Текст книги "Чертеж и порох (СИ)"
Автор книги: Роман Тард
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Глава 29
«Без фамилии»
Двадцать пятого вечером Левшин объяснил, зачем посылают меня, а не кого-нибудь другого, и объяснил так, что я потом три дня к этому возвращался.
– Вы туда едете не проверять. Проверяющих у них было четверо за полгода.
– А зачем?
– Затем, что вы единственный, кто может приехать и ничего не сказать.
Я не понял и сказал, что не понял.
– У проверяющего есть право говорить, и он им пользуется, потому что иначе непонятно, зачем он приехал. И через сутки в полку знают, чего от него ждать, и показывают ему то, что он хочет увидеть. – Левшин собрал бумаги. – А у вас права нет. Вам его не дали нарочно.
– И что мне делать?
– Сидеть и смотреть. Три дня. Ничего не поправлять, даже когда захочется. Особенно когда захочется.
Он сказал это, не глядя на меня, и добавил уже у двери:
– Захочется на второй день, к вечеру. Так у всех.
Захотелось на второй день, к вечеру.
Двадцать шестого июля меня отправили в чужой полк смотреть, как там ходят.
Полк стоял в сорока километрах. Площадка такая же, только полоса вдоль дороги и пыль садится хуже.
Машин у них было четырнадцать. Больше, чем у нас, и я на это посмотрел дважды.
Молодых больше половины. Пополнение пришло в июне и второй месяц воевало.
Никто меня там не ждал и никто мне не обрадовался.
Командир полка спросил, что я буду делать. Я сказал: сидеть и смотреть.
– Смотрите, – сказал он и ушёл.
Проверяющий, которому рады, проверяет плохо. Это я к тому времени уже знал.
Спал я у них в землянке связистов, на топчане, и слышал всю ночь, как работает движок. На довольствие меня поставили по аттестату, и ел я со штабными, в последнюю смену.
Ходили они по нашим двум строкам.
Никакой бумаги из армии к ним не приходило. Бумага была ещё не готова.
Строки привёз лётчик, лежавший в одном госпитале с нашим Никитиным.
Никитин сказал их вслух, по памяти, а тот записал на обороте справки и привёз в свой полк. Так они у них и ходили: без номера, без подписи, со слов человека со сломанной ногой.
Кто их написал, там не знали. Спрашивали у меня дважды. Я оба раза ответил, что не я.
Начал я у них с того, что попросил журнал наземной станции за последние десять суток.
Мне его дали не сразу и дали неохотно, и я понял почему, когда открыл.
Журнал вёлся через день. В пропущенных сутках стоял прочерк и подпись.
Спрашивать я не стал: спрашивать было не у кого и незачем, а прочерк объяснялся просто – человека на станции хватало не всегда, и когда не хватало, его снимали на другое.
Я переписал себе те дни, что были заполнены, и получил семь суток из десяти.
По семи суткам считать можно. Не хорошо, но можно.
С этого и начал.
Первый вылет дали двадцать шестого после обеда.
Я стоял у их наземной и слушал чужие голоса, и в первый час не различал ни одного. В журнале голоса тоже не различали: писали, что сказано, и время, а кто сказал, ставили не всегда. За десять суток одно и то же «вижу» стояло то за ведущим, то без фамилии, то вообще между двумя строками.
Я выписал реплики отдельно и оставил возле каждой пустое место.
Группа прошла вдоль дороги, отвернула влево и вернулась тем же порядком. Верхняя держалась над нижней, нижняя её видела. В эфире дважды спросили место, один раз ответили не сразу. Больше за весь вылет ничего не произошло.
На земле ведущий сказал молодому, который ответил поздно, повторить маршрут. Тот повторил до поворота и замолчал.
– Дальше?
– Влево.
– Это я и без тебя знаю. Где ты был?
Молодой показал рукой не туда. Ведущий заставил повторить ещё раз и ушёл. Голос его я поставил в первой пустой строке.
Второй вылет был двадцать седьмого утром и тоже прошёл ровно. Теперь я различал троих. Четвёртого дежурный у станции назвал сам, когда тот попросил повторить высоту.
Маршрут был прежний. Вдоль дороги, левый разворот, обратно над площадкой. С земли получалось просто: пока машины шли прямо, верхняя лежала на чистом небе; в развороте она опускалась к дороге и на несколько мгновений сходилась с нижней. Потом пары расходились снова.
Я открыл старые записи. В четырёх заполненных сутках из семи перед возвращением стояли рядом три короткие отметки: нижняя не видит; верхней ниже; левый разворот. В двух порядок был другой. В одной стояли только время вылета и посадки.
Этого хватало, чтобы смотреть третий.
Его дали во второй половине дня. Пыль после взлёта ещё держалась над полосой, когда группа вышла к дороге. Я видел её сбоку: нижняя шла на фоне земли, верхняя – выше и чуть сзади. До первого поворота расстояние между ними не менялось.
Потом нижняя сказала, что верхнюю не видит.
Голос я уже знал. Ведущий ответил сразу:
– Верхняя, ниже. Левый.
Две команды легли одна на другую. Ведущий начал разворот, верхняя пошла за ним и одновременно стала отдавать высоту.
С земли это было видно по промежутку. Сначала между парами помещалась ещё одна машина. Потом половина. Над дорогой промежутка не осталось: верхняя прошла над нижней, выше, но на том же куске земли.
В журнале этот кусок земли не назывался. Там стояло только время и две команды ведущего. Я провёл глазами от записи к дороге и дождался, пока группа выйдет из разворота.
За дорогой нижняя доложила:
– Вижу.
Значит, верхняя там уже была видна снизу. Ей для этого не требовалось идти ниже весь разворот. Достаточно было не менять высоту до середины и отдать её после, когда дорога останется сзади.
Группа сделала ещё один проход и села.
На разборе после третьего их ведущий, старший лейтенант с обожжённой шеей, сказал вслух, что вторую строку он выполнять не будет.
Строка была та самая: если нижняя теряет верхнюю, верхняя должна снизиться.
– У нас так нельзя, – сказал он. – У нас внизу зенитки свои.
Шея у него была стянута рубцом от уха до воротника, и говорил он, не поворачивая головы. Когда обращался к командиру, разворачивался всем корпусом.
Он объяснил в три хода. Я слушал и ничего не записывал.
Первое: их участок стоит над своей артиллерией, и нижний край им поставили выше, чем нам.
– Высоты не мы назначаем, – сказал командир полка.
– Я высоты не трогаю.
Второе: если верхняя опустится к нижней, она войдёт в тот слой, где по всему, что летает, бьют с земли и не разбирают. Он сказал это без злости и добавил, что своих у них там побили в июне двоих и что второго опознали по номеру.
– Где батареи?
Ведущий показал через дорогу. Не пальцем – всей рукой, от плеча. Там, над чем верхняя прошла серединой разворота.
– Мы всегда влево ходим, – сказал он. – Если нижняя не видит, верхняя идёт ниже в левом. Как сегодня.
Вот тут его три хода сошлись с тремя отметками в журнале. Опасной была не вся строка и не весь разворот. Опасно было делать два дела разом: поворачивать и отдавать высоту над тем же местом.
Поправка помещалась в две короткие фразы: в левом развороте высоту не менять; ниже – за дорогой.
Я их не написал.
Третье у него вышло из первых двух: значит, проверять должна верхняя пара и проверять по-другому.
Командир полка спросил, что он предлагает.
– Верхняя смотрит вниз, – сказал ведущий. – Если нижняя ушла, верхняя её находит.
– А кто смотрит верхнюю?
Он ответил не сразу. Сказал, что ведомый верхней. Потом – что наземная. Командир спросил, как наземная будет смотреть над участком в сорока километрах, и ведущий начал заново.
Он предлагал честно и плохо. Опасность он увидел раньше меня и летал над ней сам. Дважды начинал заново; на третий раз остановился после слов «верхняя проверяет» и больше ничего не прибавил.
– А до решения? – спросил командир.
Ведущий снова развернулся к нему всем корпусом.
– Ниже – только после моей второй команды. Место беру на себя.
– Это не решение.
– Нет.
– До решения будете так. Ищи дальше. Срок – трое суток.
Временный порядок менял человека, который давал команду, но не место: если второе «ниже» прозвучит в левом, верхняя всё равно пройдёт над батареями.
В этот разговор я не вмешался.
Хотелось. Особенно там, где два его действия стояли рядом и их требовалось только разнести.
Мою поправку они бы взяли. Свою – нет.
Двадцать восьмого утром я ещё раз просмотрел семь заполненных суток. Четыре сочетания переписал дословно. Между «левый» и «ниже» нового слова не прибавил.
Ведущий пришёл за журналом сам. Взял его у дежурного, сел на край окопа и стал читать с первой страницы. Ко мне не обратился.
Читал он не всё. Находил «не вижу», отступал на строку вверх и искал, где была группа. Места там не было. Было время, иногда высота, иногда слово ведущего. По времени место можно восстановить, если маршрут не менялся; у них он за десять суток менялся трижды.
– Кто это писал? – спросил он.
Дежурный назвал двоих. Одного в тот день на площадке не было: ушёл с машиной за горючим. Второй стоял рядом.
– Тут почему пусто?
– Не сказали писать.
– А сам не видел?
– Видел машины. Где они – не видел.
Ведущий перелистнул ещё две страницы. Там было то же самое: слово есть, место надо угадывать.
Он спросил у тех, кто ходил в третьем вылете. Подзывал по одному и задавал один вопрос: над чем были, когда нижняя сказала, что не видит. Первый назвал дорогу. Второй – поворот дороги. Третий сказал, что смотрел вверх и земли в ту минуту не видел. Ответы не спорили друг с другом, но точки из них не получалось.
Вчера я стоял сбоку и видел точку целиком. Дорога входила под верхнюю пару, когда та уже снижалась. За дорогой нижняя сказала «вижу». Эти две строки соединяли ответы.
Я стоял в пяти шагах и молчал.
Ведущий вернулся к журналу. На обороте последней страницы провёл черту и надписал слева: «Где были». Потом велел дежурному отныне ставить место всякий раз, когда одна пара теряет другую.
– А с тем, что было, как? – спросил наземный.
– Никак. Заново смотреть.
До вечера нового вылета не дали. На первой странице осталось семь старых суток, на последней – пустая графа для следующего «не вижу».
Вечером командир полка сам подошёл ко мне и спросил, буду ли я писать про то, что его люди не выполняют указания.
Я сказал: не буду.
Я сказал, что напишу другое: что строка не подошла и что это выяснили в полку за три вылета, а не в бумаге за три месяца.
– Про батареи напишете?
– Напишу, что сказал ведущий. И что было в журнале.
– А что надо делать?
Готовые две фразы я помнил дословно.
– Этого я не напишу.
Командир посмотрел туда, где ведущий всё ещё сидел с журналом.
– Почему?
– Тогда в следующий раз проверят мою строку. А надо – его.
Командир промолчал. До машины он меня проводил, чего утром не делал.
* * *
В штаб армии меня вызвали девятого августа, и там всё оказалось не так, как я себе представлял. Я думал, что решение принимает один человек и что этот человек будет либо на моей стороне, либо против. Решение принимали четверо, и ни один из них не был ни на моей стороне, ни против: каждый был на своей.
Сидели в бывшей школе, в классе с выбитыми окнами, забитыми фанерой, и на стене там осталась таблица умножения.
Было душно. Фанера не пропускала воздуха и пропускала звук, и все три дня со двора слышно было, как заводят и глушат машину, и как кто-то на ней ругается.
Бумага к вечеру становилась влажной, и карандаш по ней шёл рвано.
Отдел боевой подготовки согласовал в четвёртом варианте и вычеркнул всё, что относилось к матчасти.
– Это не по нашей части, – сказал капитан, который вёл документ. – Я вам подпишу, а спросят с меня. И я на это не пойду.
Он сказал это, не повышая голоса, и я на четвёртой фразе перестал спорить.
Человек передо мной не отбивался от работы. Он отказывался отвечать за то, чего не мог проверить, – и требовал этого от других я сам, все эти месяцы, в каждом листе.
Инженерно-авиационная служба взяла вычеркнутое, переписала своими словами и вернула отдельным приложением, и в этом приложении не уцелело ни одной моей фразы, а осталось всё моё содержание.
Левшин сидел там же и раскладывал бумаги на три стопки, и на третий час я понял, что делает он не бумажную работу, а ту, которую я делал плохо все эти месяцы.
Он разводил не листы. Он разводил, кто за что отвечает: тактика – одному, эксплуатация – другому, обучение – третьему, и никто из троих не мог спрятаться за двумя остальными.
Третьим был подполковник из оперативного, и с ним вышло тяжелее всего, потому что возражал он не по существу.
Он прочёл проект и спросил, где тут про взаимодействие с наземными войсками.
Про взаимодействие там не говорилось вовсе, и говориться не могло: указания были о том, как истребительная группа держит строй и что делает при потере взаимной видимости.
– Значит, неполно, – сказал он.
Я объяснял минут пять и по лицу его видел, что он меня слушает и не слышит, потому что слушает не меня, а то, как это прочтётся, когда бумагу принесут ему на подпись рядом с четырьмя другими.
Выручил Левшин, и выручил способом, которого я тогда не понял и потом долго стыдился, что не понял.
Он не стал спорить. Он взял чистый лист, написал наверху: «Настоящие указания вопросов взаимодействия с наземными войсками не рассматривают», – и положил перед подполковником.
Тот прочёл, подумал и подписал.
Четвёртым был сам командующий, и видел я его одиннадцать минут.
При нас он не читал. Спросил коротко и по порядку: сколько частей это проверяло, сколько времени и что было, когда не сработало.
На первые два я ответил числами. На третьем запнулся, потому что честный ответ был «человек погиб», а ряда случаев, который можно доложить числом, за этим не стояло.
– Договаривайте.
Я договорил.
Он посмотрел на Левшина, потом на меня.
– Вот это и оставьте в тексте. Остальное можно сократить.
Руднев приехал из Горького на два дня и оба просидел с инженерной службой. На второй вечер сказал мне только: теперь по этой бумаге можно спросить; раньше было нельзя. Из приложения он вычеркнул три мои строки: все три говорили о выводах вместо наблюдений.
– Кто наблюдал – тот и записан, – сказал Руднев, не поднимая головы от бумаги. – А выводить будет тот, кто за вывод отвечает. Это не вы.
Голос был тот самый, что в сорок втором, и слова почти те же.
Спорить я не стал. Утвердили одиннадцатого августа, за подписью командующего армией, и назывались они временными указаниями по действиям истребительных групп в составе армии.
В пределах армии. Не выше. Никто и не собирался выше: наверху к тому времени собирали своё, и наше туда пошло бы одной строкой в общем донесении.
На обложке стояло: разработаны отделом боевой подготовки штаба армии.
Выше названия стоял гриф, и по этому грифу приложение с фамилиями и датами полагалось держать в штабе части и на руки не давать.
Моей фамилии на обложке не было.
Увидев обложку, я простоял над ней дольше, чем следовало, и всё искал глазами то место, куда с сорок второго года смотрел первым делом, – откуда взято и чья фамилия там стоит.
А потом я открыл приложение.
В приложении, мелким шрифтом, шли основания: откуда взято, кем и когда наблюдалось. Первым стоял октябрь сорок второго и фамилия Горелова – за девятый пункт, тот самый, который он написал и за который я потом отвечал.
Я прочёл эту строку несколько раз подряд. Считал машинально и сбился на пятом.
Дальше шли Ерохин – дважды, за поправку и за две строки, – Гришин за двух наблюдателей с промежутком, Лунин за право техника не выпустить машину и за журнальные графы. Стояли и те, кого я не вписывал: капитан из отдела боевой подготовки, чью формулировку взяли целиком, и старший инженер дивизии, чьё донесение легло в основу. Всего в приложении было двадцать девять оснований и девятнадцать фамилий.
Моей среди них тоже не было.
Я пересчитал дважды.
Восьмая фамилия в списке была мне незнакома совсем, и я спросил, чья она, и мне ответили, что человек этот погиб в апреле под Обоянью, а строка его пришла с донесением, которое до нас шло три месяца. Никто в комнате на этом не задержался, и я тоже не задержался, и только вечером понял, что за три дня в этой комнате мёртвых упомянули четырежды и голоса при этом ни разу не понизили. Отдельной строкой в конце приложения стояло, что указания вводятся в действие временно и подлежат уточнению по опыту применения, и что предложения по уточнению представляются в отдел боевой подготовки.
Строку эту вписал не я. Левшин, который её вписал, ничего мне про это не сказал.
* * *
Двенадцатого меня вызвали ещё раз, и на этот раз в комнате был человек, которого я до тех пор не видел. Он был старше меня лет на пятнадцать, в лётном, с двумя орденами, и разговаривал он не как штабной.
Он не читал мою бумагу и сразу это сказал: пока некогда.
Спросил о трёх вещах.
Первая: сколько часов у меня на новой машине. Я ответил честно: мало, и назвал число.
Вторая: летал ли я после апреля. Я сказал: один раз, двенадцатого июля, наблюдателем.
Третья: почему меня сняли с ведущих в декабре сорок второго.
Я рассказал. Рассказывал минуты три и ничего не смягчил.
Он выслушал и сказал, что это хорошо, что я не смягчил, потому что он уже знает и проверял он не факты.
Потом объяснил, зачем звал.
Инспектору по технике пилотирования полагается ездить по частям и смотреть, как летают.
Людей у него на это нет. Совсем.
– Скоро пойдём вперёд, – сказал он. – Куда и когда, я вам не скажу и сам толком не знаю. Но людей мне надо было вчера.
Ему нужен был человек, который умеет смотреть и записывать и который при этом не приведёт с собой в чужой полк своё мнение раньше, чем посмотрит.
Ещё до этих его слов я знал другое.
Из того полка утром пришла сводка. В ней стояло, что двадцать девятого июля они потеряли одного.
В графе «обстоятельства» стояло: «левый разворот со снижением».
Строкой ниже: «огонь с земли».
Слова «свои» в сводке не было.
Сводку я прочёл за час до того, как меня вызвали.
– Мне сказали, вы не вмешались там, где могли, – сказал он. – В полку у дороги.
Я сказал, что мне и вмешиваться было не во что.
– Вот за это и берут.
Поправлять его я не стал.
Он записал мою фамилию и спросил, есть ли у меня вещи.
Он спросил ещё, умею ли я молчать не только при чужих, но и при своих.
Я сказал, что учился этому полтора года и что выучился плохо.
– Плохо – это лучше, чем никак, – сказал он.
Потом спросил про звание и, услышав, сказал, что старший лейтенант в чужом полку – это плохо: с ним разговаривают через раз.
Обещать ничего не стал. Сказал: до сентября посмотрим.
Прикомандировали меня к нему приказом на одно задание. Не в должность.
Должности мне не дали, и он сам это сказал сразу, чтобы я не строил себе лишнего.
– Задание одно. Как отработаете, вернётесь туда, откуда взяли.
Я спросил, куда именно.
– Куда пошлют, – сказал он. – Мне про это знать рано, а вам тем более.
* * *
После июльской потери сводка из того полка пришла ещё дважды. В обеих я сперва искал фамилию ведущего с обожжённой шеей.
Его фамилия не появилась ни в одной, и это ничего не значило: в сводке стоят потери, а не живые.
Двадцать третьего августа объявили, что взят Харьков.
И что этим дело здесь кончено.
На площадке при штабе в тот день стреляли в воздух.
Стреляли долго. Никто никого не останавливал.
Я считал, сколько это тянется. Досчитал до четырёх минут и бросил.
Считать в тот день было нечего. Впервые за полтора месяца.
Про нашу бумагу в тот день не прозвучало ни слова.
Гришину я написал ещё двенадцатого, в тот вечер, когда меня прикомандировали. Написал коротко, потому что длинно было не о чем.
Написал, что бумага утверждена, что фамилий на обложке нет ни одной, а в приложении есть девятнадцать, и перечислил, за что стоит каждый из его людей. Про Горелова написал первым и отдельной строкой, и переписывал эту строку трижды, пока в ней не осталось ничего, кроме даты, номера пункта и фамилии.
Про то, что моей фамилии нет ни там, ни там, я не написал ни слова. Он и без меня это увидит.
Ответ пришёл через одиннадцать дней, то есть в этот самый день, двадцать третьего, к вечеру, когда на площадке уже отстрелялись.
В ответе было три строки.
Что бумагу они получили и что по ней ходят с двадцатого.
Что Гуськов летает.
Что за девятый пункт спасибо, но благодарить надо не его.
Больше он про это не написал ни в тот раз, ни после, и я до конца войны не узнал, читал ли он приложение сам или ему прочли. Письмо я сложил вчетверо и положил в тот же карман, где лежал карандаш.
Машина за мной пришла двадцать четвёртого, в шесть утра.
Полуторка с брезентовым верхом, и в кузове уже лежали чужие ящики и стоял бидон, который всю дорогу подтекал.
Ехали на запад.
К вечеру пошли места, где всё стояло вверх дном второй месяц.
Дорога была занята. Мы больше стояли, чем ехали.
Один раз простояли час двадцать. Пропускали танки.
Шли они долго и не спеша. Пехота шла обочиной и в пыли.
Никто на нас не смотрел. Мы шли в ту же сторону и не за тем.
Инспектор ехал в кабине и всю дорогу читал.
На каждой остановке он выходил и разминал левую ногу, и делал это молча.
Про ногу мне потом сказал шофёр. Сорок первый год, Смоленск.
Со мной он об этом не заговорил, и я не спросил.
На одной из остановок он вышел, обошёл машину и сказал мне через борт одну вещь.
– Там впереди река.
Я ответил, что знаю.
– Ничего вы не знаете, – сказал он тем же ровным голосом, глядя мимо меня. – И я не знаю. Никто пока не знает.
Он забрался обратно, и мы поехали дальше.
Я всю ночь сидел в кузове на чужих ящиках.
В кармане у меня лежал карандаш Гуськова, который я так и не отдал.




























