда, и подпишу её я.
Он подул на грифель.
– Придумайте мне признак. Один. Чтобы его было видно снизу и чтобы человек в воздухе не мог его подделать, даже когда очень хочет.
– К утру?
– К утру не надо. К утру вы мне придумаете красивое, а я на это поеду.
Я просидел над четвертушкой до света и написал на ней шесть слов. Все шесть к утру вычеркнул: каждое проверялось только мной и только из второй машины.
Стружка от нового карандаша легла поверх вчерашней.
Глава 3
«Без корректора»
Редактор дал мне подержать стопку, в которой было листов сорок, все одного формата, все в шесть-восемь строк, и все про разное: как выводить машину из-под обстрела на марше, как менять место сбора раненых, как проверять лёд перед переправой, как поднимать батарею с закрытой позиции ночью. Верхний лист сползал, бумага была холодная, и держать её приходилось обеими руками, как держат стекло, отчего рука к третьей минуте начинала неметь.
– Ваша тут, – сказал редактор и вытянул из середины лист, не глядя. – Двенадцатая сверху. Я их помню по месту.
Он был лет пятидесяти, в очках с проволочной дужкой, обмотанной ниткой, и разговаривал не отрываясь от работы: на столе лежали ещё четыре чужих рукописи и стояла чернильница, накрытая от холода тряпкой.
– Скажите мне, – начал я, – почему шесть строк.
– Потому что семь не выучат.
Он положил перо и повернулся ко мне целиком.
– Молодой человек, вы писали свои четыре страницы для себя и для людей, которые сидят с вами в одной землянке и могут вас переспросить. А я пишу для человека, которого разбудили в четыре, который стоит на морозе перед вылетом, у которого в руках планшет и рукавицы, и ему это зачитывают вслух один раз. Один. Второго раза не будет, и переспросить будет некого. Четыре страницы он не прочтёт никогда. Шесть строк он прослушает за тридцать секунд и, может быть, две из них запомнит.
– Какие две?
– Первую и последнюю. Всегда первую и последнюю.
Я перебрал стопку ещё раз, уже понимая, что искать.
Первые строки во всех сорока листах были командой: делай так. Последние – тоже командой: не делай эдак. Между ними умещалось от четырёх до шести распоряжений, и ни в одном из сорока листов я не нашёл ни единого слова о том, при каких условиях написанное перестаёт работать.
– Вы это режете первым, – сказал я.
– Первым. – Он снова взялся за перо. – И скажу почему, чтобы вы на меня зря не сердились. Условие нельзя выполнить. Приказ можно: пойди туда, сделай то. А «если высота меньше тысячи и солнце слева, то поступай иначе» – это не приказ, это рассуждение. Рассуждение в бумаге, которую читают вслух перед вылетом, становится помехой. Люди начинают думать, а не делать.
– Люди и должны думать.
– Должны. – Он обмакнул перо. – Только не по этой бумаге. Эта бумага – для тех тридцати секунд, когда думать уже поздно.
Он придвинул к себе верхнюю из четырёх чужих рукописей – три страницы про эвакуацию раненых с открытого места – и стал работать при мне, потому что времени у него не было и на разговор он мог потратить только руки; глаза были заняты.
Работал он так: читал абзац про себя, потом произносил вслух то, что из этого абзаца останется, и, если сказанное укладывалось в один выдох, записывал, а если не укладывалось – читал абзац заново и говорил короче. За то время, что я стоял у стола, три страницы сделались пятью строками, и каждая из них была короче предыдущей, кроме последней, которую он переписал трижды и всё равно оставил длинной, потому что в ней стояло единственное, чего нельзя было сократить: кто именно отвечает за то, чтобы носилки не тронулись раньше срока.
– Видите? – сказал он, не поднимая головы. – Одну я вам всё-таки оставил. Ту, где названа должность, а не «личный состав». Она у меня всегда выживает.
Я не нашёл, что ответить, и это было честно: он не был ни дураком, ни канцелярской крысой, и его шесть строк никого не убивали до тех пор, пока в полку сидел человек, который мог их поправить голосом. Он резал не смысл. Он резал то, что нельзя выполнить.
А в тетради у меня всё держалось как раз на том, что выполнить нельзя, – на условиях.
– А вы знаете, работает ли хоть один из этих сорока? – спросил я, всё ещё держа стопку.
Он перестал писать по-настоящему и положил перо рядом с чернильницей – поперёк его кладут, когда собираются продолжать.
– Нет. Не знаю. Ко мне приходит наверх, от меня уходит вниз, а обратно снизу не приходит ничего, кроме требований прислать ещё. Я тут с осени. Сколько написал – не скажу, не считаю. Считаю только те, что вернули.
Уходя, я задержался в дверях.
– А возвращали много?
– Один. – Он не поднял головы. – Тот, где было семь строк.
* * *
Одиннадцатого мы выехали на учебную площадку.
Бумагу подписали не в нашей школе. Левшин отвёз донесение сам, вернулся к вечеру десятого и положил передо мной лист с двумя фамилиями и одной строкой, которую я перечитал трижды.
Разрешение шло по своей линии: управление ВВС фронта разрешало прикомандированному младшему лейтенанту Соколову присутствовать при учебных полётах в указанной части, наблюдать и вести записи – без права отдачи распоряжений личному составу.
– Что вам нельзя? – спросил Левшин.
– Распоряжаться.
– Что нельзя ещё?
Я подумал.
– Поправлять в воздухе.
– И на земле до конца упражнения. Иначе я не пойму, чего стоит ваша бумага, а пойму только, чего стоите вы.
Площадка была больше нашей и хуже нашей: снег укатали широко, но неровно, и с южного края тянуло позёмкой на полосу. Полк стоял в стороне, за перелеском; сюда выводили молодых и тех, кого возвращали в строй.
Старшим на площадке оставили командира звена – коренастого, в меховом шлеме, с обмёрзшим воротником. Он посмотрел бумагу, посмотрел на мой единственный кубарь и вернул бумагу Левшину, а не мне.
– Двоих даю. Больше не могу, у меня в пятнадцать посадка после маршрута, а машины к ней надо успеть заправить и прогреть.
– Двоих хватит, – сказал Левшин.
– Задачу какую?
Я назвал: пара, высота тысяча, полёт по кругу, ведомый на своём месте, задание – держать строй.
– И всё?
– И всё, – сказал я.
Он переспросил задачу второй раз и, не дослушав себя, взял бумагу обратно – перечитать строку про распоряжения.
– Странно вы проверяете, товарищ младший лейтенант. Обычно просят бой показать.
– Бой мне не покажет ничего.
– Это почему же?
– Потому что в бою человек делает то, чего от него ждут, и делает лучше обычного. Мне надо увидеть, как он летает, когда не происходит ничего.
Старший подумал и не согласился.
– Так у меня и не происходит ничего. У меня тут круги с ноября. Хотите – смотрите, только увидите то же самое, что вижу я каждый день: ходят ровно, садятся по-разному.
– Мне и надо то, что вы видите каждый день.
Он посмотрел на Левшина, а не на меня. Левшин промолчал, и старший принял это за ответ.
– Пятнадцать минут, – сказал он. – Больше не дам, у меня заправка.
К машинам он пошёл сам и по дороге дважды остановился: у крыла и у хвоста, и оба раза трогал рукой то, на что смотрел. По этому я решил, что человек он не плохой и что бумаге моей тут не поверят не по злобе.
* * *
Проверять я собирался не строй.
С земли не видно, куда смотрит человек. Я это выяснил пятью днями раньше и с тех пор придумал одно: смотреть надо на время: глаза с земли не читаются. Если в сектор, который пара не просматривает, войдёт третья машина, то от её появления до первого движения пары пройдёт какое-то число секунд. Это число видно с земли.
Третью машину взял тот же старший и сам на ней пошёл: свободных не было.
Условились так: он подходит с северо-востока, из-за перелеска, снизу, открыто, не быстрее нормального. Никакой атаки. Просто появляется там, где его не смотрят.
Я стоял у посадочного знака с часами Лунина в руке.
Часы были не мои. Лунин сунул их в тряпицу вместе с инструментом, и до этого дня я их не доставал. Крышка открывалась туго. Секундная стрелка сидела в отдельном кружке внизу циферблата и шла мелкими толчками, так что считать по ней можно было, только не отпуская её глазами.
Пара взлетела в двенадцатом часу.
Собрались они быстро и чисто. Ведомый встал сзади и выше, метрах в восьмидесяти, и держался ровно, без рысканья. Строй они вели образцово. По шести строкам ошибки не было ни одной.
Мороз доставал через валенки, и я переминался, чтобы не встали ноги.
Старший вышел из-за перелеска на третьем развороте.
Мотор его я услышал раньше, чем увидел машину: на морозе звук ложится низко и приходит с земли, из-за деревьев, будто по снегу волокут тяжёлое.
Я поймал стрелку.
Он шёл справа-сзади и ниже, там, где положено смотреть ведомому, и ведомый в эту секунду смотрел именно туда – за себя. Своё он видел. Своё было чисто.
Три.
Ведущему эта четверть закрыта собственным крылом.
Пять.
Старший подошёл ближе и качнулся, показывая себя. Звук трёх моторов сошёлся в один и стал ровнее.
Восемь.
Ведомый не двинулся. Он держал место, и держал его безупречно.
Одиннадцать.
Старший подошёл ещё, и с земли между машинами не осталось просвета.
Двенадцать.
У меня заболела рука. Не от часов – от того, что я держал её на весу и не давал себе поднять. Поднять руку значило показать. Показать значило поправить. Пальцы я сжал на крышке, и латунь была такая холодная, что кожа к ней прилипала.
Пятнадцать.
Ведущий довернул на курс и в развороте увидел.
Шестнадцать.
Он качнул машиной и нырнул вниз-вправо, разрывая. Ведомый ушёл за ним – сразу, чисто, как учили.
Я отпустил стрелку.
– Сколько? – спросил Левшин.
– Шестнадцать. Первым увидел ведущий, и увидел случайно: он разворачивался по маршруту.
– А если бы не разворачивался?
– Тогда, может, никто. Заход был один, и заходил он открыто. Проверять надо ещё.
Левшин стоял, засунув руки в рукава, и смотрел на полосу.
– Шестнадцать секунд. Это много?
– Это два захода, товарищ майор. От перелеска до нас – и обратно.
Разбор вёл старший, а я сидел у стены и молчал.
Разобрал он честно: строй держали, дистанцию держали, разворот выполнили, обнаружили поздно. Назвал и число, которое я передал ему через Левшина.
– Шестнадцать секунд. Ясно, откуда он шёл?
– С правого нижнего, – ответил ведущий.
– Кто должен был увидеть?
Оба помолчали.
– Я, – сказал наконец ведомый. – Он у меня сзади шёл.
– У тебя. – Старший подождал. – А у ведущего кто?
Ведомый подумал и ответил то, что было написано:
– Так я и есть у ведущего.
– Значит, будешь чаще смотреть.
– Буду чаще, товарищ командир.
Ведомому было года двадцать два, столько же, сколько мне по бумаге. Шлем он снял только в конце, и уши у него были красные и примятые, а на левом виске остался белый след от подшлемника, который не сходил всё время, пока он записывал в книжку то, что говорили.
В разборе прозвучало пять вещей.
Записал он одну и подчеркнул её.
* * *
Вечером мы с Левшиным сидели в нетопленой каптёрке, потому что в землянке разговаривать было нельзя, и я в первый раз за неделю написал то, что дальше первой строки.
Тетрадь была новая, в четверть листа, выпрошенная у писаря вместе с карандашом, – моя лежала в штабе под номерами, и мысль о том, что пишу я теперь в чужую тетрадь и на срок, не отпускала меня весь вечер, хотя от неё ничего, кроме бумаги, не менялось.
Я написал два столбца, и правила в них не было.
В левом стояло короткое: ведомый держит хвост ведущего, а не свой; за непросматриваемый сектор отвечает названный человек, и назначают его перед вылетом голосом, а не бумагой. В правом – то, чего не бывает в шести строках: при каком превышении и на какой дистанции это выполнимо, а при каком нет; что делать паре, если превышение потеряно; и отдельной строкой внизу – случай, когда правило не сработало.
– Отрицательный случай поставьте первым, – сказал Левшин.
– Первым читают команду.
– Первым читают то, что написано первым. – Он подышал в горсть. – Вы сами говорили: люди помнят первую строку и последнюю. Поставьте отказ первым, и они запомнят отказ. Команду они и без вас знают, они её месяц слушают.
Я переписал, и от того, что чужой человек за один вечер поправил мою же мысль лучше, чем я сам за неделю, было неудобно – так, как бывает неудобно, когда тебе показывают, что ты вёз издалека вещь, которую могли сделать на месте.
Наверху встало: «11.1.42. Пара, державшая строй без ошибок, обнаружила заходящую машину через шестнадцать секунд после её появления». Ниже – почему. Ещё ниже – что с этим делать. И только потом шли шесть строк, которые я не тронул и трогать не собирался: редактор был прав насчёт тридцати секунд на морозе.
Ночью я не спал, и холод был ни при чём: холодно было все восемь ночей.
Я лежал и пересчитывал, чего мне стоила рука на весу, и счёт выходил дурной, потому что сегодня она не стоила ничего: старший не стрелял, лент в патронных ящиках у него не было, и вся цена дня уместилась в одну подчёркнутую строку из пяти в чужой книжке, которую я даже не прочёл.
А завтра эта пара пойдёт туда, куда пошлют, и всё, что у неё будет за спиной, – это шесть строк, зачитанных вслух второго числа, и слова старшего про то, что надо чаще смотреть, и одна подчёркнутая строка, которой я не знаю.
Донесение Левшин отправил двенадцатого с нарочным, и три дня из штаба не приходило ничего – ни ответа, ни требования, ни отказа, – и я успел решить, что редактор был прав и про это тоже.
Пятнадцатого утром привезли ответ.
Он был короткий и не про меня. Управление ВВС фронта соглашалось, что материал требует проверки в боевом полёте, и разрешало прикомандированному младшему лейтенанту Соколову находиться в указанной части до особого распоряжения – наблюдать, вести записи и участвовать в боевой работе. Строку про распоряжения личному составу повторили дословно. В конце стояло: результаты проверки представить не менее чем по трём частям к двадцатому.
– По трём. За пять дней.
– По трём. – Левшин сложил лист вчетверо. – Это не подарок вам. Это мой срок: я его назвал, они его записали.
Я спросил, зачем он назвал такой срок, если сам понимает, что за пять дней в трёх частях можно только показаться.
– Затем, что через месяц у меня этого разрешения не будет, – сказал он. – Сейчас наверху про вашу тетрадь помнят, потому что я про неё говорил три раза за десять дней. Через месяц будут помнить другое, и я буду говорить про другое, потому что мне за то и платят. Пять дней – это всё, что я могу купить на то, что у меня сейчас есть.
Он придавил лист на парте жестянкой и убрал руку.
– И имейте в виду: три части – это не три полка. Это три человека, которые вас туда пустят или не пустят. В первой пустят, потому что я позвоню. Во второй пустят и ничего не покажут. В третьей всё будет зависеть от того, что вы напишете про первые две.
Записал я это не на четвертушку, а прямо на обороте предписания, потому что четвертушка кончилась, и записал в четыре слова: сперва пишу – потом пускают.
Правильнее было бы наоборот: сперва пишу – потом не пускают. Этого я тогда ещё не знал.
Первый раз бумага вернулась туда, откуда ушла. И вернулась она с работой, которой я не просил.
Пятнадцатое я помню по часам, чего почти не бывает.
В шесть привезли ответ. В семь я его прочёл. В восемь Левшин ушёл к телефону и не вернулся до одиннадцати.
С одиннадцати до двух я сидел над картой трёх частей и высчитывал, как за пять суток объехать три полка, стоящие в разных концах, при том что попутные машины ходят когда придётся, а свою мне не дадут.
Выходило, что не объехать.
Тогда я стал считать иначе: не как объехать три, а какие три выбрать, чтобы объехать. И вот это сошлось.
Выбор при этом получался не по делу, а по дорогам, и я записал себе на четвертушке, что первый же мой сквозной вывод будет сделан по частям, которые я выбрал за то, что до них можно доехать.
Строчка эта потом лежала у меня в тетради два года и один раз спасла мне репутацию.
Разбудили нас в четвёртом часу, до света.
Через стену, на стоянке, запускали моторы – сначала один, потом второй, и по звуку это были те же самые, что ходили парой по кругу одиннадцатого. Кто-то пробежал по коридору, задев ведро.
Старший нашёл меня у выхода, уже одетым.
– Прикрытие. На маршрут, тремя парами. Пойдёте во второй паре ведомым. Ведущим вам нельзя, я читал бумагу.
Он подал мне чужой шлем, который был велик, и добавил, натягивая рукавицы:
– И в воздухе не показывайте. Ни крылом, ни носом. У нас за это бьют.
Глава 4
«Чужой полк»
Ручка пошла тяжело с первого движения.
Я знал по бумаге, что ЛаГГ тяжелее Яка, – знал так, как знают чужой рост: цифра есть, а что с ней делать, непонятно. На взлёте разница ещё не чувствовалась. Она пришла на наборе, когда я привычно потянул на себя, чтобы встать выше ведущего, и машина отозвалась счётом: она посчитала полные баки, посчитала мою руку, посчитала всё, что у неё было под капотом, – и по этому счёту выходило, что превышения у меня сегодня не будет.
Машину мне дали не новую и не свою: педали в ней стояли под чужой рост, и я подгонял их в темноте, при фонаре, а внутри на левом борту, у самой кромки приборной доски, был процарапан гвоздём короткий счёт – четыре палочки и пятая поперёк, – и техник, когда я спросил, ответил только, что лётчик тот в полку с ноября не значится, и отвернулся к капоту.
Я попробовал второй раз, положе, длинным доворотом, чтобы взять высоту временем.
Хвост ведущего пополз вверх по козырьку. На палец. Потом ещё на палец.
Ведущим шёл старший сержант Тюрин, о котором я к тому времени знал только фамилию. Он взял курс, не оглядываясь, и головы больше не повернул – не из пренебрежения: он вёл, а смотреть назад полагалось мне.
Внизу шла дорога, и по дороге двигались.
Двигались на запад – колонна саней, между ними две полуторки, дальше разрыв километра в полтора и снова сани, и всё это ползло по единственной укатанной колее между двумя стенами снега, и свернуть с этой колеи было некуда ни вправо, ни влево. Прикрывать нам полагалось эту колею.
С высоты она читалась одной серой ниткой на белом, тянувшейся от края леса до края леса без единого ответвления, и всякий, кто хоть раз смотрел на такую нитку сверху, понимает про неё то же, что понимал и немец: по ней нельзя разъехаться, с неё нельзя сойти, и всё, что по ней идёт, идёт с одной скоростью – со скоростью самой медленной подводы.
Мы отходили тридцать пять минут по маршруту и вернулись, никого не встретив.
За тридцать пять минут я четыре раза попробовал занять место, которое сам же и прописал в четырёх страницах, и четыре раза не занял: два раза не хватило времени, два раза – терпения ведущего, который на наборе шёл так, как удобно ему.
Я шёл сзади и чуть ниже – там, где меня самого зимой поправил бы любой.
Всю дорогу обратно я перебирал одно и то же: моя четырёхстраничная запись говорила про место в паре так, будто место существует само по себе, отдельно от того, кто и на чём его занимает, – и говорила так по единственной причине, о которой я до этого утра ни разу не подумал: за семь месяцев я не летал ни на чём, кроме своего, сначала на И-16, потом на Яке, и всё, что я вывел, я вывел внутри одной кабины и одного запаса высоты.
Показать я не мог. Мне запретили, и я не показал.
Капитана Зотова я увидел, когда мы уже сели.
Он стоял у крайней стоянки без шапки и разговаривал с техником над раскрытым капотом, где что-то было снято и лежало на разостланном брезенте отдельными кусками.
– Соколов? – Он не подал руки. – Бумагу вашу читал. Дважды.
– Что скажете, товарищ капитан?
– Скажу, что мне прислали бумагу и человека к ней. Бумагу я приткну. Человека куда?
Он не хамил. У него не было ни одного свободного места, куда меня можно было поставить, и он про это и говорил.
– Тюрин Алексей! – крикнул он в сторону землянки.
Тюрин вышел, застёгиваясь на ходу.
– Возьми. – Зотов сунул ему лист. – Прочитаешь у себя в звене сегодня после ужина. Вслух.
– Есть прочитать.
– Всё. – Зотов повернулся ко мне. – Вот вам подготовка.
– Разрешите провести разбор со звеном. Час.
– Часа нет.
– Полчаса.
– И получаса нет. – Он наконец посмотрел мне в лицо. – У меня на две эскадрильи девять исправных. Позавчера было двенадцать. Две вчера: одну сложили на посадке, вторая не вернулась. Третья вон, – он показал подбородком на брезент, – с воскресенья стоит и раньше четверга не встанет. Вы у меня отнимете полчаса – я вам их дам, а завтра эти полчаса кто-нибудь отработает своей спиной. Я не про вас плохо думаю. Я считаю.
Считал он вслух и точно, и возразить было нечем.
Двух вчерашних он назвал сам, не дожидаясь вопроса: Пахомов Илья и Сергеев Николай. Всех своих он звал по фамилии вместе с именем, всегда и при всех.
Три части к двадцатому я закрыл, и лучше бы не закрывал.
В первой меня выслушали и посадили в угол за печкой. Левшин позвонил, как обещал, и по тому, как со мной говорили, было понятно, что звонок помнят и что дальше звонка дело не двинется.
Во второй вышло ровно то, что он и предсказал: пустили и ничего не показали.
Дали два дня и одного лётчика, самого молодого, из тех, кого только вводят. Полётов за эти два дня не случилось: сперва не было погоды, потом не было бензина, потом погода стала, а лётчик оказался занят на перегоне, и сообщили мне об этом после обеда, когда день уже кончился. Ни одному из трёх объяснений я не поверил и посейчас не скажу, врали мне или нет: бензина у них действительно не было, я видел пустые бочки у капонира, – но бочки я увидел уже после того, как решил, что мне врут, и это, если разбираться честно, тоже проверка, и я её не прошёл.
На второй вечер начальник штаба сам принёс мне ужин в класс, где я сидел с бумагой, поставил миску на угол стола и сказал одну вещь, за которую я на него зла не держу:
– Вы не сердитесь. У нас в декабре двое проверяющих было. Первый уехал и написал, второй уехал и не написал. Второго мы помним лучше.
В третьей командир вышел ко мне сам, продержал разговор двадцать минут и был внимательнее всех троих. Он спросил, что было в первых двух, и спросил не из вежливости: у него на столе лежала копия моего донесения по первой части, пришедшая туда раньше меня и, судя по загибам, прочитанная дважды.
– Тут у вас написано, что они делают по строке и ничего не прибавляют, – сказал он. – А чего вы, собственно, хотели? За прибавленное отвечать им. Строка чья? Ваша. Вот вы и отвечайте.
Возразить на это было нечем, и я не возразил.
А вышло у всех троих одно и то же, до запятой, как три копии одной ведомости: люди слушали, соглашались и делали строго по строке, ничего к ней не прибавляя и ничего из неё не убирая. Разница между этими тремя частями была только в вежливости.
Тюрин прочёл вслух после ужина. Я стоял у двери и слушал.
Он прочёл ровно, ничего не переставив, и в конце сказал своим: «Понятно?» – и трое ответили, что понятно.
Разбора не было. Вопросов не было. Всё заняло минуты полторы.
* * *
За четыре дня до этого Зотов при мне отказал в вылете собственному ведомому.
Машина была исправна, погода была, задача была. Отказал он по человеку: тот накануне отработал три вылета подряд и с третьего пришёл с ошибкой на посадке, которую сам не заметил.
Тюрин, стоявший рядом, сказал вполголоса, что у них так бывает.
– Часто?
– Раза три в месяц. – Тюрин подумал. – Может, четыре.
Три-четыре раза в месяц командир эскадрильи снимает человека с вылета по признаку, которого нет ни в одной бумаге и который он не может назвать словами.
Я попросил Зотова назвать.
Он назвал: человек начинает выруливать раньше, чем закончил осматриваться.
– Это в бумагу можно?
– В бумагу можно всё, – сказал Зотов. – Вопрос, что с ней потом делать. Я вам его снял, а завтра мне за него отвечать перед полком: у меня недолёт.
Тревогу дали пятого февраля, в начале одиннадцатого.
Позвонили с поста. Дежурный выскочил из землянки и заорал одно слово. Дальше говорить было некогда.
Мы бежали к машинам врассыпную, каждый к своей. Снег держал плохо, ноги проваливались на третьем шаге. Я бежал последним: моя стоянка была крайняя.
Задачу мне дали на бегу и в три слова: дорога, на запад, за Тюриным.
Техник уже сдёрнул чехол и стоял у крыла с колодками в руках.
– Прогрета?
– Грел в девятом! Пойдёт!
Я влез, не застёгиваясь. Ремни защёлкнул со второго движения. Правую перчатку уронил на снег и поднимать не стал.
Взлетали парами. Тюрин первый, я за ним. Полоса пошла под крыло длинно, слишком длинно, и оторвались мы у самого перелеска.
Курс – на запад, вдоль дороги.
Набирали медленно. Я тянул. Хвост Тюрина стоял выше моего козырька и опускаться не собирался.
Впереди над дорогой висела снежная взвесь – та, что поднимается над колеёй, когда по ней идут.
Слева и ниже шла вторая пара. Третьей не было: третья не поднялась.
* * *
Их было двое, пришли они с юга, от солнца, и высота у них была наша.
Я увидел их поздно, Тюрин не увидел вовсе.
Полтора километра, идут ровно.
Голая рука на ручке уже не гнулась как надо.
Я начал класть машину набок – покачать, показать – и остановил.
Мне это запретили в третий раз за месяц, и в третий раз я послушался.
Дальше секунд десять шло вот так: я держал ручку и считал, сколько им осталось до колеи, и знал, что успел бы, и не двигал крылом, потому что за это в чужом полку бьют, а бумага, которую я привёз, стоит ровно столько, сколько она стоит без меня.
Тюрин довернул сам, и довернул поздно.
Мы разошлись: он влево, я вправо.
Делал он всё по строке – держал место, смотрел назад, – и строка была моя.
Первый прошёл над дорогой и дал одну короткую очередь; звук достал даже сквозь мотор, сухо, как рвут холст.
Сани встали, лошадь легла на бок.
Второй шёл следом, чуть выше. Я довернул, ручка была тяжёлая, восемьсот метров – не дотягиваю.
Он ушёл вверх, и ушёл легко.
Вторая пара опоздала на разворот. Они болтались низом и не успевали набрать.
Пока разворачивались, всё кончилось.
Оба собрались справа и вверху, постояли там секунд десять, посмотрели и ушли на запад.
Мы ходили над дорогой ещё двадцать минут, и было пусто.
Внизу горела полуторка. Возчик бил лошадь варежкой по морде – поднять. Лошадь не поднималась.
Пришли все. У Тюрина в правой плоскости нашли две пробоины, ближе к концу, и когда он их получил, не знал ни он, ни я.
Никого не сбили, никого не потеряли.
Дорога была прикрыта наполовину.
* * *
Разбор в чужом полку ведут так же, как в своём, только тебя на нём никто не знает.
Зотов сел на нары, положил планшет на колено и молчал первые полторы минуты, считая: сколько машин, сколько времени, сколько до темноты и хватит ли на завтра того, что осталось. Потом он спросил Тюрина, откуда пришли, и Тюрин ответил верно; спросил, кто должен был увидеть первым, и Тюрин, не поднимая глаз, сказал, что он.
– Я смотрел, товарищ капитан. – Тюрин всё-таки оторвался от бумаги. – Я смотрел, куда написано.
Зотов повернулся ко мне и спросил, что скажет прикомандированный, и в землянке стало слышно печку.
Я вынул тетрадь в четверть листа и прочёл то, что записал на земле, ещё не сняв шлема.
– Первое. Памятка, по которой сегодня работала пара, выведена на Як-1, и в ней этого не написано. На Яке ведомый занимает место сзади и выше, потому что у него есть чем это место держать. На вашей машине, с полной заправкой, при ведущем, который набирает по себе, ведомый его не держит. Я сегодня четыре раза не занял своего же места. Гость бы этого не заметил. Автор заметил.
Зотов не перебил.
– Второе. Пара разошлась правильно по строке и неправильно по делу: Тюрин ушёл влево, я вправо, и оба мы были по строке правы, потому что в шести строках не сказано, кто уходит первым и в какую сторону, когда идут с одной стороны и на одной высоте. Это не ошибка Тюрина. Это дыра в бумаге.
– Третье, – сказал я и остановился, потому что третье было хуже первых двух. – Третье. Я видел их раньше него на несколько секунд и не показал. Мне запрещено, и я выполнил запрет. Один заход по колее – это цена того, что я выполнил запрет, и я поставлю её первой строкой, выше первых двух.
Тюрин смотрел на меня, и я в первый раз за три недели пожалел, что вообще приехал в этот полк: человеку двадцати с небольшим лет только что при командире объяснили, что он выполнил бумагу правильно и всё равно вышло плохо, и объяснил это тот, кто бумагу написал, – а поправить теперь ничего было нельзя ни ему, ни мне.
Зотов смотрел тоже.
– Вы это в донесение так и напишете?
– Так и напишу.
– Сначала своё, потом наше.
– Своё первым. Иначе никто не поверит второму.
Он положил планшет рядом с собой на нары и потёр лоб раскрытой ладонью снизу вверх, как трут, когда не спали двое суток и знают, что не будут спать третьи.
– Ладно, – сказал Зотов. – Тогда так. Завтра иду я, ведущим, ведомым мне Тюрин Алексей, а вы третьим и смотрите. И условие я вам сейчас продиктую, а вы его впишете, если оно на моих машинах подтвердится.
Он подождал, пока я достану карандаш.
– Ведомый держит хвост ведущего, пока держит высоту. На моих машинах с полной заправкой он её не держит. Значит, режим набора ведущий назначает по ведомому, и назначает вслух, на земле, до вылета. Пишите: «набор – по слабейшему».




























