355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Савов » Опыт интеллектуальной любви » Текст книги (страница 7)
Опыт интеллектуальной любви
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:47

Текст книги "Опыт интеллектуальной любви"


Автор книги: Роман Савов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

– Кисыч…

Я обнимаю ее.

Петергоф встречает постройками из красного кирпича. Тенистые аллеи дают свежесть и прохладу. Мы поднимаемся и поднимаемся в гору. Стоп. Я вижу даль. Куда хватает глаз, простирается Финский залив. Синева сливается у горизонта. Огромные валуны. Зелень подстриженных деревьев.

Наконец, фонтаны запускают. Каскад не сразу наполняется водой, она набирает силу. Вода вокруг. Мы плывем в этой воде.

– Пойдем к заливу. Он ждет нас.

Холм защищает созданный Петром Эдем от бурных волн. Огромные валуны уходят метров на двести. Люди сидят на камнях, подставив полуобнаженные тела мягкому утреннему солнцу.

Настя с интересом разглядывает мальчика, одетого в камзол не по росту и при шпаге.

Там, справа, ближе к дворцу, огромного роста детина, хмельной, обутый в чудовищные сапоги, и его напарница – женщина лет тридцати с огромной грудью, впрочем, грудь кажется таковой из-за специфического кроя, – предлагают свои услуги.

Пот течет градом по его лбу. Даме жарко. Она обмахивается веером, но видно, что силы на исходе. Когда кто-нибудь соглашается сфотографироваться, а желающих не так уж и мало, она натягивает на лицо вымученную улыбку и встает в заученную позу.

Время глумится над этими людьми или они глумятся над временем? Корова-время преобразилось в женщину, а из ее груди цедят звонкую монету вперемешку с кровью. И это будет продолжаться до тех пор, пока у них у всех есть силы. Когда они сгинут, найдут других людей, других коров и другие времена.

– Белка! Белка!

Настя прижимается ко мне и шепчет, что я обязательно должен ее сфотографировать.

– Только не спугни, только не спугни.

Последовательность действий и течения времени нарушается. Перемешивается "Монплезир" и "Фаворитка", Милон Кротонский и Афина Паллада. Купальня императрицы. В помещении пусто.

Наконец, мы достигаем конца парка.

В Рязани когда-то были летние аттракционы. Одним из них был паровозик. Когда я впервые поехал на нем, он увез меня в такой же уголок. Там никого не было, и только мама стояла в стороне, ласково улыбалась и махала рукой. Одиноко и хорошо.

Мы достаем печенье. На мою макушку падает огромнейшая капля. Почти сразу же в воздухе проходит волна озоновой свежести, а где-то далеко гремит гром. Мгновенно все темнеет, начинается ветер. Мы проходим через одну ограду, потом через другую, и я уже не в силах отличить Верхнего парка от Нижнего, одного фонтана от другого. Люди прячутся под какими-то навесами.

Дождь стихает так же неожиданно, как и начался.

Мы спим беспокойно, пытаясь прижаться друг к другу поплотнее: зябко. Ночью просыпаюсь от шепота – проезжаем Москву. Настя тихо сопит у меня на плече.

У Насти есть дед – цыганский барон.

Я ищу встречи с ним. Отправляюсь к отцу на Шлаковый. Здесь все в ужасном состоянии. Про отца говорят, что он умер, то есть вскрыл себе вены.

Около профилактория за мной начинают гнаться какие-то люди. Я понимаю, что это люди барона. Вижу, как со стороны стены из травы поднимается пьяный грязный, но живой отец. Я кричу:

– Папа, пособи!

Он тоже что-то кричит, и сотни людей начинают подниматься вслед за ним. Они устремляются ко мне.

Люди уже вышли из машины и стремительно приближаются, но, увидев орду, останавливаются.

Орда налетает на них и начинает бить. Жутко. Безжалостно.

Наконец, все заканчивается. Из машины выходит старик и говорит:

– Хватит.

Все беспрекословно выполняют требование.

– Кто это? – спрашиваю я отца.

– Барон.

Барон отводит меня в сторону:

– Что тебе нужно?

У меня есть возможность выложить самое заветное желание.

– Я хочу знать, кто же Настя на самом деле.

Он смеется старческим опытным смехом.

– А ты как думаешь?

– Шлюха. Худшая из шлюх. Умная, специально подготовленная. Когда-то она была девой, но, разочаровавшись в жизни, начала рассматривать людей в качестве средства. Я подозреваю, что это вы сделали ее такой.

– Ты говоришь "худшая", а знавал ли ты достаточное количество шлюх, чтобы так утверждать? Настя – одна из лучших. В ней осталось человеческое. Я не делал ее такой. Она сама сделала выбор. Оставь ее в покое. Ты не часть ее жизни, у тебя свой путь.

– И это все? Больше вы мне ничего не скажете?

– Да. Не пытайся узнавать еще что-нибудь. Это бесполезно.

Он садится в машину и уезжает.

– Папа? Ты знал обо всем с начала?

Отец смотрит на меня.

– Зачем ты убиваешь собственную жизнь? Зачем ты это делаешь?

– Пойдем в дом.

– Я не хочу. Мне кажется, там отвратительно. Мне страшно туда заходить.

– Не бойся, самое страшное уже произошло, больше ничего не случится.

Мы заходим. Я вижу, что все чисто, как в то время, когда мы жили здесь все вместе.

Оттого, что все, как раньше, становится не по себе.

– Папа?!

Но его нет со мной.

Я делаю шаг…

Сон уходит, оставляя недоумение.

Разговор двух мам уже принял непринужденный характер, так что становится ясно: какое-то решение принято. Папа курит на балконе, а Настя просматривает журнал. Обе мамы довольны исходом переговоров.

Все садятся за чай.

Неужели решено? Тристан и Изольда воссоединятся? Что ж, мы сами выбрали путь.

Радость определенности. Хоть что-то прояснилось. И хотя ясно, что путь будет трудным, во всяком случае, он обозначен.

Я встаю в 7 бодрым и свежим. Мне не привыкать рано просыпаться, а за время отпуска удалось отдохнуть, поэтому двухнедельная работа не смогла выбить из колеи.

Моросит. Веет приближающейся осенью. Эти осенние знаки настораживают. Они обещают что-то, но не говорят, каким оно будет, это новое. Лето утрачено, вот это лето – ушло "будто и не бывало", его больше не будет, а мы, вполне возможно, не сделали чего-то важного, того, что не сделаем теперь никогда, чего никто не сделает никогда.

Когда Тихонов показывается на другой стороне дороги, мне уже не так хорошо, как с утра. Время перешагнуло заветную черту. Рязань изменилась. Все сосредоточены и угрюмы. Они ждут вечера, когда неон и музыка предложат забытье. Очарование утра исчезло вместе с сонливостью, вместе с пятым автобусом, вместе с мыслями о будущем и прошлом. Будничные звуки ожившего после воскресной спячки города доносились и справа и слева. И как символ будничности появился на той стороне дороги Тихонов.

– Родион Романович!

– Сергей Алексеевич!

Мы поднялись по ступеням, открыли дверь и погрузились в полумрак новой жизни.

Мне навстречу вышла красивая темноволосая женщина с внимательными карими глазами.

Я поздоровался с ней, она с – Тихоновым (весьма приветливо) и со мной (заинтересованно).

– Это и есть наш новый учитель?

Я кивнул.

– Еркина пришла?

– Какая?

– Директор…

– Да, уже здесь.

– Я пойду? – вопросительно посмотрел я на Тихонова.

– Да погоди, Родион Романович!

Директором оказалась женщина, которую бы Корнюшин назвал задоподобной.

Звали ее Валентиной Павловной.

И я, и Настя находились в сходном положении, поэтому, когда разговор приближался к одной из запретных тем, а одному Богу известно, сколько их было на самом деле, мы бледнели, краснели, нервничали. Клубок ситуаций косвенно был опосредован и теми людьми, о которых сейчас никто и думать не думает, а они, эти люди, и являются подлинными творцами нашего сущего. Парадоксы времени.

Как сказал когда-то Иов, то, чего мы боялись, то и случилось, и случилось во многом благодаря маме. Она всегда имела интересное свойство: в ее присутствии ложь не могла быть скрыта.

На мгновение мне показалось, что мама распутала по ниточке почти всю историю, а сейчас решает последний вопрос, самый главный.

Она выигрывала в тактическом плане. Она даже пошла на то, что дала добро на переезд сегодня же вечером, но сделала это не в наших интересах, о чем не преминула с известной долей иронии сказать: "Ведь за полгода можно и передумать жениться, не так ли?"

Алла печально смотрела вслед, Таня прослезилась, а Петр Иванович даже не предложил отвезти. Расставание было каким-то странным, как и сама помолвка.

Мы тихо шли, и я молил Бога, чтобы мама не задавала никаких вопросов, но она, разумеется, задала один:

– Настюш, я кое-что не поняла: так ты учишься на самом деле в университете или нет?

– Я вам потом все объясню.

Но объяснения уже не были нужны. Петля затягивалась, и Настя это поняла.

Месяц назад она уволилась из "Нуаре".

Я был у нее там как-то раз. Во сне со спутанным временем.

Я общаюсь с хозяйкой салона, которая очень странно на меня смотрит. Почему? Потому что я пришел к Насте, а до этого приходил к Демонической? Я прохожу мимо кабинок, рассматривая людей, мутных, белых, как пластик. Вот и Настя. Слава Богу, она не видит меня. Сидит, пригорюнившись, на кушетке и что-то пишет. Она обижена на меня за то, что я не пришел вчера. Я удивлен. С кем же я гулял весь вечер? Демоническая требует от меня, чтобы я бросил писать. Роман не должен быть закончен. В противном случае – смерть. Чья? Я осознаю, что достигаю уникального состояния сознания. В это время я могу постигать все временные парадоксы. Ничто в работе времени не может быть упущено. Время увлекает меня по кругу, словно я раскручиваюсь на карусели. С каждым оборотом я вижу удаляющуюся фигуру Насти (или это Демоническая?). Ее лицо печально.

Утром меня будит не звонок будильника, а звонок телефона. Стоило маме воткнуть провод в розетку, как оглушительный треск аппарата поднимает меня с постели.

– Алло!

– Привет, – грустный голос Насти вернул меня в ненавистный мир.

– Привет. Ты с ума сошла – звонить в такую рань.

– Извини, Кисыч, но вечером до тебя было невозможно дозвониться.

– Наверное, мама телефон выключила. В последнее время постоянно названивает какая-то девица – я популярен.

– Не сомневаюсь.

– Что ты хотела?

– Ты меня разлюбил?

– Нет.

– Скажи это еще раз.

– Я тебя не разлюбил. У меня просто много работы.

– Правда?

– Чистая правда. Вот и сейчас мне идти на работу.

Едва я выговорил это, как раздался оглушительный треск будильника. Я чертыхнулся.

– Когда же прекратится этот дурдом?

– Кисыч, скажи, что ты вчера был дома.

– Я был дома.

– Скажи, что у тебя никого нет.

– Кто у меня может быть? Я вчера первый раз вышел на работу. Насть, ну что ты?

Она пожелала мне удачного дня и удовлетворенная положила трубку.

Валентина Павловна объявила о своем намерении произнести тост.

Я насторожился. Уж больно пафосно все начиналось.

– Дорогие учителя, и молодые, и уже опытные. Я рада, что собрала вас всех вместе в этот праздничный для нас день. Предлагаю выпить это горькое вино за стадо. За баранье стадо…

Я в крайнем изумлении посмотрел на Тихонова. Он, держа стакан в руке, хмыкнул прямо в него.

– … это стадо – вы.

– Валентина Павловна! – попробовала ее перебить завуч.

Еркина огрызнулась:

– Не перебивайте, Елена Владимировна! Вы – стадо, а я – пастух. Хорошее стадо идет туда, куда указывает пастух. А он не дает своих баранов в обиду, оберегает их и следит за тем, чтобы им жилось хорошо. Так выпьем же за хороших баранов, послушных своему пастуху!

Вытаращив глаза, я медленно обвел взглядом слева направо коллектив. Все ели, как ни в чем не бывало. Земля ни у кого не ушла из-под ног.

Оскорбление? Метафора, взятая из Евангелия? Глупость? Гордыня?

В этот момент из-за стола встала Ольга Ивановна, быстро попрощалась со всеми и ушла.

Обстановку разрядили, включив музыку. Сама Еркина вела себя так, будто ничего особенного не произошло.

– Не пора ли собираться? – спросил я Тихонова.

– Потанцуй, Родион Романович.

Я понимал Тихонова. Ежедневная рутина. Хлопоты по уходу за дочерью, жена, теща, хозяйство и изматывающая работа: днем – школа, вечером и ночью – рефераты, рефераты, рефераты… Ему хотелось отдыха, разрядки, ему хотелось полных грудей Трушиной.

Но когда уходить мне? Я чувствовал себя прикованным к Тихонову, и в то же самое время меня не покидало чувство вселенского одиночества. Но Тихонов никакой поддержки обеспечивать не хотел, а может, не мог. "С кем он?" – спрашивал я себя, и не находил ответа. Определенно он не с нами, но и не с ними. Даже к Трушиной у него меркантильный интерес. Он создает иллюзию собственной значимости, поэтому каждая группа считает его своим, считает – и обманывается. Тихонов играет на слабостях людей, полагающих, что его присутствие избавляет их от одиночества. Он – иллюзионист. Интересно, поступая так (а ведь этому его научил Секундов!) он сам сознает глубину одиночества?

Странную, будто эзотерическая акварель небытия: люди погружены в глубины собственных личностей, но не тех, обычных, а новых, опьяненных неизвестностью. Каждый занят: директор ведет беседу со снохой, завучем, несколько женщин поют, красавица Городцова танцует, Суяров пьет водку, устало и презрительно разглядывая окружающих, Тихонов беседует с Трушиной в дальнем закутке столовой, куда несколько дней назад я помогал ему перетаскивать огромные кухонные плиты. В этом закутке он пытается ее соблазнить, возможно, не желая этого, а Трушина, пребывая в том же мрачном небытии, что и все остальные, не знает, что делать: согласиться, отказаться, разрешить поцеловать себя, показать груди или не показывать их, разрешить залезть под юбку или не разрешать? Она знает, что этот день кончится, как и тысячи других, а упущенное время проследует, не оставляя никаких следов в ее стареющем теле, кроме тех, что уже оставлены. Она боится, что рутина поглотит ее окончательно, что время заворожит ее, как заклинатель, что она змея и время заворожит ее. Они стоят в этом чаде времени, которое дымит, будто подожженная резина…

В дверях меня догоняет Тихонов. Я даже не понимаю, как умудрился он выкарабкаться из когтей этого марева, марева времени. До автобуса осталось десять минут. А самое интересное – автобус этот последний. Других сегодня не будет. Тихонов намеренно задерживает меня, боясь застрять в одиночестве. Мне представляется Сергей Алексеевич, одной рукой забирающийся под юбку Трушиной, а другую подносящий к глазам, чтобы посмотреть, сколько до отхода автобуса.

"И если свет, который в тебе – тьма, то какова тьма?"

Мамы на работе. Отец спит. Настя еще не пришла.

Я разбираю диван, внезапно обнаружив, насколько он постарел, быстро раздеваюсь, и, даже не попытавшись приготовить чая, ложусь. Мне кажется, что я несусь вниз с ужасающей скоростью, что я сейчас разобьюсь, я вздрагиваю в ужасе… и открываю глаза, не понимая, что происходит.

Настя трясет меня за плечо, приговаривая:

– Кисыч, Кисыч…

– Настен? Мне снилось, что я падаю… Ты откуда? Почему так поздно? Сколько сейчас?

Она смотрит на часы:

– Вообще-то еще не поздно – двенадцатый час. У меня для тебя сюрприз. Ты встанешь?

– Да, подожди минуту.

Она встает, торжественно выпрямляя голову и спину:

– Дорогой Кисыч, поздравляю тебя с Днем знаний. Желаю тебе педагогических успехов на твоем непростом поприще!

Затем она протягивает сверток, элегантно обернутый в бардовую упаковку.

– Спасибо…

Я увлекаю ее к дивану, поднимаю на руки и одновременно гашу свет, раздевая, копошась в ее теле…

Настя тех далеких лет, периода ее ученичества – полная, даже чересчур, в очках-хамелеонах, умная, похотливая, почти без комплексов девочка, которая стесняется своего тела. Чтобы выиграть у более привлекательных подруг, ей, приходится брать интеллектом и доступностью…

Уже засыпая, я, как это обычно бывает, вдруг понимаю секрет ее личности, но сон накрывает меня черным крылом смерти, не давая осознать откровение полностью.

День рождения напоминал мистерию.

Каждый поздравлял особенно, вкладывая в поздравления тончайшие оттенки опыта, которым все присутствующие были связаны. И за всем стоял мой личный опыт.

По этим людям я мог бы проследить все линии моих бесчисленных жизней, мог собрать тонкий узор бытия, начиная с рождения и кончая смертью, о которой я ни на минуту не прекращал думать.

Я смотрел на собравшихся, и мне казалось, что я вижу каждого насквозь, что их мир прост, что его можно описать одним словом:

Мама – надрыв;

Настя – похоть;

Саня – невроз,

Тихонов – корысть;

Аня – холерик.

И эта простота пугала.

Становилось как-то обидно за прохладу великолепного осеннего дня, превращающегося в вечер, за бесхитростность жизни и простоту смерти. За обыденность сущего.

Перед мысленным взором проходили мириады Дней рождений, которые я помнил (или мне казалось, что я их помню, потому что я мог и выдумывать переживания или брать их из других дней, не более и не менее важных).

Я поймал себя на мысли, что мне не обязательно фотографировать и фотографироваться, потому что все эти люди и события уже запечатлелись в памяти надежнее всех фотопленок мира, со всеми подробностями и выражениями лиц, со всеми словами и смехом, со всеми заблуждениями и чаяниями. Запечатлелись как живые и как мертвые, потому что мысленно я переживал смерть каждого. И, конечно, свою.

Стемнело. Гости начали собираться.

Как и год назад, я пошел провожать их, только в этот раз Настя осталась дома, чтобы помочь маме убрать со стола.

– Да, – пробормотал я, удивляясь тому, насколько пьяно прозвучал собственный голос, – мы мечтаем вовсе не о том, что сбывается.

Меня разбудил шорох у двери.

Это была Настя. Я хотел продолжить сон, но его словно и не бывало.

Она была пьяна. Я даже не стал спрашивать, где она была и что праздновала. Я сделал вид, что сплю. Она тихонько умылась, разделась и легла.

Меня окутала волна ее запахов. Показалось, что к запаху тела примешивается и еще какой-то, посторонний, но мне не хотелось разбираться, кажется это или так оно и есть. Во сне мир склеивался воедино, и "дней связующая нить" крепла, а завтра предстояла умственная работа. Как мог я учить, если не был цельным? Я уснул и не видел снов.

Вечерами, когда Насти не было, я стремился постичь суть Красоты. Я сидел, запершись в своей комнате, пока мама хлопотала на кухне, и смотрел порнуху, которой меня снабдил Санек. Во мне не было похоти, поэтому я с удивлением разглядывал то, что обычно возбуждает ее. Мне вдруг пришло в голову, что я пытаюсь найти во всех этих обнаженных женщинах идею красоты. Вспомнились платоновские эйдосы. Из всех этих представлений я постоянно стремлюсь почерпнуть нечто новое, ранее невиданное, а затем собрать воедино эту новизну и воплотить в единое представление, создав образ идеального существа. Но зачем он мне нужен? Возможно, все эти поиски обусловлены желанием познать. Только позволит ли этот нелепый метод, которым я пользуюсь сейчас, познать Настю, маму или кого-то еще? Между нами лежит бездна, и преодолеть ее невозможно. Загадка андрогинов.

Настя заходит в комнату и закрывает за собой дверь, а потом почти мгновенно начинает принюхиваться. Нюх безошибочно ведет ее, как легавую. Она умудряется заглянуть даже под диван.

– Холодно, – со смехом обрываю я ее.

– Привет, Кисыч.

Она подходит и целует меня из-за плеча.

– Только не говори, что ничего не произошло: я чувствую запах спермы.

– Ну, да. Я изменил тебе. Под диваном прячется твоя счастливая соперница.

– Я не шучу. Я отчетливо чувствую запах свежей спермы.

– Та настолько хорошо знаешь этот запах, что можешь отличить его из сотни других?

– Хватит ерничать. Ты занимался онанизмом?

– А хоть бы и так. Ты имеешь что-нибудь против?

Меня раздражает ее игривый тон. Неужели она не чувствует ни капли своей вины в том, что происходило и происходит?

Она игрива и весела. Сама мысль о том, что ее будущий муж может заниматься мастурбацией, умиляет. Такое ощущение, что эта мысль настолько приятна, что она начинает меня еще сильнее любить.

– Я ужасно хочу спать…

– Не мудрено…

Я безуспешно пытаюсь уснуть, пока две женщины на кухне обсуждают различные вопросы, причем одна из них вынуждена вести двойную игру, потому что в противном случае ей не удастся выжить.

"О боги! И ночью, и при луне мне нет покоя!"

Во сне я решаю задачи по солипсизму. Мне снится, что я – собственное воплощение. И нужно разобраться, помню ли я прошлую жизнь или нет. Вообще-то сон начался по-другому – с идеи бессмертия. Я задумался о творениях. "Махабхарата". Евангелие. Все исчезло. Или исчезнет. Кто оценит великое, когда не останется человечества? Или частный вопрос: способны ли глупцы, живущие сейчас, оценить по достоинству гениальные произведения? Да или нет? Значит, жизнь и учение бессмысленны? Может ли такое быть? Христос говорил, что Иоанн Креститель – больше, чем пророк. Он – Илия, пришедший подготовить путь. Значит, Христос разделял идеи о реинкарнации? Он был солипсистом? Может быть, и я воплощусь в кого-нибудь, и это будет личным бессмертием. И этот некто будет читать мои произведения и узнавать себя. Не исключено, что это будет делать и человек, не являющийся моим воплощением. Так ли уж это важно? А если я тоже являюсь воплощением кого-нибудь? Просто еще не пришло понимание. Каково это – быть двойником какого-нибудь гения? Явно, не очень приятно. Так почему же я желаю этого кому-то? Каково будет осознать человеку, что он – это я?

Ариадна лежит рядом и мастурбирует.

Я с любопытством наблюдаю за ней. Ее стоны. Извивающееся тело. Она не в состоянии возбудить, потому что ее тело облачено в нелепую пижаму, ту самую, которую она брала в Питер.

– Кисыч, Кисыч, да, да… да! – кричит она, испытывая оргазм.

Когда бы я ни проснулся, складывается впечатление, что не выспался. Очевидно, у меня расстроена деятельность таламуса. Режимы сна и бодрствования работают неправильно. Цена этой болезни не так уж и высока: вечная сонливость по утрам, страх перед бессонницей, парадоксы мыслительных операций по утрам. Вот и сейчас. Я подхожу к зеркалу, думая о смерти, желая ее скорейшего приближения – настолько мне плохо. Пробуждение – первая печать из семи. В течение дня меня жду еще шесть. А потом для меня начнется Ночь Гнева. С утра все повторяется вновь. Дурная бесконечность достигает апогея в бесконечности утренних пробуждений. И только в воскресенье мы встаем около 10. Я благословляю этот день.

Утро начинается с безумия. Некоторое время я приглядываюсь к себе и своим чувствам, к ближним и их мироощущению. Мне нужно выяснить, кто из нас сошел с ума: я или они. Логика подсказывает, что все сразу сойти не могли, поэтому… Однако я веду себя совершенно адекватно. Странно ведут себя кондукторы в автобусах, набрасывающиеся с непристойной бранью без всякой видимой причины, люди, стоящие на остановках, группки в транспорте. Все, будто сговорившись, ведут себя злобно, непристойно и как-то карнавально. Я не даю поводов, и люди переключаются друг на друга. Я вижу, как две машины, чуть было не столкнувшись, остановились на середине проезжей части. Молодой, крупный и нахальный водитель, обругав пожилого и зажатого, напоминающего Акакия Акакиевича, замахивается на него, а тот съеживается, приготовляясь с животным ужасом принять удар, не пытаясь прикрыться, словно Лизавета Ивановна.

В бессилии мой мозг пытается решить дилемму. Устанавливает причинно-следственные связи, делает выводы конструктивного и деструктивного вида. Но не находит ответов. Я чувствую себя как человек, попавший в сумасшедший дом. Чудовищность нелепиц пугает. Но хуже всего послевкусие: забываешься, а когда приходишь в себя, видишь, что все нормально. А так как нормально быть не может, ужасает мысль: "Ты стал таким же, поэтому кажется, будто все в порядке".

Хаос школьной жизни больше не беспокоит меня.

Я доехал до площади Ленина и позвонил Насте с почты. В сотый раз я звонил отсюда. Уже полагалось ко всему привыкнуть, но нелепые слабоумные служащие, умудрились запутать и это нехитрое событие. Их удивляла мерная заученность моих движений. В хаосе нелепых мыслей и не менее нелепых деяний, эта соразмерность выглядела вызывающе, и эти женщины с давно погасшими лицами грубили, пытаясь достичь каких-то своих, недоступных целей.

Она была в своей бордовой юбке, шумной, как морской прибой. Ее волосы были распущены, взгляд ясен, глаза улыбались. Она казалась гораздо старше своих лет. Ее красота резонировала с осенью. Она была красива по-осеннему, хотя ясно было, что эта женщина может при желании стать привлекательной и по-весеннему, красотой первой юности. В искусстве маскировки ей не было равных.

Она была как великолепный бордовый осенний лист.

Тихо. Ветер больше не оголяет бело-черную наготу берез. Настя, забавляясь, принимается ворошить листву, собирающуюся вдоль бордюров. Доставляет удовольствие смотреть, как непосредственно она это делает.

Яркость листьев оттеняет мутно-серое небо. Кажется, его пролили из космоса на всех нас. Оно постепенно стекает на землю, просачивается в души.

И в глубине моего существа рождается крамольное величие свободы. Оно проявляется в виде желания развернуться и уйти, оставив ее одну в недоумении и ужасе.

– Ты, что, Родя? – она нежно прикасается ко мне.

– Нет, ничего, задумался.

Сейчас она, конечно, спросит, о чем.

– О чем?

– Сложно объяснить. Мыслей слишком много. Я и сам толком не смог разобраться. Небо вызвало воспоминания. Какое-то светлое чувство. Что-то из детства. Не обращай внимания.

– Как же, Кисыч, не обращать на тебя внимания? Ведь я же тебя люблю. Ни у кого нет такого мужчины!

Может быть, она думает о чем-то. Мне хочется проникнуть в мастерскую, где производят на свет ее суждения, но я осознаю, что из этого ничего не выйдет.

Я поворачиваюсь и целую ее, грубо, глубоко, будто желая проглотить. Я терзаю ее рот, ее язык, чувствуя, как она распаляется все сильнее. Ей нравится грубость.

В ее лице я обладаю всем, чем не мог обладать раньше и не смогу в будущем. Она – сосредоточие желаний, солнце в этой системе желаний, вертящихся вокруг нее, подобно планетам…

Она лежала долго, очень долго. Я и не думал, что с ней такое может быть. Она все не могла отдышаться.

– Кисыч, я видела звезды!

Я погладил ее по волосам, ставшими после случившегося спутанными и жесткими.

– Ты превзошел сам себя!

– Да?

– Ни у кого нет такого мужчины. Пусть все завидуют мне. Кисыч, я так счастлива!

Уже в глубине моего сознания маячил огонек каких-то желаний. И хотя их не было здесь и сейчас, я чувствовал их на периферии. Сейчас они придут. Я осмыслю. Меня начнет тяготить бездействие. Мне будет казаться, что лежа здесь, я напрасно теряю время. Я должен действовать. Нужно многое успеть. Однако если меня спросят, что же я не успел, что же я так мятусь, я не смогу дать надлежащего ответа. Потребность в деятельности эфемерна: я даже не могу понять, какой деятельности мне не хватает. Однако бездействие губительно…

– О чем ты думаешь?

Сколько раз я уже слышу этот вопрос?

– О тебе, о себе, о нас.

– Кисыч, ты любишь меня? Только говори правду. Иногда, когда ты такой, мне кажется, что ты совершенно меня не любишь.

По интонации я понимаю, что она спрашивает несерьезно. Она дурачится. Я и в темноте вижу, как она надувает губы…

– Твоя мать ненавидит меня. Она хочет, чтобы я ушла.

– У тебя бред что ли? Только было у нас все наладилось, как ты со своими нелепыми гипотезами пытаешься все испортить. Потерпи до весны. Мы будем жить вдвоем, никто не будет лезть, но умоляю тебя, умоляю всем святым, не порти сейчас ничего, потерпи, сдержи темперамент!

– Кисыч, ты ничего не понимаешь. Ничего не видишь.

– Что, она прямо сказала, что не любит тебя?

– Нет…

– У вас состоялся какой-то разговор?

– Да не было никакого разговора. Что ты пристал? Я же вижу… Я чувствую, что она что-то замыслила…

– Ты думаешь, она заподозрила, кто ты?

Сквозь всхлипы, я услышал жалобный шепот. Она словно причитала:

– Мне не везет (всхлип). Никогда не везет (всхлип). Стоит мне только кого-нибудь полюбить по-настоящему (всхлип) как сразу же нас какие-то стервы разлучают (всхлип)…

Наконец, ее прорвало:

– Если твоя мать будет что-нибудь говорить про меня – не верь! Она будет делать это из ревности… Чтобы разлучить!

– Ты ошибаешься, Настя. Она ничего не будет говорить, потому что она слишком для этого умна. А вот ругать ее не следует. Будем считать, что ты не в себе.

Она долго посмотрела на меня, но ничего не сказала.

Как это бывает, когда человек выговорится, она успокоилась. Даже начала шутить и рассказывать забавные происшествия, накопившиеся за недолгое время работы на новом месте. Когда мы подходили к дому, она вдруг отозвала меня в тень, судорожно обняла и спросила, люблю ли я ее.

– Я тоже люблю тебя, Кисыч, – сказала она голосом, в котором еще слышались нотки плача, но слышалось также нечто светлое, детское, доверчивое и непосредственное.

Она обняла меня. Крепко. Очень крепко. Как одна она умела делать. Потом собралась, привела лицо в порядок. Покопалась около костра из палых листьев, и засмеялась:

– Пошли домой!

Глядя, как мама ласково обращается с ней, я пытался понять, откуда взялись опасения.

После ужина я закрылся в ванной с ножницами и бритвой. Я откромсал волосы, а потом обрился под ноль, оставив на оголенном черепе несколько глубоких порезов.

Когда я зашел, она лежала ничком, накрывшись с головой. Она не спала. Я обнял ее и начал искать губами ее рот, но она отворачивалась до тех пор, пока случайно не прикоснулась к голове.

– Что это? – яростно прошептала она.

Я силой перевернул ее на спину и начал стаскивать с ног пижаму. Она сопротивлялась, но я, не боясь причинить боль, потому что злился, раздел ее, а затем силой взял. Она яростно колотила меня кулаками по спине, но я не чувствовал ничего. Во мне не было даже похоти, было только стремление "познать". Наконец, она отдалась, перестав колошматить, более того, обхватила руками лысую голову и стала прижимать к своей груди.

– Кисыч, ты стал другим. У меня было такое ощущение, что в постель лег другой человек.

– Тебе это показалось неприятным? Разве разнообразие не превосходно?

– Нет. Не в этом случае. Больше так не делай. Хорошо?

– Обещаю. Ты не разлюбила меня?

– Глупый, конечно, нет.

– У меня есть просьба.

– Какая?

– Не надевай, пожалуйста, пижаму.

– Не нравится она тебе? Ну, хорошо, не буду.

Когда я вышел к завтраку, мама внимательно посмотрела на голый череп, но никак не отреагировала.

Она казалась задумчивой, будто мысли ее погружены во что-то, требующее безотлагательного решения.

– По-моему, с хорошей прической тебе было бы лучше.

В школе моя стрижка произвела фурор. Правда, детей не было, поэтому оценили ее лишь коллеги.

Мне не хотелось домой. Настолько не хотелось, что я позвонил из школы Гансу. Предложил выпить пива, вспомнить прошлое. У Ганса на квартире был настоящий бедлам. Он встретил меня, с интересом оглядев бритую голову.

– Вот это настоящий учитель! Тебя ученики не боятся?

У его жены были гости. Ими оказались две симпатичные, но чрезвычайно похабные студентки из Радиоакадемии. С отвращением мы предложили им пива, которое я принес. Они не отказались.

– Как ты с ними уживаешься?

– И не говори! Подруги жены – ничего не попишешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю