444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Смирнов » Не мирный атом (СИ) » Текст книги (страница 13)
Не мирный атом (СИ)
  • Текст добавлен: 30 августа 2026, 14:30

Текст книги "Не мирный атом (СИ)"


Автор книги: Роман Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Глава 25
Вопрос изучается

Риббентроп пришёл недовольный, и Бек по лицу его понял, о чём пойдёт речь, ещё прежде, чем тот сел.

Министр иностранных дел не любил Бека, и Бек платил ему тем же, но оба были слишком профессиональны, чтобы давать неприязни ход в делах. Риббентроп был человеком прежнего двора – выдвиженец Гитлера, тщеславный, обидчивый, помнящий время, когда он решал судьбы Европы за обеденным столом фюрера, и не простивший новому режиму того, что время это кончилось. При Беке он сохранил пост – Бек не стал его трогать, потому что замена министра иностранных дел в разгар войны есть сигнал нестабильности, а сигналов нестабильности Бек избегал, как огня. Но влияние Риббентропа усохло. Теперь он был исполнитель, а не вершитель, и знал это, и от этого был особенно колюч.

– Господин фельдмаршал, – начал он, едва усевшись, – японцы недовольны. Очень недовольны. После той встречи с Осимой в Токио сделали выводы, и выводы эти неприятны. Я получил по своим каналам, а также напрямую от посольства, недвусмысленные сигналы: Япония считает, что Германия уклоняется от союзнического долга. Звучат слова – я цитирую – о «холодности», о «расчётливом эгоизме», даже о «фактическом разрыве духа пакта». Это серьёзно. Если так пойдёт, мы рискуем потерять Японию как союзника не на бумаге, а на деле.

– И что предлагает Япония, чтобы мы её не потеряли? – спросил Бек.

– Того же. Объявления войны Соединённым Штатам. Они вернулись к этому требованию настойчивее прежнего, окрылённые своей морской победой. Осима, я знаю, докладывал вам сдержанно, по-солдатски. Но за его спиной в Токио сидят люди погорячее, и они говорят прямо: либо Германия с нами против всех наших врагов, либо она нам не союзник, и тогда Япония вольна искать своё спасение сама, где найдёт.

– Где же она его найдёт? – Бек чуть приподнял бровь. – У кого Японии искать спасения, кроме как у нас? Она в войне со всем западным миром. Союзников, кроме Германии и того, что осталось от Италии, у неё нет и быть не может. Это блеф, Иоахим. Угроза, за которой ничего не стоит. Куда они от нас денутся?

Риббентроп поджал губы. Ему не нравилось, когда Бек называл его по имени, – в этом ему чудилась снисходительность старшего к младшему, генерала к штатскому, и чудилась справедливо.

– Блеф или нет, господин фельдмаршал, но даже блеф, повторённый громко и при свидетелях, становится политикой. Если Токио объявит на весь мир, что Германия его предала, это услышат и в Лондоне, и в Москве, и в Вашингтоне. Враги наши возликуют, увидев трещину в нашем лагере. А союзник, публично объявленный преданным, рано или поздно начинает вести себя как преданный – ищет сепаратный выход, шлёт тайные зондажи, готовит себе мягкую посадку за нашей спиной. Я видел такое не раз. Обиженный союзник опаснее открытого врага, потому что он ещё внутри, ещё за одним столом с тобой, а уже считает тебя чужим.

Это было умно, и Бек отметил, что Риббентроп, при всей своей нелюбви к нему, дело говорит по существу. Опасность была не в том, что Япония перестанет воевать с Америкой, – воевать с Америкой ей всё равно деваться некуда. Опасность была в том, что обида толкнёт Токио на тайные переговоры с врагом, на поиск отдельного мира, и тогда вся западная коалиция, освободившись от японской обузы на Тихом океане, всей тяжестью повернётся к Европе. Японская война, сколь бы далёкой она ни была, оттягивала на себя огромные американские силы. Пока Япония дерётся, Америка занята. Стоит Японии надломиться – и этот исполин высвободится.

Так что японскую обиду нельзя было оставить гнить. Её надо было лечить – но лечить, не давая того лекарства, которого Япония требовала, потому что лекарство это было ядом.

– Хорошо, – сказал Бек. – Вы правы в том, что обиду гасить надо. Вы неправы в том, что гасить её надо объявлением войны. Объявление войны Америке я не дам – это решено, и я объяснил Осиме почему, доводы вы знаете и сами, как военный человек, не можете их не признать. Война, которую нельзя вести, не объявляется. Значит, надо дать Японии не войну, а нечто другое, что утолит её обиду, не оголив нас. Думайте, Иоахим. Это ваше ремесло – давать людям почувствовать, что они получили, не дав им ничего.

Риббентроп проглотил колкость, потому что под ней было поручение, а поручение возвращало ему вес, по которому он истосковался.

– Можно усилить помощь, – сказал он, подумав. – Не войсками – техникой. Чертежи, образцы, лицензии. Японцы давно просят у нас новейшее: радары, двигатели, подводные лодки, ракеты. Дать им щедрее, чем давали, обставить это как знак особого доверия союзника. Они получат осязаемое – то, что можно потрогать, скопировать, поставить на свои заводы. Это смягчит обиду лучше слов. И это будет правдой: мы действительно поможем им, реально, не пустым жестом, а делом. Только дело это – не наша кровь, а наша инженерия, которой у нас, в отличие от дивизий, пока хватает.

Бек обдумал это и нашёл хорошим. В самом деле, отдать японцам технику было несравнимо дешевле, чем отдать им войну. Чертежи не снимаются с фронта. Образец подводной лодки, посланный в Японию, не оголяет ни восточного рубежа, ни западного острова. А в глазах Токио это будет весомым знаком: смотрите, Германия делится самым ценным, самым секретным, чего не дала бы недругу, – значит, союз жив, значит, мы не одни. Подмена была изящная: вместо невозможной жертвы кровью – возможная щедрость металлом и бумагой.

– Хорошо, – сказал Бек. – Готовьте список. Щедрый, но с умом. Дайте им то, что им действительно нужно и что они физически смогут у себя применить, – не самое заветное, разумеется, не то, что мы бережём для себя, но достаточно ценное, чтобы они почувствовали себя облагодетельствованными. Подводные лодки – да, они о них просят давно, и нам через океан их всё равно не использовать в общей войне, пусть берут. Кое-что из авиации. Из радиолокации – старое поколение, не новейшее. Обставьте передачу торжественно: особая миссия, доверенные инженеры, секретные конвои подводными лодками вокруг света. Пусть это будет спектакль доверия. Японцы любят форму не меньше существа, иногда больше. Дайте им форму великой союзнической щедрости – и существо отказа в главном пройдёт незамеченным под нею.

Риббентроп записывал, и лицо его прояснялось – ему дали играть в большую дипломатию, пусть и по чужим нотам.

– А с самим вопросом о войне? – спросил он. – Что отвечать Токио, когда они опять надавят? А они надавят.

– Отвечать, что вопрос изучается, – сказал Бек ровно. – Всегда и неизменно: изучается. Что Германия рассматривает все формы усиления борьбы с общим врагом, включая и эту, что генеральный штаб готовит соответствующие оценки, что фюрер – простите, что глава государства – придаёт этому первостепенное значение. Ничего из этого не будет ложью, заметьте. Мы действительно рассматриваем. Рассматривать можно вечно. Между «нет» и «да» лежит огромная страна, называемая «изучением вопроса», и в этой стране можно расквартировать любое неудобное требование на сколь угодно долгий срок. Япония будет получать от нас технику – осязаемое, радующее. И будет получать заверения, что главный вопрос изучается. Одно будет утешать её сегодня, другое – обнадёживать на завтра. А завтра, Иоахим, – он чуть усмехнулся, – завтра в нашем ремесле имеет свойство не наступать.

Риббентроп ушёл почти довольный – с поручением, с ролью, с ощущением, что снова при деле. Бек остался один и подумал, что неприязнь неприязнью, а пользу из этого тщеславного человека извлечь можно, если дать ему сцену, на которой он может покрасоваться, не нанося вреда.

Потом мысли его вернулись к Японии, и тут он позволил себе ту откровенность с самим собой, которую не позволял ни с Осимой, ни с Риббентропом.

Он отбивался от союзника. Это было унизительно по-своему и опасно по существу, но иного выхода не было. Япония требовала, чтобы Германия совершила самоубийство в её пользу, – а именно самоубийством, и ничем иным, было бы для Германии объявить войну Америке. Не из трусости он отказывал. Из арифметики – простой арифметики сил, которых всегда меньше, чем фронтов. У Бека было три фронта уже сейчас: восток, где затаился Сталин; запад, где не держался остров; и третий, незримый, – фронт времени, на котором он тянул, выгадывал, оттягивал развязку, надеясь дотянуть до чего-то, что переменит положение. Четвёртого фронта, американского, он не мог себе позволить ни при каких обстоятельствах. Открыть его означало рухнуть.

Всё это было слишком похоже на слабость, чтобы говорить об этом вслух, и Бек оставил это при себе, как оставлял всё лучшее и худшее из того, что думал. Он давно жил один внутри своей головы, доверяя бумаге и собеседникам только обработанную, безопасную часть мыслей, а сердцевину держал при себе. Это была цена положения. Глава воюющего государства не имеет права на наперсника.

Он подвёл итог дня, как привык подводить, – коротким мысленным реестром сделанного и отложенного. Японию он отбил – на сегодня. Дал ей пряник техники взамен невозможной войны. Заготовил формулу «вопрос изучается» на все будущие нажимы. Сохранил видимость союза, не заплатив за неё кровью. Это было сделано хорошо, чисто, по-бековски – ни одного резкого движения, ни одного сожжённого моста, всё переведено в длительность, в проволочку, в туман.

И всё же осадок остался – тот особый осадок, который оставляет уклонение, даже самое искусное. Осима был прав в одном, и эта правота не уходила: когда союзнику тяжело, его оставляют одного, найдя для этого разумные слова. Бек нашёл разумные слова. Они были безупречны, каждое в отдельности правдиво. И за ними он оставлял Японию одну – медленно, вежливо, с поставками техники и заверениями в дружбе, но одну. Так же, впрочем, как Япония в своё время оставила одной Германию, отказавшись ударить по русской Сибири. Все в этой войне оставляли друг друга по очереди, обставляя предательство доводами, и доводы всегда находились, потому что доводов на свете больше, чем верности.

Бек не был сентиментален и не стал длить это чувство. Он отметил его, как отмечают погоду, и отложил. У него была война – своя, на трёх фронтах, и японский эпизод был в ней не главой, а сноской. Сноску он закрыл. Можно было возвращаться к тексту.

За окном догорал короткий осенний день. Где-то на юге русские «доводили начатое до естественного рубежа», и Бек знал, что отдал им этот юг не зря, выторговав за него две недели тишины, которые сейчас, в эту самую минуту, превращались в паромы через Канал и смену частей на острове. Где-то на востоке затаился Сталин, и что он замышляет в эту тишину, Бек не знал – знал только, что замышляет, как замышлял и он сам, и что тишина эта обманчива для обоих. А где-то за океаном сидел третий, которого Бек не желал тревожить ни единым лишним словом, потому что пока этот третий оставался за океаном, у Германии был шанс доиграть свою партию, а стоило его разбудить – и шанса не стало бы.

Он придвинул сводки с запада. Паромы шли. Время, выторгованное у русских, работало. Это было то немногое, что сегодня шло как надо, и Бек, человек, привыкший радоваться малому, потому что большого война не давала, позволил себе этим удовлетвориться.

Вопрос изучался. И будет изучаться. А пока он изучается, никто не умирает за чужую войну – ни один немецкий солдат за японский Тихий океан, ни один японский за германский восток. В мире, где каждый воюет только за себя, это было почти добродетелью.

Почти.

Глава 26
Рубеж

Кирпонос воевал по часам, и часы эти были чужие – заведённые не им, не противником, а где-то в Стокгольме, в комнате, которой он никогда не видел, людьми, которых не знал.

Ему сообщили срок, но не сказали, откуда он. Из Москвы пришла директива, краткая и странная: завершить операцию на кировоградском направлении, выйти к естественному рубежу и закрепиться – не позднее определённого числа. Число это стояло в директиве голым, без объяснений, и Кирпонос, человек, привыкший понимать смысл приказов, а не только букву, долго смотрел на него и не понимал. На войне сроки диктует война – погода, подвоз, состояние войск, поведение врага. А этот срок не диктовался ничем военным. Он был спущен сверху, как закон природы, и за ним стояла причина, которой Кирпоносу знать не полагалось.

– Тупиков, – сказал он начальнику штаба, – вы понимаете, откуда это число?

Тупиков, генерал-лейтенант, бывший военный атташе в Берлине, человек, умевший читать между строк лучше, чем кто-либо во фронте, повертел директиву в руках.

– Догадываюсь, Михаил Петрович, – сказал он. – Не по службе догадываюсь, а по нюху. Слухи ходят, вы их тоже слышали. Где-то идут переговоры. Не мир – что-то поменьше, перемирие, обмен. И похоже, наш юг кто-то наверху увязал с этими переговорами. Нам дали окно. Короткое. До этого числа мы воюем, после – стоп, потому что после этого числа на бумаге будет стоять, что мы не воюем. Вот и весь секрет. Нам отвели срок не потому, что после него нельзя по-военному, а потому, что после него нельзя по-дипломатически.

Кирпонос помолчал, переваривая. Это было непривычно и неприятно – воевать под чужой дипломатический хронометр. Всю войну он воевал против немца, и немец был понятным противником: хитрым, умелым, но честным в том смысле, что воевал по тем же законам, что и Кирпонос, – за землю, за время, за кровь. А теперь над немцем, над его собственным фронтом, над всем повисло что-то третье, бесшумное, кабинетное, и оно распоряжалось его дивизиями через голову войны, ставя сроки по соображениям, которых он не знал и узнать не мог.

– Значит, так, – сказал он наконец, и в голосе его не было ни обиды, ни ропота, потому что солдат не ропщет на приказ, чьи причины ему не открыли. – Значит, у нас есть число, и до этого числа надо взять Кировоград и выйти к Бугу. После – поздно. После окно закроется, и то, что мы не успеем взять до него, мы будем брать потом, через перемирие, через политику, дорогой ценой или не возьмём вовсе. Сколько у нас дней?

Тупиков назвал. Дней было мало – меньше, чем Кирпонос взял бы по-хорошему, по-кутузовски, не спеша, сберегая людей. Срок поджимал, и поджимал жёстко. Чтобы успеть, надо было гнать – а гнать на войне значит платить, потому что спешка оплачивается кровью так же верно, как медлительность оплачивается упущенным.

– Покажите карту, – сказал он.

Над картой они просидели до глубокой ночи, двое немолодых генералов под лампой, передвигая по бумаге не флажки, а судьбы тысяч людей, которые в эту минуту спали в окопах под Кировоградом, не зная, что над ними склонились двое и решают, кому из них жить, а кому лечь ради числа в дипломатической ноте.

Замысел сложился такой, каким складывается всякий замысел окружения, – древний, как война, и всё же каждый раз новый. Не лезть на город в лоб. Лобовой штурм города – это недели и реки крови, а недель не было. Вместо этого – охват. Два танковых клина, с севера и с юга, обходят Кировоград по дугам, смыкаются западнее, за городом, и перерезают единственную дорогу, по которой немецкий гарнизон может уйти. Тогда город оказывается в мешке, и его можно брать пехотой не торопясь – или, если немец сообразит и побежит, добивать на бегу. Главное – успеть сомкнуть клинья прежде, чем немец уведёт войска. Вся операция была гонкой: кто быстрее – русские клинья, замыкающие кольцо, или немецкие колонны, выскальзывающие из него на запад.

– Успеем сомкнуть? – спросил Кирпонос, глядя на карту, где две стрелы тянулись навстречу друг другу за кружком города.

Тупиков ответил не сразу. Он слишком хорошо знал немцев, чтобы отвечать сразу.

– Сомкнуть успеем, Михаил Петрович, – сказал он медленно. – А вот замкнуть на войсках – не уверен. Вы же знаете, кто против нас. Это люди Бека, а люди Бека не сидят в мешке, ожидая, пока его завяжут. Они чуют петлю раньше, чем она затянулась. Помяните моё слово: как только мы обозначим клинья, как только немец поймёт, к чему идёт, он не станет цепляться за город. Он начнёт отход. Организованный, заблаговременный, грамотный – как они умеют с самого декабря сорок первого, с тех пор как этот их фельдмаршал сел наверху. Мы замкнём кольцо, а в кольце окажется не гарнизон, а арьергарды да брошенная техника. Главные силы уйдут. Мы возьмём город – но не возьмём войска.

Кирпонос знал, что Тупиков прав, и от этого было досадно. Вся война с Беком была такой – войной за пустые мешки. Бьёшь в кольцо, замыкаешь, торжествуешь – а внутри пусто, немец утёк, оставив тебе землю, но не армию. Так было под Смоленском, под Оршей, под Никополем. Противник разменивал пространство на войска: отдавал города, реки, области – но сохранял дивизии, и эти дивизии вставали на следующем рубеже, и всё начиналось сызнова. Это была умная война, бесконечная, война на истощение, в которой не бывало решительных разгромов, а было медленное, упорное выдавливание умного и неразбитого врага.

– Что ж, – сказал Кирпонос. – Возьмём хоть город. Город тоже нужен – и сам по себе, и как тот рубеж, к которому нам велено выйти к сроку. Войска бы взять вдобавок – но если уйдут, пусть уходят, не впервой. Главное – успеть к числу. Вот за это, Тупиков, я отвечаю головой, а не за то, сколько немцев останется в мешке. Москве нужен рубеж к сроку. Рубеж она получит.

Дальше пошла работа – та невидимая, неблагодарная штабная работа, из которой и состоит на девять десятых всякое сражение и которой не бывает в книгах про войну, потому что она некрасива. Расчёт горючего для танковых клиньев – хватит ли дойти по дугам, не встанут ли на полпути сухими. Подвоз снарядов – успеют ли эшелоны, не сорвётся ли подача в самый нужный час. Состояние дивизий – какая ещё может наступать, а какая выбита так, что её саму впору выводить. Дороги – выдержат ли осеннюю распутицу под гусеницами. Авиация – дадут ли погоду, прикроют ли клинья с воздуха или те пойдут открытыми под немецкими бомбами. Тысяча мелочей, каждая из которых могла сорвать всё, и каждую надо было предусмотреть, проверить, обеспечить – за те немногие дни, что отвело окно.

Кирпонос работал, как работал всегда, – въедливо, без сна, проверяя за подчинёнными до последней цифры, потому что знал: на войне губит не крупная ошибка, крупную заметят, а мелкая, пропущенная, та, на которую махнули рукой. Он гонял интендантов, тряс командиров корпусов, требовал докладов каждые два часа, и весь огромный механизм фронта медленно, со скрипом, разворачивался для последнего рывка к городу.

И всё это время в углу сознания у него стояло то самое чужое число. Срок. Он ловил себя на том, что думает о войне в непривычных категориях – не «когда позволит обстановка», а «успеем ли к числу». Это переворачивало всю его генеральскую науку. Его учили не спешить, беречь людей, ждать, когда созреет, бить наверняка. А теперь его гнали – и он гнал других, – потому что после числа нельзя, и он сам не до конца понимал, почему нельзя, и это незнание было хуже всего.

Один раз, поздно ночью, оставшись с Тупиковым, он позволил себе сказать то, чего не сказал бы при других.

– Не люблю я этого, Тупиков. Воевать по чужому будильнику. Всю жизнь воевал по своему разумению – когда готов, тогда и бью. А тут гонят к числу, и зачем гонят – не говорят. Будто я не командующий фронтом, а приказчик: велено к сроку – изволь к сроку, а почему к сроку – не твоё дело. И ведь чувствую – за этим числом что-то большое стои́т, больше Кировограда, больше всего моего фронта. Что-то, ради чего мои дивизии – разменная мелочь. И не узнаю никогда, ради чего я их положу под этот город на три дня раньше, чем положил бы по-человечески.

Тупиков, человек, видавший большую политику вблизи, в берлинских кабинетах, посмотрел на командующего с пониманием и грустью.

– А вы и не узнаете, Михаил Петрович, – сказал он тихо. – Такие числа не объясняют. Их спускают. Где-то наверху сидит человек, который видит всю доску, всю, целиком, как мы с вами никогда не увидим. И на этой доске наш Кировоград – клетка. Важная, нужная, но клетка. А он играет партию, в которой клеток сотни, и ходит так, чтобы выиграть всю, а не пожалеть одну. Я в Берлине пригляделся, как это делается наверху. Лучше не знать всей доски, Михаил Петрович. Нам с вами повезло, что не знаем. Нам ещё можно жалеть.

Кирпонос долго молчал после этих слов. Потом сказал:

– Может, и так. – И, помолчав ещё: – А всё-таки положу я их под город по чужому числу. И буду помнить, что по чужому. Это, Тупиков, единственное, что я могу, – помнить. Знать не дано, помочь не дано, отменить не дано. А помнить – дано. Вот и буду.

Он вернулся к карте. Стрелы тянулись навстречу друг другу, обнимая кружок города, и где-то на остриях этих стрел сейчас, в ночи, спали танкисты, которым на рассвете идти по дугам в обход, замыкать кольцо, гнаться с немцем наперегонки – кто быстрее, петля или те, кто из неё выскальзывает. А в самом кружке, в городе и под городом, спала пехота, которой брать слободу за слободой, дом за домом, платя за каждый своей кровью. И всё это – танкисты на остриях, пехота в кружке, он сам над картой – всё это работало сейчас на одно: выйти к рубежу к чужому числу, которого никто из них не назначал и смысла которого никто из них не знал.

Кирпонос провёл пальцем по карте от исходных позиций до города. Двадцать восемь километров. Под Никополем такие же двадцать восемь стоили восемьсот четырнадцать жизней – он помнил эту цифру, командующие помнят такие цифры. Сколько будет стоить этот город, он не знал. Но знал, что узнает, и что цифру эту запомнит, и что она ляжет к остальным цифрам, которые он носил в себе, как носит всякий командующий, доживший до седых волос на этой войне, – длинный, неотменяемый счёт, который не предъявишь никому и не оплатишь ничем, кроме памяти.

– С богом, – сказал он негромко, ни к кому не обращаясь, по старой, до всякой советской власти заведённой привычке, и склонился над картой, чтобы в последний раз, перед тем как механизм завертится необратимо, проверить, всё ли он предусмотрел из того, что был в силах предусмотреть.

До рассвета, когда клинья пойдут, оставалось три часа.

Эти три часа Кирпонос не спал – он давно разучился спать перед началом, да и не нужен был сон, нужна была ясность, а ясность к нему приходила как раз в эти пустые предрассветные часы, когда всё уже сделано, что можно сделать, и остаётся только ждать, пока заведённое завертится само. Он сидел над картой, пил остывший чай, который приносил адъютант, и в сотый раз прогонял в голове весь замысел, выискивая ту самую мелочь, на которой всё может сорваться. Горючее – проверено. Снаряды – поданы. Авиация обещала погоду, но авиация всегда обещала погоду, а давала её через раз. Дороги держали пока. Немец – немец вёл себя тихо, слишком тихо, и эта тишина Кирпоносу не нравилась, потому что у Бека тишина перед боем чаще всего означала, что немец уже что-то понял и уже что-то готовит.

– Тупиков, – сказал он. – Мне не нравится, что он молчит. Он должен бы щупать нас, искать, куда мы целим. А он затаился. Как думаете – догадался?

– Думаю, догадался, Михаил Петрович, – отозвался Тупиков от своего края стола. – Или догадывается. Затаился – это у них не от слепоты, а от расчёта. Он смотрит, куда мы двинем клинья, чтобы решить: цепляться за город или уводить войска. Мы ему сейчас сами всё и покажем – как только клинья пойдут, он прочтёт наш замысел в первый же час. И начнёт свой. Гонка, Михаил Петрович. Я вам говорил – гонка. Кто быстрее: мы замкнём или он выскочит.

В половине шестого, в серой мокрой мгле, на остриях обеих стрел разом ударила артиллерия – далёкий, слитный гул прокатился по степи, и Кирпонос, выйдя на минуту из блиндажа, услышал его и подумал, что вот оно, началось, и теперь уже ничего не отменить и не поправить, теперь всё пойдёт само, по заведённому, и его, командующего, дело – только слушать донесения и подталкивать там, где застопорится. Механизм завертелся. Тысячи людей, которых он двигал по карте всю ночь, поднялись из окопов и пошли – на север и на юг от спящего города, по двум расходящимся дугам, чтобы сомкнуться за ним и завязать петлю.

Первое донесение пришло через час. Северный клин прорвал немецкое охранение и втягивался в прорыв – танки шли, пехота за ними, потерь пока немного, темп держат. Через сорок минут – южный: то же, прорвались, идут. Кирпонос отмечал на карте продвижение красным карандашом, передвигая острия стрел всё дальше за город, и считал про себя километры и часы, и выходило, что если так пойдёт и дальше, если немец не успеет, если дороги выдержат и горючего хватит, – клинья сомкнутся к исходу вторых суток. В срок. Едва-едва, но в срок.

– Идут, Тупиков, – сказал он, не отрываясь от карты. – Пока идут.

– Идут, – согласился начштаба. – И он тоже сейчас уже идёт. Только в другую сторону.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю