444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Тард » Чертеж и порох (СИ) » Текст книги (страница 14)
Чертеж и порох (СИ)
  • Текст добавлен: 29 августа 2026, 11:30

Текст книги "Чертеж и порох (СИ)"


Автор книги: Роман Тард



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Под его строкой в графе было место, куда я по всей своей полуторагодовой привычке собрался вписать, откуда взято.

Вписывать было некого.

Я подержал ручку на весу, потом закрыл её и убрал в карман. Она была тёплая от чужой ладони.

Шестого июня они ушли в шесть двадцать и вернулись в семь ноль пять, все шестеро, и что там вышло с «коркой», Пашка записал сам, в тот же лист, тремя строками и без единого вывода. Я эти три строки прочёл, ничего не поправил и переписал себе просто чтобы было.

Глава 24
«Перед дугой»

Перебазировались на неё двадцать пять машин и сто с лишним человек, и всё это надо было принять на голом бугре за трое суток.

Первые сутки ушли на капониры. Копали все, включая тех, кто прилетел, и включая меня, и на второй час стало ясно, что земля тут другая: сверху полметра мягкого, а ниже – плита, которую берёт только лом.

Капониров по норме требовалось двадцать пять. Отрыли одиннадцать.

Остальные четырнадцать машин так и простояли всё лето под сетями, и это была не халатность, а плита, и в бумагах она нигде не стояла.

Второе, чего не было: воды. Возили с речки за четыре километра, две бочки в сутки, и на сорок с лишним градусов этого не хватало никому – ни людям, ни радиаторам.

Гришин на второй день распорядился воду делить: сперва машинам, потом кухне, потом людям.

Порядок этот никто не оспорил, и я его записал, потому что он был правильный и потому что мне было интересно, как это выглядит через месяц.

Через месяц это выглядело так же.

Площадку, на которую полк перешёл шестого июня, я не увижу больше никогда, а помню её лучше всех остальных: пологий бугор, полоса вдоль лощины, капониры с северного края и роща, начинавшаяся сразу за стоянкой. В роще пахло нагретой хвоей и бензином, и бензином сильнее, чем на стоянке, потому что бочки держали под деревьями; туда уходили спать те, кому было не по себе в землянках.

Первые две недели прошли на бумаге и на земле, и работы у меня оказалось больше, чем в Горьком, потому что там я писал одну вещь, а здесь надо было развести две. Машин у полка стало двадцать одна, и жили они по-разному: одиннадцать ЛаГГов, у которых взлётный режим ограничен по времени, и десять новых, у которых его держат по тому, скоро ли мотор набирает тепло.

Один и тот же лист на них лечь не мог. Сначала мы с Луниным попробовали свести всё в один и развести оговорками, и на третий вечер он сказал, что оговорку пропускают глазом, а два листа читают оба, – и мы стали делать два.

Разница вышла не там, где я её ждал: я думал, что разводить придётся мотор, а разводить пришлось то, что мотор позволяет, – где набирать, сколько держать, когда отдавать.

Лунин к этому добавил свой пункт, и добавил не спрашивая: на ЛаГГах машину до вылета осматривает тот же техник, что и на новых, но подписывает он их в разных графах, потому что и подпись разная, и спрос разный. Спорить с ним я не стал: за эти недели я усвоил, что если Лунин добавляет пункт, то он его уже проверил руками, а я ещё нет.

Оба листа Гришин прочёл при нас, стоя, и подписал оба, а на втором задержался и спросил, кто отвечает, если техник подпишет не в той графе. Лунин сказал – он. Гришин переспросил, точно ли он, и Лунин сказал, что точно.

К концу июня по этим двум листам в полку летали все. Листы были сведённые, и половину строк в них написали те, кто на них летает.

Восемнадцатого пришла бумага из армии: новые машины с усиленным мотором ожидаются малой партией, а часть, которой их дадут для отдельной проверки, будет назначена позже.

Я прочёл её дважды и убрал. Ни одной строки под эти машины писать было нельзя: их нет, характеристик я по бумагам не имею, а то, что я про них знаю, в бумагу не кладётся.

Стоила мне эта бумага одного скверного вечера. Я знал, какими они будут, знал точнее любого на этой площадке – и не мог ни назначить срока, ни назвать полка, ни написать хотя бы одной проверяемой строки.

К утру вышло из этого только одно: я вписал в лист, что на смешанной матчасти два порядка держатся, пока матчасти две, а появится третья – рассыпаются. Строка получилась неприятная и никому здесь не нужная, и я всё равно её оставил.

Двадцатого на площадку приехал уполномоченный из дивизии и полдня говорил с людьми поодиночке. Со мной он говорил семь минут, и всё про лист: что в нём стоит, кто его читает, где он лежит ночью.

Вечером Гришин сказал так: лист будет лежать в штабной землянке, в столе, и при себе я его носить не буду. Я спросил, могу ли брать его на день. Он сказал – на день можно.

Это оказалось хуже, чем звучало: половину того, что я записывал, я записывал вечером, а вечером лист был уже в столе, и надо было идти и просить. С двадцатого полк стал выделять по паре в день на другую работу, и работа эта была странная: летать над площадкой в пяти километрах западнее, где стояли макеты, и делать над ней то, что делают над своей.

Взлетать, садиться, рулить, гонять моторы, поднимать пыль. Через день туда возили в бочках отработанное масло и жгли, чтобы шло дымком.

Ставила её не наша команда, и поставили её правильно: между нами и фронтом. Кто пойдёт с запада, тот встретит её первой.

Гуськов в первый раз вернулся оттуда злой и сказал, что летал изображать самого себя и что за это ему стыдно.

Гришин ответил, что бомбы, которые лягут туда, не лягут сюда.

Гуськов замолчал не сразу: спросил, кто это придумал, и получил ответ, что придумали не в полку и не в дивизии и что нам про это знать не положено.

– Меня и в мае на разборе не заметили, – сказал он уже в сторону, никому. – Стоял и стоял.

Я решил, что он про обиду, и не ответил. Никто не ответил.

Молчал он до двадцать шестого, а двадцать шестого сам попросился туда во вторую очередь, и больше эту тему не поднимал никто. Макеты нам показали один раз: меня свезли туда на полуторке вместе с двумя техниками, и мы шли вдоль полосы пешком, и стояли они так, как стояли бы настоящие, вплоть до колеи от дороги и до кучек ветоши у колёс.

С трёхсот шагов я их не отличил. Отличил на ста, и то по тени: солнце стояло низко, и у настоящей машины тень под фюзеляжем разорвана шасси, а у макета сплошная.

* * *

Ерохин пришёл ко мне двадцать второго вечером, с бумажкой, и бумажка была на четыре строки.

Он предложил не то, что предлагал бы я.

Я после мая думал, как подтверждать перемену сигнала, и придумал очевидное: пусть второй ведущий повторяет её вслух. Ерохин это отбросил сразу.

– Второй ведущий сам ведёт. Ему некогда, и он тебе ответит машинально.

– А кто тогда?

– Не ведущий. Наблюдатель. И не один.

Суть была такая: в группе назначаются двое наблюдателей, и смотрят они две разные стороны, и перемену сигнала подтверждает каждый со своей. Тогда, если подтвердил только один, ведущий сразу знает, что с одной стороны не приняли, – и знает, с какой.

Я сидел и понимал, что это лучше моего не немного. Моё было про то, чтобы команду приняли. Его – про то, чтобы стало видно, кто не принял.

Гришин слушал нас двоих утром двадцать третьего, стоя, и слушал недолго. Потом задал три вопроса и на каждый получил ответ, который его не устроил.

Сколько времени это отнимает в эфире. Кто назначает наблюдателей. Что делать, если один из двух сбит.

На первый Ерохин ответил: две секунды против одной. Гришин сказал, что в бою две секунды – это вдвое.

На второй ответил я: назначает ведущий перед вылетом. Гришин спросил, по какому признаку. Я сказал – по опыту, и он ответил, что по опыту у него в группе выбирать не из кого.

На третий не ответил никто.

– Значит, так, – сказал Гришин. – Пробуете одной группой. Моей. Восемь машин, не больше.

– А остальные?

– А остальные летают, как летали. Если это хорошо, я узнаю за неделю. Если плохо, я потеряю восьмерых, а не весь полк.

И назвал заранее, кто может отменить это в воздухе: он сам с земли и ведущий группы. Больше никто.

Про эфир сказал отдельно: подтверждать не голосом. Две секунды он мне уже посчитал.

– Тем, что видно с места ведущего. Чем именно – придумаете сами.

Ерохин попробовал возразить и сказал, что тогда группа ходит так только при Гришине на связи.

– Так и есть, – ответил Гришин. – Пока я слышу.

Я спросил, почему отменять не может ведомый, – по моему же третьему пункту.

– По вашему третьему пункту ведомый отменяет заход, – сказал Гришин. – А тут отменяют порядок. Это разные вещи, и путать их я не дам.

Тогда я сказал то, ради чего пришёл: если это работает, я хочу отправить это наверх формой и отправить до срока.

– Что вы в форме напишете?

– Что порядок введён, применён и подтверждён.

– Применён где?

Я молчал.

– Вот когда будет где, тогда и напишете, – сказал он. – А до тех пор у вас в форме встанет слово «предложено». Такие формы я подписываю не глядя, и наверху их читают так же.

Он был прав. Я это записал – пришлось идти в штабную землянку, потому что лист лежал там.

Срок у меня был шестое июля: к шестому черновик, увезённый мной из Горького, должен был вернуться туда с отметкой о проверке, а отметку ставили по заполненной форме, а форму заполняли по бою.

Боя у полка за июнь не случилось ни одного. Вылеты были: поднимались на разведчиков, которые ходили высоко и уходили тоже высоко, – и садились ни с чем. Такой вылет в форму не ложится.

* * *

Двадцать девятого нас подняли по тревоге.

Спали в одежде третью ночь. Ракета пошла с командного, и её видели не все – двоих будили руками.

Пост сообщил о группе, идущей с запада. Гришин поднял восьмёрку – ту самую.

Я остался на земле.

Тревога вышла ложная: шли свои, с соседнего аэродрома, и никто их не предупредил. Такое было третий раз за июнь.

Но восьмёрка успела подняться, и наблюдателей в ней назначили ещё на земле. Клюев смотрел слева, Гуськов справа. Ерохин назвал их перед запуском, показал каждого пальцем и велел повторить сторону. Клюев повторил сразу. Гуськов сначала посмотрел, где стоит его машина, и только потом сказал: справа.

Гришин поставил меня у торца полосы. Оттуда группа после взлёта была видна снизу и немного сзади, то есть почти так, как не видел её ведущий. Сам он встал ближе к наземной: ему был слышен эфир, мне – нет.

– Клюев двинется – скажете.

Он подтянул ремешок часов, хотя ремешок и так сидел туго. Смотреть ему предстояло сразу в два места: на секундную стрелку и на группу.

Восьмёрка уходила от полосы четырьмя парами. Первую минуту машины только собирались: крайняя справа отстала на корпус, вторая пара забрала выше, потом всё это стянулось. С земли строй казался чище, чем был. Неровность пропадала в расстоянии, как пропадали номера на бортах.

Ерохин провёл их вдоль полосы и начал левый разворот. Клюев оказался на светлой стороне неба, Гуськов – ближе к солнцу. На первом круге я ещё различал все восемь машин. На втором правая крайняя входила в блеск и на несколько секунд становилась одним тёмным пятном с ведомым.

Я показал туда Гришину.

– Вижу.

С земли видел и я. Гришин перевёл взгляд на первую пару.

– А Ерохин – видит?

Ответить было нечего. Видел ли ведущий то же, что двое людей у полосы, мог показать только его следующий ход.

На четвёртой минуте в эфире прозвучало новое слово Ерохина. Гришин перевёл взгляд на секундную стрелку.

Первым подтвердил Клюев – со своей стороны, покачиванием. На втором движении я едва не решил, что первое мне почудилось.

– Есть, – сказал я.

– Три, – ответил Гришин, не поднимая глаз от часов.

Гуськов не покачал. Его машина вышла из пятна вверх, набрала полсотни метров, продержалась там до нового доворота и вернулась на место. Подъём увидели сразу: тёмный силуэт отлип от света и лёг на чистое небо. На этот раз не пришлось угадывать, было движение или нет.

Гришин опустил руку. – Вот теперь два.

К тому времени с соседнего аэродрома уже подтвердили своих. Посадить восьмёрку можно было сразу, но Гришин велел Ерохину провести её ещё раз тем же разворотом. Второго сигнала не дал. Он только переставил меня на противоположную обочину у того же торца и спросил, вижу ли я Клюева.

Я видел четыре машины. Потом пять. Клюева среди них мог назначить любого и сказал, что не вижу.

Гришин спросил про Гуськова.

Гуськов снова попал в свет и исчез до кабины. Остался блеск на плоскости, потом пропал и он.

– Сейчас нет.

Гришин показал на светлую полосу неба.

– Запоминайте место. На земле разберём.

Восьмёрка села одна за другой. Пока машины заруливали и моторы останавливались, Гришин ругался по телефону минут пятнадцать, и мы слышали половину. Лётчики вылезали из кабин мокрые, хотя солнце ещё стояло низко; парашюты Гришин снимать не разрешил. Восемь человек собрались возле крайнего капонира с лямками на плечах и ждали, зачем их держат.

Гришин провёл носком сапога черту в пыли – курс вдоль полосы – и расставил по ней семь камней и гайку. Гайка дважды откатилась в ямку, и он подровнял землю каблуком.

– Где был ведущий, все знают. Теперь каждый покажет, где был он, когда пришёл сигнал. Не где должен был быть. Где был.

Ерохин поставил палец на первый камень. Остальные показали свои места по очереди. Клюев сдвинул свой камень к одной риске, его ведомый провёл в пыли другую. Гришин оставил камень между рисками. Гуськов своей гайки не тронул, только повернул гранью к солнцу.

– Зачем? – спросил Гришин.

– Не видно.

– Чего не видно?

– Покачивания.

Гришин ждал. Гуськов молчал.

– Так его и не должно быть видно, – сказал Клюев. – Он в солнце сидел. В солнце ничего не видно, и смотреть туда нечего.

– Нечего, – согласился Гуськов.

– Тогда зачем подтверждать оттуда? – спросил Гришин.

Клюев ответил, что наблюдатель назначен до взлёта и другую сторону в воздухе ему уже не дадут. Сказал уверенно, но смотрел на камень между двумя рисками.

Ерохин присел у черты. Он не стал спрашивать Гуськова почему. Спросил куда.

– Что «куда»?

– Куда ты ушёл на полсотни. Вверх или вбок.

– Вверх.

Ерохин передвинул гайку не в сторону, а от земли, поднял на толщину пальца и поставил обратно.

– Значит, годится. Вбок не годится: вбок он от нас уходит. Вверх – остаётся.

– Возвращался куда? – спросил Гришин.

– На место.

– Сразу?

Гуськов посмотрел на Клюева.

– После доворота.

Клюев сказал, что пока Гуськов возвращался, край группы растянулся. Ерохин возразил: растянулся на один корпус и собрался сам. Гришин оборвал обоих и велел каждому показать руками, что он называет корпусом. Расстояния вышли разные.

– В лист это не пойдёт, – сказал он. – Пока нечем мерить.

Ерохин встал и отряхнул колено.

– А направление пойдёт. Если он ушёл вверх, я вижу, что он остался со мной. Если вбок – вижу только то, что он ушёл.

– Пиши, – сказал Гришин мне. – Его словами. Про корпус не писать.

Я раскрыл лист на колене.

– Куда ты ушёл?

– Вверх.

– От солнца или к солнцу?

– От.

Ерохин постоял над гайкой.

– Солнце только встало, оно низко. Он в нём и сидел. Покачал бы – я бы не разобрал: он в свету. А как поднялся, стал выше солнца, и я его увидел на небе.

– Кто-нибудь ещё это понимал? – спросил Гришин.

Молчали все восемь. Гришин спросил Гуськова, откуда тот это взял.

– Я в мае на разборе стоял, – сказал Гуськов. – Меня тогда не увидели.

Клюев сказал, что он на том разборе тоже стоял. Его камень так и лежал между двумя рисками.

Правило переписали в тот же день, и переписал его Ерохин. Наблюдатель подтверждает тем, что видно с места ведущего. Ведущий обязан получить два подтверждения.

Гришин вычеркнул из черновика слова про сохранение места: восемь человек только что показали руками восемь разных расстояний. Вместо них добавил третью строку: если второе подтверждение не пришло, ведущий называет вслух сторону, с которой не пришло.

– Чтобы человек услышал, что его не видят. И сам вылез. Назвать один раз, переклички в эфире не устраивать.

Я спросил, теперь ли можно писать форму.

Гришин сгреб камни носком сапога. Гайка осталась лежать отдельно.

– Одна ложная тревога – не проверка.

* * *

Первого июля привезли горючее и возили три дня, и возили не своим транспортом: своего у батальона было мало, бочки шли на попутных, на чём попало, и последние пришли в ночь на четвёртое.

Разгружали всем полком, включая лётчиков. Бочку в четыре руки не поднять; берут в шесть, и шестым обычно оказывался Тюрин, потому что он приходил первым и уходил последним.

Второго и третьего со своей полосы не поднимались вовсе: не давали. Над ложной летали по-прежнему, там как раз и надо было, чтобы кто-то ходил и поднимал пыль, – а у себя стояло всё.

Люди сидели в роще и в землянках, и в роще было слышно, как на востоке идут эшелоны – по ночам чаще, чем днём, и всегда в одну сторону.

Клюев за эти двое суток трижды разобрал и собрал свой пистолет, а на третий раз собрал неправильно. Молодые играли в домино и переставали, когда мимо проходил кто-нибудь из старых, и старые проходили нарочно часто, будто у них у всех разом нашлось дело в той стороне.

Четвёртого днём Гришин собрал всех и сказал коротко: ждать осталось недолго, а сколько – он не знает. Потом добавил третью, и добавил для восьмерых, отозвав их в сторону: порядок с двумя наблюдателями действует, отменить его может он с земли или ведущий в воздухе, и если сегодня он про это забудет – считать, что не забыл. Спросили его о трёх вещах, и на две он ответил, а на третью – правда ли, что у немцев новые танки, – сказал только, что не знает и что нас это не касается.

Что было в тот день с той стороны, я узнаю осенью сорок пятого, из перевода: блокнот Ланге лежал в пачке трофейных бумаг, и переводили его не для меня.

За четвёртое июля там две строки. В первой сказано, что их перевели на другой аэродром, ближе, и название он написал с ошибкой.

Вторая строка не новая. Он приписал одно слово к своей записи за сентябрь сорок второго – к той, где стояло, что русская пара переменила сторону без команды и он не понял, по какому сигналу.

Слово было: «опять».

Вечером я пошёл в штабную землянку и записал в лист последнее, что успел: двадцать один самолёт, из них восемнадцать исправных; два листа на две матчасти; порядок с двумя наблюдателями введён в одной группе с двадцать третьего июня; восемь человек в этой группе, четверо из восьми не воевали до апреля.

Под этим я написал: срок – шестое. И тут же поставил рядом число исправных ещё раз, потому что оно было важнее.

В половине одиннадцатого вечера на западе начала бить наша артиллерия, и била она недолго – я насчитал пять минут, – а потом стало тихо так, как не было тихо весь этот месяц.

Никто не спал. В роще не разговаривали, и это было слышно: обычно там всю ночь кто-нибудь бубнит.

От земли шло тепло, накопленное за день, а с лощины полосами тянуло сыростью и комарами, и комаров никто не отгонял, потому что отгонять их было такое же дело, как считать минуты, а минуты в эту ночь никому не были нужны.

Часа в три она ударила снова, и на этот раз я не считал.

Посыльный пришёл почти сразу за ней, и это был обычный посыльный, и обычные слова, и никто не удивился. К машинам пошли ещё затемно, без общего сбора и без повторного чтения приказа: каждый знал своё место, потому что места назначили с вечера, и первым запустил тот, кто стоял первым. Так у нас за всю мою службу не делали: всегда собирали, всегда читали, всегда пересчитывали людей у приказа.

Гришин стоял у телефона под навесом, спиной к полосе. Вышел он один раз, на четвёртом моторе, – постоял, посчитал по звуку и ушёл обратно.

Моторы взялись вразнобой, от левого края к правому.

Я стоял у крайнего капонира, и мимо меня они прошли на рулении все восемь, один за другим, и номеров в темноте видно не было.

Тюрин рулит рывками и всегда доворачивает лишнее. Клюев идёт ровно и медленно, и его слышно последним. Гуськов жмётся к левому краю. Так с сорок первого.

Восьмым шёл Ерохин. Он один за всю ночь ни разу не подошёл ко мне ни о чём спросить.

Спрашивать было нечего: всё, что мы могли написать, было написано девятнадцатого мая, двадцать третьего июня и двадцать девятого июня, и лежало в штабной землянке, в столе, под замком, до которого мне было три шага и не было дела. Они вырулили на старт и ушли – сначала звук, потом огни выхлопов, потом ничего.

Восемь.

Я остался стоять, где стоял, и стал ждать, когда будет слышно, сколько вернётся.

Глава 25
«Пятое июля»

Первым в то утро я услышал не мотор, а Гришина.

Он назвал в трубку время и повторил его дважды. Потом положил её и сказал, что идём с горбатыми.

Куда – назвал уже на карте и не всем сразу.

Заправляли её накануне, в темноте, при двух фонарях, и заправляли не по норме, а под пробку.

Про то, что будет пятого, на площадке не знал никто и догадывались все.

Догадывались по мелочам, и мелочи были такие: третьего запретили отпуска в село; четвёртого привезли горючего вдвое против обычного и приказали не расходовать; вечером четвёртого Гришин сам обошёл все капониры, чего не делал с мая.

Ещё был признак, который я тогда не понял, а понял через год: перестали переносить сроки.

Всю весну у нас всё переносили – вылеты, занятия, ремонт, – и переносили привычно, и все привыкли. А третьего и четвёртого не перенесли ничего.

Восьмёрка стояла заправленной с ночи. Ерохин вёл, Клюев шёл вторым, Гуськов третьим, Тюрин четвёртым.

Пятым и шестым шли Лапин и Ковтун – оба зимнего пополнения, оба до апреля не воевали.

Фамилию Лапина я утром переспросил. У меня в листе она стояла через «о». Поправил он, подумав, будто вспоминал.

Ковтун держал кисет в левом сапоге. В карман комбинезона тот не лез. Без кисета он не садился.

Секторы Ерохин назначил на земле, за десять минут до запуска. Клюеву – левый и низ, Гуськову – правый и верх.

На площадке в мае это занимало полминуты. В то утро он назвал их дважды и заставил каждого повторить вслух.

Лапин повторил не с первого раза. Ерохин не стал ни злиться, ни объяснять – просто дождался второго раза.

Я стоял у наземной с листом и карандашом и не имел права сказать в эфир ни слова.

Взлетали не по одному. Пыль поднялась на третьей машине и уже не садилась.

Так не взлетают. В то утро взлетели так.

Последняя пара уходила в стену. Лунин смотрел на это, держа руки в карманах, чего за ним не водилось.

Собрались не так, как уходили. Пыль развела пары, и Ерохин собирал группу лишнюю минуту.

Двенадцать минут в наушнике не было ничего.

Потом Ерохин произнёс одно слово. Оно было не наше.

Гришин наклонился к аппарату и переспросил. Ерохин повторил: их ждут.

Не над целью. На подходе.

Гришин выпрямился и стоял так, пока в эфире шло то, что там шло.

Разобрать можно было половину. Ерохин называл стороны и называл их вслух, как записали двадцать девятого.

Один раз он назвал сторону дважды подряд, и второй раз громче.

Потом эфир занял кто-то чужой, и минуты полторы наших не было слышно вовсе.

Высоты в то утро перепутались. По задаче шли одним ярусом, а пошли тремя.

Ерохин потом сказал, что за весь бой ни разу не видел группу целиком.

Горбатые дошли не все. Сколько именно – нам не сказали ни тогда, ни потом.

Первым пришёл Клюев и сел с ходу, не делая круга.

За ним двое. Потом ещё двое.

Тюрин пришёл на одном колесе, второе сложилось на пробеге, и он лёг на брюхо у самого края, и его вытаскивали втроём, и он ругался всё это время, а замолчал, когда его поставили на ноги.

Вернулись шестеро.

Ковтуна видели трое: он ушёл вниз горящим за своей территорией, и парашюта не было.

Лапин не вернулся, и про него не сказали ничего, потому что сказать было нечего.

Ерохин снял шлем и сел на землю у колеса, спиной к капониру, и минуту не отвечал никому.

Потом встал и пошёл докладывать сам, не дожидаясь, пока позовут.

Он сказал главное, и я записал это прежде остального: их подняли раньше нас.

Гришин спросил, насколько раньше.

– Они уже были выше, – сказал Ерохин. – Все.

Гришин ушёл к телефону и говорил минут десять. Вернувшись, велел поднимать парами через минуту, а не всех разом. И рассредоточить машины по краю рощи.

Больше он в тот день про это не заговорил.

* * *

Второй раз подняли в семь, и ждали не машин, а заявки.

Заправляли на ходу, пыль не садилась, дышали через тряпку. Гришин дал сорок минут, Лунин сказал – час, спорить не стали и сделали за пятьдесят.

Ушли семеро; восьмую не подняли, у неё был пробит бак.

Считал я по звуку – научился за месяц и ошибался чаще, чем попадал.

Вернулись семеро: один сел с первого захода, шестеро с третьего.

В эфире было тесно, говорили все, и не наши тоже.

Гуськов доложил про группу и сосчитать её не смог. Гришин спросил число, Гуськов ответил «много», и Гришин так и записал, не переспрашивая.

Потом Гуськов спросил про Лапина: будут ли искать. Ему ответили, что донесение уйдёт в дивизию, а искать будут не мы.

К полудню про Лапина приезжали спрашивать, спрашивали недолго и не у меня.

Оружейники работали без рубах, воду носили вёдрами и пили из тех же вёдер, а к девяти за металл уже не брались голой рукой.

Две машины пришли дырявые и обе остались на площадке. Тень была одна, под крылом, и под крылом же стояли.

Третий раз подняли в одиннадцать, и пыль с семи так и не села.

Клюев ушёл с чужим ведомым, своего у него не было.

Над полем стояла муть – не облака, а дым и пыль. Наведение шло с земли и шло плохо: их слышали, нас через раз.

Вернулись шестеро из семи. Седьмой сел на соседней площадке и позвонил через два часа.

Лунин обходил стоянку. На каждом капоте держал ладонь. Дольше, чем нужно.

Он сказал: температура. Гришин ответил, что знает.

Молодых на четвёртый вылет не поставили – ставить было некого. Ерохин за весь день не присел ни разу, кроме тех минут у колеса.

К часу дня исправных осталось одиннадцать, а утром было восемнадцать.

Между часом и третьим стояла тишина, какой не было с рассвета. В ней слышно было, как за рощей идёт своё. То, ради чего мы поднимались весь день. Никто из нас этого не видел ни разу.

* * *

Четвёртый раз подняли в третьем часу, и вёл Ерохин шестёрку.

На девятой минуте Гришин назвал пару и не получил ответа.

Назвал ещё дважды. Ответа не было.

Ведомого он услышать и не мог: передатчика на той машине не стояло. Молчал ведущий.

Он посмотрел на меня. Я на него.

Права сказать в эфир у меня не было и в эту минуту.

Ерохин землю не запросил.

Он назвал сторону вслух – ту, с которой не пришло подтверждение, – и назвал так, чтобы услышали все.

Включая тех двоих, если они слышали.

Потом перестроил четвёрку и довёл задачу.

Прикрывали, пока не подошли к остатку. Потом ушли: остаток берегут на обратную дорогу и на то, что может ждать над своей полосой.

Пара нашлась на восемнадцатой минуте.

Ведущий доложил четырьмя фразами.

Передатчик сгорел на третьей минуте. Он этого не знал.

Гришин вызывал его трижды. Он трижды ответил.

В эфире было тесно, и он списал это на тесноту.

Он говорил в пустоту одиннадцать минут и всё это время думал, что его слышат.

Понял, когда ведомый пошёл за ним без команды.

– Он за мной пошёл. Я его не звал.

Гришин выслушал это на стоянке молча.

Из четвёртого вылета две машины в тот день больше не поднялись.

Клюев на той же стоянке сказал про машину одну вещь, и сказал так, будто хотел бы ошибиться.

– Она сделала всё, что я просил. Вверх пошла, как обещано.

– И?

– И он там уже был.

Больше про машину в тот день никто не заговаривал.

Гуськов сел последним и пошёл прямо ко мне, минуя машину и доклад, ещё в шлеме.

Он поднял обе руки и показал.

Правая пошла вниз и в сторону – так уходит человек, у которого кончился бой. Левая осталась на месте.

Потом правая вернулась. С той же стороны, с которой ушла.

– Два раза, – сказал он. – Оба раза одинаково.

Я спросил, из какой они группы.

– Не знаю. Разные.

Через час то же самое рассказал Клюев.

Он шёл в другой паре, Гуськова в тот вылет не слышал и на земле с ним не говорил.

Он показал ту же руку и то же возвращение с той же стороны.

Я стоял и смотрел на две одинаковые ладони.

Я нарисовал обе ладони на обороте листа. Нарисовал плохо, и пришлось подписывать словами, с какой стороны уходит и с какой возвращается.

* * *

Пятый вылет был последним за день, и ушли на него четверо.

Вернулись четверо, и это оказалась единственная запись за сутки, сделанная без единой оговорки. Кроме пяти подъёмов группой, пары уходили ещё дважды по вызову, и оба раза впустую. Считать начали в десятом часу, когда стало понятно, что больше сегодня не поднимут, и когда с поля перестал доходить гул, шедший туда весь день без единого перерыва.

В землянке горела коптилка из гильзы, и от неё пахло так, что к утру этот запах держался в бумаге, и потом ещё двое суток я находил его на своих же листах. Я считал три числа, и первые два были обыкновенные, а третьего от меня никто не требовал.

Первое – люди. Вернулись все, кроме двоих: Ковтуна видели горящим за своей территорией трое, и это записали ровно так, как видели, а про Лапина не было ничего, и в графе всю ночь стояло одно слово «не вернулся», и фамилию его я в этой графе написал правильно, через «а», с первого раза.

Второе – машины. Утром на площадке стояло восемнадцать исправных, к вечеру девять; из девяти выбывших две не вернулись вовсе, одна стояла на соседней площадке, а шесть стояли тут же и требовали от суток до недели, причём две из этих шести требовали Лунина лично, а Лунин к полуночи не спал уже двое суток.

Третье считать было тяжелее всего, и считать его пришлось по своим же записям, потому что готового такого числа не было ни у кого и никто его ни с кого не спрашивал. Нам на сутки назначили прикрывать своих семь часов, и число это стояло в задаче с вечера четвёртого. Я сложил только те минуты, когда наши машины действительно стояли между чужими бомбардировщиками и нашей пехотой, – без взлёта, без сбора, без дороги туда и обратно, без хождения над пустым полем, когда уже пора было уходить на остаток.

Складывал не по эфиру, которого я в тот день разбирал половину, а по времени взлёта и посадки из журнала и по тому, что докладывали сами, когда садились, и где не был уверен – не засчитывал вовсе.

Вышло два часа сорок минут.

Вещи Лапина собирать не стали: приказа не было, и первым быть никто не захотел. Вещи Ковтуна собрал Тюрин – они спали рядом, – собрал молча и так же молча сдал старшине, который потом переписал всё по описи; заняло это у Тюрина минут пять, из которых четыре он просто стоял, держа что-то маленькое в кулаке.

Гришин пришёл в землянку около полуночи, сел напротив, попросил лист и читал его долго, а поднял глаза только один раз – на третьем числе.

– Это откуда?

– Я сложил.

– По чьему указанию?

– Ни по чьему.

– По эфиру считали?

– По журналу и по докладам. Где не был уверен – не считал.

Он подержал бумагу ещё немного, а потом перевернул её и увидел то, что было на обороте. На обороте были две плохо нарисованные ладони и подписи к ним словами: с какой стороны уходит и с какой возвращается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю