Текст книги "Не мирный атом (СИ)"
Автор книги: Роман Смирнов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
Глава 7
Совещание
Карту принёс Василевский – большую, юга, от Запорожья до Карпат, с двумя цветами стрел и третьим, которого на штабных картах не бывает.
Расстелили на длинном столе в кунцевском кабинете. Берия встал справа, Василевский остался у края, как стоят у доски. Поскрёбышев вышел и закрыл дверь.
– Кривой Рог, – сказал Василевский и положил ладонь на синий полукруг западнее города. – Тищенко вчера взял Зелёную Балку. Девятая танковая немцев сгорела наполовину, на отходе бросила технику без горючего. Перед нами открылась дорога. Вопрос – куда по ней идти.
Он провёл карандашом две линии. Одна шла на запад – Кривой Рог, Кировоград, Умань. Вторая загибалась к юго-западу, к Николаеву, к устью Буга.
– Гальдер отводит правильно. Рубеж за рубежом, не цепляясь. Он отдаст нам Кривой Рог, отдаст Кировоград, выиграет на каждом по месяцу и отойдёт за Буг к зиме. Если мы пойдём за ним лоб в лоб, мы будем брать пустые города и хоронить людей за каждый. Никополь нам это уже показал.
– А не лоб в лоб? – спросил Волков.
– Не лоб в лоб – здесь. – Карандаш лёг на юго-западную линию. – Удар не на Кировоград, а в стык, на Николаев. Отрезаем южную группу от Буга, прижимаем к лиману. Тогда Гальдеру нечего отводить – отводить будет некого.
– Дивизий хватит?
– Если отдать юг приоритет – хватит. Но приоритет один. Конев в октябре бьёт на западном. Если я отдаю Кирпоносу свежие дивизии и танковый резерв, Конев бьёт тем, что есть, и его удар выдыхается на втором рубеже. Два сильных наступления одновременно мы не потянем. Одно сильное, одно сковывающее – потянем. Выбор – какое сильное.
Это была честная вилка, выложенная без нажима: Василевский не продавал свой вариант, он показывал оба и ждал. Школа Шапошникова – карандаш в стакане ещё стоял на столе, отдельно от других.
– Лаврентий Павлович, – сказал Волков. – Вы зачем-то приехали.
Берия не сел сразу – положил на карту свой лист, маленький, четвертушку, исписанную с одной стороны, и придавил его пальцем, будто боялся, что сдует.
– Я приехал из-за этого. – Палец встал не на Николаев и не на Кировоград, а между ними, на пустое место, где на карте не было ни города, ни стрелы, ни значка. Желтоводский район, к северо-западу от Кривого Рога. – Здесь. Геологи знали про это место ещё до войны. Лежало в архиве, ждало своего часа. Час пришёл.
Василевский посмотрел на точку. Ничего там не было – степь, балки, несколько хуторов, рудничный посёлок без названия на этом масштабе.
– Что там?
– Там то, чего нет больше нигде в радиусе, до которого мы можем дотянуться в этом году. – Берия не сказал слова. Он посмотрел на Волкова, и Волков чуть качнул головой: не здесь, не вслух, не при карте, которую потом свернут и унесут в Генштаб. Берия понял. – Сырьё, товарищ Василевский. Для одного дела, которое я не могу назвать, и поверьте, что если бы мог не приезжать – не приехал бы.
Василевский был умный человек и не стал спрашивать. Он перевёл взгляд с карты на свои две стрелы и обратно, и Волков увидел, как он считает: его южный удар шёл на Николаев, мимо этого места, в стороне. Чтобы взять его, нужно было не отрезать южную группу, а идти ровно туда, куда уводил Гальдер, – на запад, через Кривой Рог на Кировоград, лоб в лоб, по пустым городам, через кладбище за каждый.
– Это меняет ось, – сказал Василевский медленно. – Если это место нужно, мой удар на Николаев теряет смысл. Придётся идти западным направлением – тем самым, на котором Гальдер нас ждёт и где он сильнее всего. Мы его возьмём. Но заплатим вдвое и не отрежем ничего. Гальдер отойдёт за Буг целым.
– Я знаю, чего это стоит, – сказал Берия.
– Не знаете. – Василевский сказал это без резкости, ровно. – Цена в людях у вас на бумаге не стоит. У меня стоит.
Тишина. Дворник Носов за окном сгребал листья, и сгребал ровно, не торопясь, и звук был единственный в комнате.
Волков стоял над картой и смотрел на пустое место между двумя стрелами. Василевский считал то, что видел. Берия добывал то, что прикажут. Обе чаши весов держал он один – потому что только он знал, что лежит на второй. И знал ещё одно, чего не было ни на одной карте: что торопиться его заставляет не Гальдер, отходящий за Буг, а тот, кого не видно совсем, – за чужой границей, в лаборатории, которую разведка не нашла. Гальдеру он мог отдать рубеж. Тому, второму, отдавать было нельзя ничего, в том числе времени.
– Александр Михайлович, – сказал Волков. – Если идти западным, лоб в лоб, – сколько?
Василевский не стал темнить.
– Дороже Никополя. Гальдер встретит нас на подготовленных. Кривой Рог мы уже надломили, дальше до Кировограда – степь, где он навяжет нам встречные бои на каждом ручье. Думаю, вдвое против никопольской сводки. Может, больше.
Вдвое против восьмисот четырнадцати. Волков услышал цифру, как слышат шаги за дверью. Он на прошлой неделе видел восемьсот четырнадцать в лицо, на Пироговке, в палате с шестью койками и одной пустой. Теперь Василевский говорил «вдвое», и это «вдвое» тоже было где-то в кузовах, которые ещё не выехали, и в палатах, которые ещё не освободились.
– А если по-вашему, на Николаев?
– Вдвое дешевле. И отрежем южную группу. Военно – это лучшее решение, товарищ Сталин.
– Лучшее, – повторил Волков.
Он отошёл от стола к окну. Носов добрался до угла дорожки, развернулся, пошёл обратно. Листья с граблей ложились ровной грядой к бордюру.
Чисто военно решение было одно. Военно – Василевский был прав целиком.
Он вернулся к столу. Взял карандаш – не свой, василевский, со стола, – и поставил на пустой точке между двумя стрелами короткую галочку.
– Западное направление. Приоритет – Кирпоносу. Свежие дивизии и танковый резерв – на юг.
Василевский смотрел на галочку и молчал. Он не спорил – приказ есть приказ, – но в лице было то, что бывает у человека, которому велели заплатить вдвое и не сказали за что.
– Товарищ Сталин. Я выполню. Но я обязан сказать: на Николаев было правильнее.
– Вы сказали. Я услышал. – Волков положил карандаш. – Вы правы, Александр Михайлович. По вашей карте – правы целиком. Просто моя карта больше вашей, и на ней эта точка стоит дороже Николаева. Я не могу вам её показать. Могу только приказать.
Василевский выпрямился. Этого ему хватило.
– Тогда переделаю расчёт под западное. К пятнице принесу: эшелоны, сроки, потребность по артиллерии. Конев – сковывающий?
– Конев – сковывающий. Пусть давит, тянет на себя, но резерва ему не даю. Главное – юг.
Василевский начал сворачивать карту. Стрелы, синие и красные, исчезли в трубке; последней свернулась пустая точка, на которой стояла галочка, и которую он, сворачивая, обвёл глазами ещё раз – запоминая место, потому что отныне всё его наступление строилось вокруг неё, а зачем – ему знать не полагалось.
Берия спрятал четвертушку во внутренний карман.
– Своих людей подниму немедленно, – сказал он тихо, уже у двери, для одного Волкова. – Как только Кирпонос подойдёт к посёлку – войдут следом. Оборудование, охрана, режим – всё будет готово заранее.
– С первым эшелоном – нет. – Волков посмотрел на него. – С пехотой не входить. Возьмём посёлок – тогда. Я не хочу, чтобы в день, когда мы его берём, рядом с пехотой стояли люди в штатском, которых она запомнит. Запомнят – пойдут слухи. Слухов про это место быть не должно. Для всех это будет ещё один рудничный посёлок, каких на Криворожье сто.
– Понял.
Берия вышел. Василевский – за ним, с картой под мышкой. Дверь закрылась.
Волков остался один. На столе лежала василевская сводка по Кривому Рогу, поверх неё – карандаш, которым он поставил галочку. Он взял карандаш, повертел в пальцах. Чужой, не его, не зелёный шапошниковский. Надо вернуть.
Он подошёл к окну. Носов сгрёб последнюю гряду листьев, прислонил грабли к стене, постоял, глядя на расчищенную дорожку, и пошёл за следующей работой, какая всегда находится у человека, который не ждёт, чтобы ему её назначили.
Вдвое против восьмисот четырнадцати. Где-то в степи между Кривым Рогом и Кировоградом стоял посёлок без имени на штабной карте, и под ним лежало то, ради чего эти люди заплатят, не зная, ради чего. Они будут брать его, как брали Никополь, как брали Зелёную Балку, – за набережную, за хутор, за высоту с номером. А он один будет знать, что брали за грамм.
Он положил чужой карандаш на сводку, ровно, параллельно краю. Завтра вернёт Василевскому. А послезавтра Василевский принесёт расчёт, и в расчёте будет цифра, и цифру он подчеркнёт.
За окном начинало темнеть. Носов нашёл себе работу у поленницы.
Глава 8
Прогулка
В час дня он выходил во двор. Не каждый день – когда выпадал просвет между папками, и когда Поскрёбышев, поглядев на него, говорил: «Обед, товарищ Сталин», тем особым голосом, каким говорят не подчинённые, а люди, взявшие на себя заботу, на которую их никто не уполномочивал. В такие дни Волков надевал шинель и шёл вниз, через караул, в Тайницкий сад.
Сад в сентябре был хорош тем, что в нём никого не было. Садовники работали с утра, к полудню уходили; охрана держалась поодаль, по периметру, не на глазах – Власик научился. Оставались дорожки, голые клумбы, две старые липы у стены и вид на реку через зубцы. Волков ходил медленно, заложив руки за спину, и думал то, что не думалось за столом, потому что за столом думается решениями, а на ходу – сомнениями.
Сегодня он думал о мире.
Слово было запретное – не вслух, в голове. Год назад, в июне, Бек прислал через Берн последнее предложение: полный отвод за границы сорок первого, шесть месяцев, дипломатические отношения, торговля. Хорошие условия. Очень хорошие, если смотреть из июня сорок второго, когда фронт стоял под Воронежем и каждый день стоил эшелона крови. Волков тогда ответил отказом. И – нарочно – ответил через десять дней, чтобы отказ пришёл вместе с наступлением, чтобы Бек прочитал слово «нет» и одновременно увидел его на карте.
Он был прав тогда. Но «прав тогда» и «прав всегда» – разные вещи, и хороший хозяин время от времени достаёт старое решение из ящика и смотрит, не протухло ли.
Дорожка свернула к стене. Внизу серой полосой лежала река.
Доводы за мир раскладывались легко, они всегда раскладываются легко, на то они и доводы за. Война стоила страны. Не территории – территории возвращались, медленно, но возвращались, – а людей. Каждый день войны был сводкой, а каждая сводка – кузовами, которые он видел на Пироговке. Мир останавливал кузова. Возвращал в деревни мужиков, на заводы – рабочих, в семьи – отцов; давал то, чего не давала никакая победа: время, потраченное не на разрушение. Заводы, что сейчас лили броню, лили бы тракторы. Курчатов получил бы свои рудники не как «отдельную войну», а как обычную стройку, без надрыва.
И Бек дал бы этот мир. Вот что отличало сорок третий от всякого другого года: напротив сидел не Гитлер, которому нужны были Урал и раса, а штабной генерал, которому нужно было одно – убрать один из двух фронтов. Бек увяз в Англии по горло. Восток он отдавал рубеж за рубежом и знал, что будет отдавать дальше.
Хотя – дал бы ли. Волков поправил сам себя. Месяц назад Бека едва не разорвало бомбой в собственной канцелярии, и разорвать его хотели свои. Немецкий генерал, который сядет мириться с большевиками, отдав всё, что взято на востоке с тридцать девятого, не доживёт до подписи: его уберут, как чуть не убрали за меньшее. Бек хотел бы мира не меньше, чем Волков мог бы его захотеть. И не мог его себе позволить – ровно как не мог Волков. Они сидели в одном капкане с двух сторон, и каждый понимал второго лучше, чем хотел бы.
Но это была сторона Бека. У Волкова была своя.
Волков остановился у стены, положил руку на холодный камень зубца.
И в этом была вся ловушка.
Потому что мир, который отведёт Бека от востока, – это мир, который развяжет Беку запад. Сейчас всё наоборот тому, как кажется со стороны: не восток держит немца на западе, а запад утекает ради востока. Бек уже снял три дивизии с Кента и бросил их на Кривой Рог – марганец ему дороже плацдарма, и он оголяет Англию, чтобы заткнуть дыру под Криворожьем. Восточный фронт сегодня не сковывает немцев в Англии – он их оттуда вытягивает. Замри восток – и Беку незачем доить Кент. Семнадцать дивизий Штудента останутся на месте, к ним добавится то, что больше не нужно держать против Кирпоноса, и Черчилль, который сейчас кое-как стоит против ослабленного плацдарма, не выстоит против полного. Англия падёт. Не сразу – через год, через два, когда Бек переварит её и отдышится. А следом немец, не растащенный больше на два конца Европы, развернётся к одному востоку – и встретит его Москва уже одна, без англичан на другом плече. Мир сегодня – это война послезавтра, только один на один.
Он усмехнулся про себя. Опять «послезавтра». Это слово в последнее время лезло во все его расчёты, как будто кто-то подменил ему календарь.
Можно было возразить себе: Англию держит не только плацдарм. Харрис каждую ночь жжёт Рур, и это немца изматывает не меньше Кента. Но бомбами войну не выигрывают – выигрывают пехотой на земле, а пехоты у Черчилля без своего острова не станет. Убери остров – и ночные пожары над Руром останутся, а толку от них не прибавится. Авиация ранит. Добивают ногами.
Доводы за мир считали сегодняшнюю кровь. Доводы против считали завтрашнюю. И вторых было всегда труднее держать в уме, потому что сегодняшняя кровь – на Пироговке, в палате, с лицом и фамилией, а завтрашняя – абстракция, цифра, которой ещё нет. Легко жалеть живого. Трудно жалеть того, кто погибнет через два года оттого, что сегодня ты выбрал лёгкое.
Дорожка пошла вдоль стены. Где-то за зубцами, далеко, гудел город – трамвай, гудок, неразборчивый шум обычной жизни, которая шла, не сверяясь со сводками.
Была и третья чаша, о которой не говорили вслух даже с Молотовым. За океаном сидели те, кто в эту европейскую войну ещё не вступил, – отсиживались на своём Тихом, копили нетронутую промышленность и ждали. Их устраивало всё как есть: пусть Германия и Россия рвут друг друга, тем дешевле обойдётся прийти под конец и собрать со стола. А мир на востоке этот расчёт ломал не в пользу Москвы. Замирись Россия с немцем – и за океаном вздохнут свободнее: главная драка в Европе кончилась, можно не спешить и в неё, а войти тогда, когда выгодно, и на тех условиях, что выберут сами. Война, которую ведёшь, держит их связанными ожиданием. Мир развязывает руки и им тоже.
И ещё одно, последнее, самое неудобное. Волков знал – не из этой жизни, из той, из учебника, – чем кончаются миры, заключённые на середине. Их потом называют передышками. За передышкой всегда приходит то, ради чего передышка бралась, и приходит злее. Он видел это в сорок первом: был договор, была дружба на бумаге, был обмен зерна на станки – а потом было двадцать второе июня. Бумага не остановила того, что должно было случиться. Она только дала обеим сторонам время лучше подготовиться к тому, что бумага якобы отменяла.
С Беком было бы то же. Бек честнее Гитлера – но Бек смертен, и за Беком придёт кто-то, и этот кто-то получит в наследство отдохнувшую армию, целую промышленность и старую обиду. Мир с Германией сорок третьего года был бы не концом войны. Он был бы антрактом.
Волков дошёл до конца дорожки, постоял, повернул обратно. Тень от стены легла на дорожку косо – солнце уже перевалило за полдень.
Значит, мира не будет. Не из-за Берлина – Берлин был следствием, не целью; брать его ради самого взятия Волков считал блажью, которой не место в расчёте. Дело было проще и холоднее. Мир, спасающий тысячи жизней сегодня, покупал их ценой большего числа завтра и ценой всего, ради чего эти жизни клались. Выгоды в нём не было – ни сегодняшней, ни завтрашней, ни через десять лет. А что не выгодно стране, того он не делал, как бы человечно оно ни выглядело на расстоянии вытянутой руки.
Он не предложит Беку мир. И – он знал это уже наверняка – не примет, если Бек предложит снова. А Бек, может быть, и предложит: к зиме положение у него станет такое, что запросит. Тогда придётся сказать «нет» во второй раз, и второй раз будет тяжелее: теперь «нет» стоит не чужих, гипотетических жизней, а конкретных – тех, что лягут в наступлении, которое он только что подписал Василевскому. Ему скажут – мог остановить, не остановил. И будут по-своему правы. А он промолчит: объяснить, почему нельзя, можно только тому, кто видит обе чаши, а таких в стране немного.
Он поднял голову. Над Кремлём стояло чистое, выстуженное сентябрьское небо, без единого облака, какое бывает перед тем, как погода сломается на осень.
Час кончался. Где-то наверху, в кабинете, на столе лежала папка, которую Поскрёбышев положил, пока его не было, – война сегодняшнего дня, та, которую он умел вести.
Волков повернул к подъезду. У дверей стоял Власик – не по нужде, а по привычке, как стоял всегда. Волков кивнул ему и вошёл внутрь, где ждали папки, телефоны и война, которую он понимал лучше, чем мир.
Глава 9
Поселок
Дождь шёл четвёртые сутки, и степь между Кривым Рогом и Кировоградом перестала быть землёй и стала тестом.
Старший лейтенант Дроздов знал эту степь по карте лучше, чем хотел. Двадцать два километра от Зелёной Балки на запад, по чернозёму, который в сухой день держит танк, а в дождь не держит человека: сапог уходит по щиколотку, вынимается с чмоком, и через час марша ноги весят вдвое, а портянки можно выжимать. Гальдер отводился именно так, как обещал Василевский, – рубеж за рубежом, цепляясь за каждую балку, за каждый ручей, за каждый хутор, за каждую кирпичную насосную или контору, годную под пулемётную точку. И за каждый из них батальон Дроздова платил.
В роте Лопухина к утру осталось сорок один из ста двенадцати. У самого Дроздова в батальоне из ста двадцати, с которыми он вышел из-под Никополя весной, дошло до этой балки восемьдесят семь – но это были не те восемьдесят семь. Тех давно не было. Это были восемьдесят семь из четырёх пополнений, перемолотых и слипшихся в одно, и Дроздов уже не помнил, кто из них пришёл когда. Помнил только Гриднева, тамбовского снайпера, который всё ещё клал тридцать из тридцати и всё ещё был жив, что само по себе на этой дороге было статистической невозможностью.
И помнил ещё одного – не за заслуги, а наоборот. Сёмочкин, рядовой из последнего пополнения, восемнадцать лет, откуда-то из-под Калуги, попал в батальон неделю назад и за неделю не научился ничему, кроме как бояться. Боялся он честно, не прячась: руки у него тряслись, когда он чистил винтовку, и он спал по два часа, а остальное время сидел и смотрел в одну точку. Дроздов видел сотни таких и знал, что из них выходит: половина гибнет в первом же бою, не научившись пригибаться, а вторая половина, пережив первый бой, становится солдатами. Какая половина достанется Сёмочкину, должно было решиться сегодня. Дроздов поставил его во второй взвод, к старослужащим, чтобы было кому в нужную секунду дёрнуть за шинель вниз.
Приказ был простой и оттого особенно тяжёлый: к исходу дня взять Зеленовку.
Зеленовка лежала впереди, в трёх километрах, за грядой пологих холмов, – рудничный посёлок, каких на Криворожье сотня. Дроздов разглядывал его в бинокль с рассвета: серые двухэтажные дома барачного типа, водонапорная башня, копёр над шахтой, отвалы пустой породы, рыжие от дождя. Ничего особенного. Немцы держали его не потому, что он чего-то стоил, а потому, что он стоял на дороге, и за ним была следующая балка, а за балкой – следующий посёлок, и так до Кировограда. Обычная точка на обычной дороге. Взять её полагалось «к исходу дня», и Дроздов, глядя на копёр и на пристрелянное немцами поле перед ним, понимал, что исход дня будет дорогим.
Странность была одна, и Дроздов её отметил, но значения не придал, потому что значение придавать было не его делом.
Третьего дня, когда батальон выходил на исходные, к нему в землянку пришёл человек. Не из дивизии – из армии, а может, и выше: петлицы инженерные, лицо городское, сапоги чистые, чего на этой дороге не бывает ни у кого. Человек не назвался, показал предписание за подписью, которую Дроздов видеть не привык, и задал три вопроса. Первый: какой приказ по Зеленовке. Второй: когда планируется взять. Третий, самый странный: цел ли в посёлке рудничный копёр и затоплены ли шахты. Дроздов ответил, что копёр цел, про шахты не знает. Человек кивнул, записал и ушёл, и больше Дроздов его не видел. Но запомнил: кому-то наверху Зеленовка была не просто точкой на дороге. Кому-то наверху был важен копёр.
Он выбросил это из головы. Копёр или не копёр – посёлок брать всё равно ему, и брать одинаково, что ради дороги, что ради копра.
Артподготовка началась в полдень – короткая, на двадцать минут, не та, что под Никополем. Снарядов в эту распутицу довозили мало: дорога позади батальона была такой же кашей, как дорога впереди, и тягачи вытаскивали застрявшие грузовики со снарядами по два часа на каждый километр. По Зеленовке работал приданный батальону дивизион полковой артиллерии – реже, чем хотелось бы, экономя каждый снаряд, – и Дроздов видел, как над посёлком встают бурые столбы, и знал, что этих столбов не хватит. Армейская артиллерия Боголюбова в этот день молотила по узлу обороны севернее, где шёл главный удар; батальону Дроздова, на второстепенной оси, досталось то, что досталось. Двадцать минут по пристрелянному посёлку – это не подавление. Это предупреждение.
В двенадцать двадцать он поднял батальон.
Поле перед Зеленовкой было ровным, чёрным, раскисшим. Шестьсот метров открытого пространства, которое в сухой день рота проходит за минуты, а в эту грязь – ползком, перебежками по пять шагов, проваливаясь, теряя сапоги, теряя людей.
Немцы дали подойти на половину. Это была их манера – не открывать с дальней дистанции, а подпустить, чтобы бить наверняка, по людям, которые уже вымотались первыми тремястами метрами грязи и идут медленно, как во сне. На отметке триста заговорило всё разом: два станковых с водонапорной башни, миномёты из-за отвалов, винтовочный огонь с окраинных бараков. Поле сразу покрылось разрывами – мины ложились часто, поднимая чёрные кусты земли пополам с водой, и в этих кустах пропадали люди, и не все из них появлялись снова.
Дроздов был не в цепи – позади, в неглубокой промоине шагах в полусотне за вторым взводом, откуда видел атаку всю, от фланга до фланга, и куда тянулся провод к Пушкарёву. Грязь хватала за ноги даже здесь, дыхание рвалось от одного только напряжения смотреть, и сквозь свист и грохот он слышал то, что слышно всегда в такие минуты, – крик. Не один, много. Кричали раненые, кричали командиры взводов, поднимая залёгших, кричал кто-то просто от ужаса, без слов. Прямо перед ним, шагах в тридцати, шёл второй взвод, и в нём, среди старослужащих, спотыкаясь, шёл Сёмочкин.
Дроздов увидел его в тот момент, когда мина легла близко. Старослужащие упали сразу, все, как один, – тело само бросает в грязь раньше, чем голова успевает подумать, этому не учат, это приходит. А Сёмочкин не упал. Он остался стоять – на секунду, на одну лишнюю секунду, потому что страх, который копился в нём неделю, в этот миг не бросил его наземь, а наоборот, сковал, превратил в столб. Он стоял посреди поля, один над залёгшей цепью, и смотрел на разрыв, и не двигался.
– Ложись! – заорал Дроздов, и кто-то из старослужащих дёрнул мальчишку за полу шинели, и Сёмочкин начал падать – но опоздал на ту самую секунду, на которую опаздывают раз и навсегда. Вторая мина легла там, где он стоял. Дроздова обдало комьями земли и горячей волной, он вжался лицом в грязь, а когда поднял голову – на месте Сёмочкина была воронка, и рядом с воронкой лежало то, что нельзя было назвать Сёмочкиным, и старослужащий, который дёрнул его за шинель, сидел в грязи и смотрел на свою руку, в которой остался клок чужой шинели, и больше ничего.
Так решилось, какая половина досталась Сёмочкину. Первая. Он не научился пригибаться.
Дроздов поднялся. Подниматься было нельзя и не подниматься было нельзя: цепь, залёгшая под огнём на открытом поле, – это цепь, которую перебьют до последнего, медленно и спокойно, как в тире. Спасение было только впереди, в посёлке, под стенами, где миномёты уже не достанут. Комбату по уставу не место в атакующей цепи – его место на КП, за управлением боем. Но на этой дороге устав отстал где-то под Кривым Рогом: батальоны, в которых командир в такую минуту оставался на НП, ложились в поле и больше не вставали, и Дроздов давно усвоил, что иногда комбата стоит одна поднятая цепь дороже, чем всё его управление с тыла.
– Вперёд! Не лежать! Сожрут! – Он шёл и поднимал их за шиворот, за ремень, пинком, голосом, и они поднимались, потому что комбат шёл, и пока комбат шёл, лежать было стыднее, чем страшно. Гриднев поднялся слева, на ходу вскинул винтовку, выстрелил – и один из станковых на окраине поперхнулся, второй номер сполз с бруствера.
– Пушкарёв, – сказал Дроздов в телефон, мокрый, забитый грязью, чудом ещё живой. – Башня. Снять.
Корректировщик Пушкарёв, тот же, что под Никополем, сидел на этот раз не на тополе – тополей здесь не было, – а на крыше брошенного хутора в трёхстах метрах позади. Через полторы минуты по водонапорной башне легло звено, и второе, и башня сложилась внутрь себя вместе с пулемётным расчётом. На это ушёл едва ли не весь остаток снарядов, что был у дивизиона на сегодня, – и Пушкарёв доложил об этом так, чтобы Дроздов услышал: больше вызывать нечего.
Окраины достигли через сорок минут после начала. Из шестисот метров поля осталось на поле – Дроздов не считал на ходу, считать будет вечером, если будет кому, – десятка четыре. Сёмочкин был одним из них, и Дроздов уже не помнил его лица, потому что лица не осталось, а до того, как лица не стало, он видел его всего неделю и ни разу толком не разглядел.
В посёлке дрались за каждый барак. Это был другой бой – не поле, где смерть приходила сверху и издали, а ближний, в упор, из-за углов, через выбитые окна, по лестницам. Немцы отходили правильно, по-гальдеровски: не цепляясь насмерть, но и не убегая, – оставляли в каждом втором доме заслон в три-четыре человека с пулемётом, заслон держал, сколько мог, выбивал десяток наступающих и отходил к следующему дому, поджигая за собой то, что горело. Дроздов знал эту тактику и ненавидел её за расчётливость: немец менял свои три жизни на десять чужих и уходил, и в этом размене не было ни злобы, ни геройства – одна холодная арифметика отступления, та самая, которой учили в их академиях и которой так не хватало своим.
Бараки брали гранатой и матом. Подходили под стену, в мёртвую зону, кидали в окно, влетали следом, в дыму, не глядя – короткая очередь по углам, и дальше, к следующему. Дроздов потерял в бараках ещё человек пятнадцать – поодиночке, не цепью, а так, как теряют в городском бою: одного в дверях, другого на лестнице, третьего в комнате, которая казалась пустой.
Дольше всего держался заслон у копра – того самого, про который спрашивал чистый инженер. Пулемёт стоял в кирпичной будке подъёмной машины, у самого ствола шахты, и подходов к нему не было: перед будкой лежала открытая бетонная площадка, метров тридцать, ровная, как стол, простреливаемая насквозь. Двое, кто сунулся на неё, остались на ней. Дроздов остановил третьего, оттянул роту за угол ремонтного цеха и стал думать, и пока думал, пулемёт из будки бил короткими, спокойно, как бьёт расчёт, которому некуда спешить и нечего терять.
Гриднев решил это сам, без приказа. Он ушёл влево, за отвал, и пропал минут на десять, и Дроздов уже решил, что снайпера нет, когда из-за отвала, метров с восьмидесяти, сбоку, под углом к амбразуре, хлопнул выстрел. Потом второй. После второго пулемёт замолчал – не захлебнулся, не дал последнюю очередь, просто замолчал, разом, как замолкает машина, в которой остановили мотор. Гриднев подобрался во фланг, нашёл угол, под которым кирпичная щель переставала прикрывать расчёт, и со второго выстрела достал пулемётчика. Дроздов, поднимая роту на площадку, успел подумать, что этот мальчишка из-под Тамбова один стоит взвода, и что его тоже когда-нибудь положат: на этой дороге кладут всех, а хороших раньше – хорошие лезут первыми.
Копёр остался цел. Дроздов отметил это машинально и вспомнил инженера: вот тебе твой копёр, цел, бери.
К сумеркам Зеленовка была взята.
Дроздов прошёл по ней в темноте, под дождём, который не переставал. Посёлок горел в двух местах – склад и контора, – и в свете пожара было видно то, что всегда видно в свежевзятом посёлке: брошенное немецкое снаряжение, перевёрнутые повозки, тела в чужих шинелях и в своих, которые санитары уже начали стаскивать к конторе, на сухое крыльцо. Свои отдельно, чужие отдельно. Своих было больше.
Он дошёл до копра. Постоял под ним, задрав голову, – высокая решётчатая башня уходила в дождь и темноту, на верхушке торчало колесо подъёмника, мокрое, поблёскивающее в отсветах пожара. Обыкновенный копёр над обыкновенной шахтой. Дроздов не понимал, чем он важен, и не пытался понять. Важен – значит важен. Он положил перед ним семерых и потерял за день, по первой прикидке, около шестидесяти, и если кому-то наверху нужен был этот копёр целым – копёр стоял целый, оплаченный.
Тех, кого ждали у копра, Дроздов так и не увидел. К тому часу, когда они пришли, батальона в Зеленовке уже не было.
Батальон сняли с Зеленовки наутро после штурма, ещё затемно: дивизия уходила к следующей балке, к следующему посёлку, к следующему «к исходу дня». Когда Дроздов в последний раз проходил мимо копра, выводя роты на запад, он наткнулся на чужое оцепление – людей в новых полушубках, не фронтовых, тыловых, чистых, выставленных у ствола шахты ночью, по распоряжению, которого комбату никто не показывал. Они молча развернули его в сторону. Тогда он и понял, ради чего стоял этот караул и почему его, взявшего посёлок, отводят от копра, как чужого.
Идущие рядом бойцы оглядывались на оцепленный копёр без злобы, скорее с тупым фронтовым любопытством: что за чистые люди стерегут шахту, за которую вчера легло полроты. Кто-то сказал негромко: «Уголёк, что ли, нужен начальству». Никто не ответил. Уголька в этих краях не было – здесь была железная руда, и про это знали все, кто тут воевал, потому что отвалы были рыжие, а не чёрные. Но руда так руда. За руду тоже воюют. Дроздов оборвал разговор и прибавил шагу; через час колонна была за грядой, и Зеленовка скрылась.
А к копру подошли те, кого там ждали. Три крытых грузовика, охрана в таких же новых полушубках. Из первого вышел тот самый чистый инженер, и с ним ещё несколько, в штатском и в форме без знаков. Они не пошли к конторе, не пошли к тому, что осталось от боя, не спросили, какой ценой. Они пошли прямо к копру, встали под ним, стали смотреть вверх, на колесо, переговариваться, и один что-то записывал в планшет. Смотреть на них было некому: посёлок стоял пустой, с догорающей конторой, а батальон, который мог бы их запомнить, был уже за грядой. Так и было задумано.




























