Текст книги "Опыт интеллектуальной любви"
Автор книги: Роман Савов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Пока, – бросила Лена.
– Пока, – устало сказал я.
– Когда мы увидимся в следующий раз?
– Не знаю. Сейчас мне некогда. Много работы. Учеба… Позвонишь – я тебе скажу, когда я смогу.
Мало того, что ее слова звучали, как нет, она еще поставила неправильное ударение в слове преткновения, что автоматически относило ее к разряду пэтэушниц.
Я кивнул на прощание и пошел мимо помойки с крысами.
Звонок. Пробуждение. Школа. Уроки. Обед дома. Сон. Сон длился долго. Я проспал около четырех часов. Проснулся с головой абсолютно ясной и с возможностью написать. Этой возможности во мне не было уже несколько лет, начиная с армии.
Я хватаю ручку, подаренную Настей, и бегу к столу. Первая строка, чтобы задать ритм. Первая строфа, чтобы задать инерцию.
Я пишу очень быстро, практически без помарок. Это бывает очень редко: все события, все элементы вдруг складываются воедино, каждый на свое место – и уже ничего нельзя поменять. Ассоциации Лены с Настей, телефона со звонком будильника, ручки – с кисточкой художника и с резцом скульптора. Totum universum.
Разум, измученный работой на заводе, кошмаром школы, безумием любви и нелепостью отношений, неожиданно пробуждается. Это необычное ощущение свободы и мощи демиурга открывает тайну: и Настя, и Лена, и даже я сам – всего лишь блики великого огня, который дремал до поры, но сейчас почему-то вспыхнул снова. Прометей воскрешает меня, и я пишу:
Что я делаю? Жду. Затрезвонит вечерний будильник.
Подбегу к телефону, но это, конечно, не он.
Мне останется взять инструмент – мою ручку-напильник,
Чтобы строфы создать. Ожидание – мой камертон.
Центры тяжести я перенес в ее хрупкое сердце,
Словно маятник, сердце ее отбивает изысканный ритм.
Оно бьется в груди рядом с левым моим – за соседнею дверцей.
ЭКГ если сделать – два ритма сольются в один.
Связан клятвою я – разговор мне начать невозможно.
Я окован цепями беспощадного светлого дня.
И в метафоре сна, такой же загадочно сложной,
Как она; я молчу, от нее ожиданье тая.
От нее я далек. Телефон для нее – лишь игрушка.
Со своею подругой в игрушку играет она.
Ну, а мой телефон – навек замолчавшая пушка.
Он умолк – для него давно завершилась война.
Мне не спать до утра – слушать тиканья слабое пенье,
Ожидая звонка – оратории будущих эр.
И напильником-ручкой всю мощь моего вдохновенья
Превращать в телефонные звуки кричащих химер.
Мама приходит, чтобы позвать меня есть, но я говорю, что занят.
– Пишешь? – интересуется она. – А что пишешь?
– Стихи.
– Потом прочитаешь?
– Угу. Потом… прочитаю.
Мама уходит.
Я должен что-то написать о ее картине. Иначе с чем буду звонить. С "Ожиданием"? А кому оно посвящено? Лене или Насте? Мне и не разобраться. А коли так, нужно сделать что-то более конкретное, рассчитанное уже исключительно на Лену. А то она и не поверит, что это написано мною и ей. Может быть, правильно сделает. Ей ли?
Теперь я начинаю с заглавия.
"Сва".
Открываю энциклопедию, чтобы найти справку по птице. Никакой информации. Открываю книжный шкаф, достаю "Мифы народов мира", смотрю – никакой информации. Какая-то загадочная птица. Не придумала ли ее Лена? А, в общем-то, какая разница? Эта птица знает толк в категориях Времени…
Эта Птица, как Сирин, она, как Сова.
На спине ее свастика. Имя ей – Сва.
К ней приходят в надежде, что Птица не лжет.
Тайну истины древней птица Сва стережет.
По лесам слишком труден и призрачен путь.
Там деревни живые и там кто-нибудь.
Ее там не найти, ей вопрос не задать.
Вещий птичий язык все равно не понять.
Ее ум отражает темноту мрачных рощ,
Бесполезность грядущего, прошлого мощь.
Невозможность рождений, бесполезность смертей,
Всю тщету начинаний и действий людей.
Она знает бессмертия цепь верениц
И народы великие, падшие ниц.
Утомительны годы, любовь легковесна.
Эта птица – земная, эта птица – небесная.
Не проходит бессмертье, не устало крыло.
То, что было, – исчезнет, то, что будет, – прошло.
Быстренько переписываю текст набело и иду на кухню. Мне хочется прочить стихи маме. Впрочем, "Ожидание" настолько интимно, что я боюсь, как бы мама не заподозрила меня. Но красота текста просится на волю, и я не могу с этим ничего поделать.
Мама в восторге. Она советует отнести эти вещи хотя бы Красногорской, чтобы их напечатали хоть где-то, но я не верю ни в то, что их возьмут, ни в то, что они кому-нибудь понравятся…
Достаточно того, что огонь Прометея вновь горит.
Мне снится детство. Площадь Мичурина. Маленький деревянный дом. Чулан. Кошка. Сарай, в котором жил ежик. Нутрии, которых разводила соседка. Бабушка Мотя. Катя, молодая и веселая. Мама и отец. Они все здесь. И разум, вероятно, спутавшись, погружается в сны детства: я начинаю подпрыгивать на старой кровати, а керосиновая лампа порождает неистовые тени. Я взлетаю так высоко, что уже нахожусь не в доме, а в воздухе. Я лечу вниз, и сердце замирает от ужаса и восторга. Падение. Я вздрагиваю и просыпаюсь в моем сне – маленький мальчик, испуганный падением с гигантской высоты. Катя смеется и говорит, что я расту. Судорога, проходящая по телу, уходит в тепло кровати. Я встаю, одеваюсь, выхожу на улицу. Теплый вечер, лунный и свежий. Я выхожу за калитку, поворачиваю налево и иду к каменному забору, за которым стоит "профессорский дом". Он не так высок, чтобы нельзя было перебраться. Мне одновременно и хочется перелезть, и страшно. Что же там, за забором? Мне до зарезу хочется это узнать, тем более, что в глубине души я это уже знаю, только боюсь в этом признаться.
Карабкаюсь вверх, достигаю отверстия и жадно припадаю к нему, но в темноте сложно что-либо различить. Наконец, я вижу… вижу себя, спящего на кровати в комнате, освещенной керосиновой лампой, а бабушка Мотя бормочет "Отче наш…"
Будь проклят звонок по утрам – звонок, который уже несколько лет не позволяется выспаться, звонок, который мучает неизвестно за что…
– Надо же, как на тебя знакомство с Леной подействовало! – говорит Санек. – Если ты и дальше будешь продолжать в том же духе, скоро придется издавать сборник.
– Не ерничай. Лена действительно хороша. Она стоит того. Впрочем, нет ли у тебя на примете еще какой-нибудь "гёрлы" (я использую словечко Тихонова), потому что с Леной мне не светит!
– Почему?
– Какие-то знаки. Предчувствия.
– Перестань. Если будешь так рассуждать, обязательно ничего не выйдет. Хотя на примете у меня кое-кто, действительно, есть. Помнишь, я рассказывал тебе о Юле Орловой?
– Не помню.
– Вот видишь, насколько ты невнимателен.
– Хватит меня стыдить. Давай ближе к делу.
Я перебираю листы со стихами.
– Ну, что тебе сказать? Учится в аспирантуре сельхоза, очень умна, симпатична. Не замужем. Одинока. Вы друг другу подойдете.
– Заманчиво. Диктуй телефон.
– Только учти, что если надумаешь с ней познакомиться, ты должен будешь определиться с Леной. Юля не из тех, кто может играть на два фронта.
– За кого ты меня принимаешь? Думаешь, я из тех, кто такое любит?
– Записывай…
– Сань, а что ты говорил о книге по истории русской поэзии?
– Что говорил? Хорошая книга. Купи!
– А где ты ее покупал?
– В "Букве".
– Где в "Букве"?
– В отделе уцененной книги.
– Звучит еще заманчивей, чем раньше.
Звонок Елены Евгеньевны застает меня в туалете. Я успеваю добежать до телефона, проклиная того, кто находится по другую сторону провода. Она звонит по поручению Красногорской, которая проводит в библиотеке литературную гостиную.
– Принеси свои вирши, – саркастично говорит Евгеньевна.
– Ладно. Как же без этого? Опять будет словоблудие?
– А как же. Но ты приходи. Красногорская обязательно хочет тебя видеть.
– Приду. Она объявилась как раз вовремя.
– Тебя Лена что ли вдохновила?
Сдалась им всем Лена! Так и будут теперь все изменения во мне увязывать с ней? Дурацкая фамилия – Павлова! И почему меня раздражает ее фамилия?
– А то кто же?
– Да, Родя, видно совсем ты одичал со своей Настей.
– Она не моя. И я не одичал. Попрошу не ерничать.
– Ну, не обижайся. Давай приходи.
Как водится, мероприятие будет проходить в воскресенье.
Я сажусь за компьютер и набиваю тексты "Ожидания", "Терема", "Гамлета", всего, написанного на этой неделе.
В этих хлопотах проходит короткий зимний день, и темнота напоминает о начале вечера. Пора!
В этот раз к телефону подходит она сама, что является весьма скверным знаком. Значит, она все время проводит дома. А с чего ей, собственно, звонить мне? "Что он Гекубе? Что ему Гекуба?"
Я смотрю в окно, где в ярком свете уличного фонаря кружатся снежинки. Разумеется, я читаю ей стихи. Она становится подопытной свинкой, но не понимает этого. Зато я чувствую себя каким-то маньяком, который преследует призрачные цели, недоступные пониманию людей, с которыми общается.
Лена говорит, что собиралась позвонить завтра. И я оцениваю ее высказывания, как логик: истина – ложь. В данном случае, например, – ложь.
Но еще одна встреча произойдет. В этом я теперь уверен.
По-моему, мы просто не поняли друг друга. Я неожиданно поверил в Павлову только потому, что она живет в том же доме, что и Демоническая, только потому, что у нее похожий телефон. Ну и что? Мало ли в этом мире случается совпадений?
Все как после приема у стоматолога. В общем-то, ничего хорошего, зато ничего не болит, а нервное напряжение ушло, оставив место усталости.
Лены больше не существует. Не надо решать связанные с ней проблемы, но приходит зияющая пустота, которую придется заполнять другой. Мне не хватит на всех денег. Да и нужно ли это?
Если Красногорская опубликует "Прелюдии", до опубликования "Лгуньи" останется один шаг. К тому времени роман следует закончить, а он, между прочим, движется не быстрее черепахи.
К одним невзгодам присоединяются другие, а там еще и еще… И единственной отдушиной теперь является творчество. Мертвое творчество? Или живое? Я живу старыми опусами, питаясь ими, как мертвечиной. Автор должен расти, а не жить, думая о былых достижениях.
К чему вся эта диалектика?
Только потому, что я не могу понять, хочется идти к Красногорской или нет, хочется читать перед малопочтенной публикой или нет, хочется читать старое или писать новое? Вероятнее, мне ничего не хочется.
Я заставляю себя собраться и выехать. Даже умудряюсь опоздать всего лишь на десять минут. И зайти к Елене Евгеньевне, где встречаю Красногорскую.
– Елена Евгеньевна?! – приветствую я Гагину. – Здравствуйте, Ирина Константиновна! – это – Красногорской.
– Родион, Родион, – вот вы-то мне и нужны.
Красногорская усаживает меня подле, начинает расспрашивать о том, где я работаю, чем занимаюсь, что пишу.
– Пишу роман, Ирина Константиновна.
– Большой?
– Очень. Не хотите напечатать?
– Вообще-то большие вещи мы не можем позволить себе издавать, но вы несите, несите… следует посмотреть…
К Красногорской заглядывают какие-то люди. Справляются, в каком зале будет проходить гостиная, и уходят.
– Чему посвящено мероприятие?
– Узнаете, Родион, узнаете сейчас. – Она смотрит на часы. – Не буду раскрывать карты заранее. Много всего надо обсудить. Много всего.
Наконец, заходит женщина, похожая на завуча, чтобы сообщить о полной готовности.
Красногорская заранее вручает мне книги каких-то поэтов и зовет в картинную галерею. Стол будет накрыт там.
Я поворачиваюсь к Елене Евгеньевне, ухмыляюсь, приглашая таким образом стать сообщницей на этой ярмарке тщеславия.
Комната увешана картинами и фотографиями рязанских художников. На большинстве из них – церкви Рязанской области. С погостами и без, с колокольнями и без, со священниками и без них.
В середине комнаты установлены три стола, образующих смысловой центр. Вокруг стоят стулья, сидят люди. По ранжиру.
Я разглядываю большую группу поэтов и писателей всех мастей, лица которых мне не знакомы.
Женщина с измотанным лицом, немного нервная, немного жеманная, имитирует Цветаеву – Сафронова, кажется. Переехала вместе с мужем в Москву, работает не то журналистом, не то вольным писателем. Специализируется на публицистике. Считает себя гением. Сафронова запоминается тем, что раздражает.
Крупный мужчина, поражающий чем-то нелепым в своей основе. То ли писатель, то ли поэт, то ли редактор, то ли корректор. Фамилия – Крючков. Когда-то он говорил, что хотел стать монахом. Никак гордится этим! И тем, что хотел, и тем, что не стал. Сколько его помню, он всегда надевал пестрый пиджак. Патриарх сборища. Мне иногда кажется, что Красногорская взяла его вместо Бакуна, который стоял у истоков ее дела.
Я вспоминаю Бакуна, Красногорскую, десятый класс и себя, слушающего их. На базе моей школы они организовали тогда поэтический клуб по отбору молодых талантов. Мне не довелось в нем состоять.
Позже, заканчивая институт, я узнал, что в этот клуб ходит Панасюженкова! И когда? Накануне своего замужества и отъезда в Бельгию!
Красногорская открывает вечер. Знакомит нас с достижениями журнала. Говорит о своем сыне, проходящем нелегкую практику в Китае. Говорит о другом сыне, издающем ее журнал.
– Теперь же хочу представить вам поэта (не желаю использовать слово "поэтесса", потому что в нем присутствует элемент второго сорта), именно поэта – Галину Симонову. Давайте поздравим ее с выходом нового сборника.
Аплодисменты.
Галина, невысокая симпатичная женщина, читает стихи. Стихи хороши, но я нахожу в них изъяны, повторы… И чем больше она читает, тем больше изъянов. Поэт никогда не должен выдавать свои стихи большими порциями – аксиома.
После презентации Красногорская приглашает всех за стол. Чай. По куску торта на человека. Конфеты – по желанию.
За столом люди раскрепощаются. Начинают читать свои вещи поэты-песенники. Их стихи шутливы, напоминают частушки. Никакой утонченности. Дятловство. Но людям нравится. Эти стихи отлично подходят для чтения на застолицах.
Какое-то стихотворение про козла Пашку, в котором в качестве рифмы предполагается нецензурная брань, какие-то стихи о бомжах, бродягах, колхозниках. Эта поэзия не для кулуаров. Красногорская пригласила их, чтобы разбавить обстановку?
Она, как царица, представляет людей в том порядке, который кажется наиболее подходящим. Говорит о людях несколько слов, а потом представленные читают "вирши".
Я с напряжением жду, когда очередь дойдет до меня.
Красногорская представляет меня как бывшего ученика школы, в которой локализовался когда-то клуб. От моей биографии в ее устах веет какой-то могильной скукой.
Я читаю "Ожидание" по бумаге. Так легче, да и нет нужды читать на память. Это выглядело бы слишком пафосно.
Раздаются жидкие аплодисменты. Красногорская не ленится выйти из-за стола и взять листок, проговорив:
– Это я, конечно же, беру, Родион. Да и это тоже.
Она загребает листы со стихами, хищно улыбаясь.
Наверно, я должен радоваться подобному "вниманию".
Сафронова читает статью о Рязани. Что-то нудное и невразумительное. Похоже, она и сама это понимает, и устает от чтения больше, чем мы от слушания. Впрочем, она вечно утомлена собой. Кроме того, у нее вечный насморк. Ее огромные глаза вечно слезятся, а когда она сморкается, начинает казаться, что у нее базедова болезнь.
Молодой человек астенического типа читает стихи, отдающие декадансом. Нарочито манерный стиль декламации, который через пару минут убеждает слушателей в том, что это не стиль, что молодой человек такой и есть. Буря восторга!
Красногорская называет молодого человека будущим рязанской поэзии. Все соглашаются. Молодой человек доволен.
Иногда начинает казаться, что поэзия что-то значит, только пока создается, пока не закончен творческий процесс. Потом начинается ознакомление и вырождение.
Мужчины-частушечники, властью, данной Красногорской, объявляют перекур.
Около раздевалки стоит стол в окружении бежевых кресел.
Сафронова приветливо улыбается, и я задерживаюсь около стола.
– Что вы здесь делаете? Разве не слышали, что Ирина Константиновна позвала всех в галерею? – спрашиваю я, чтобы начать разговор.
– Мы устроили здесь то, что обычно делается всегда там, только в меньшем масштабе, – растягивая гласные, сонливо произносит Сафронова, – критикуем.
Я вижу на столе печатные листы. Причем отпечатаны они не на компьютере, а на машинке.
– Позвольте взглянуть…
Я глотаю строчки, понимая, что псевдопономарева, которую к тому же и зовут также – Татьяна, зачитала только что два самых лучших стихотворения.
Стихотворение, посвященное жертвам Беслана – точь-в-точь евсенкинское оплакивание Листьева – и все в том же духе. Сентиментальная лирика, позволяющая выплеснуть эмоции. Это ли функция поэзии?
Меня привлекает стихотворение, написанное от имени Ставрогина. Псевдотаню в нем привлекло донжуановское начало: способность и возможность соблазнять женщин и бросать их, не испытывая угрызений совести…
– Так вы читали "Бесов"? – удивленно спрашиваю я.
– Да, – по голосу понятно, что она не знает, как со мной общаться, ей непонятен статус.
Сафронова ревниво смотрит на меня.
– И как вам?
Она не отвечает, и правильно делает, потому что вопрос некорректный.
Я стою около них еще минуту, делая вид, что слушаю беседу, на самом же деле, разглядывая ноги псевдотатьяны. Красивые ноги.
Довольно!
Вместо Елены Евгеньевны я иду на крыльцо к мужикам.
На улице тепло. Даже кажется, что в воздухе пахнет весной.
Мужчина, стоящий рядом, говорит о каких-то обычных, совсем не поэтических вещах, а в его словах читается: "И что мы, дураки, делаем здесь? Только тратим время. Нет, чтобы заняться чем-то полезным. Кому это все нужно?"
Чувствуя подтекст, я проникаюсь симпатией. Тем более, что он, как и я, не курит. Мы просто стоим, беседуем и любуемся зимой, в которой неожиданно появляются весенние признаки…
После повторного чаепития и попыток решить финансовые вопросы, люди начинают расходиться. У каждого при себе сборник стихов, презентовавшихся сегодня, новый номер журнала "Утро", "который стал цветным" (как радостно сообщила Красногорская) и чувство напрасно потраченного времени.
Я захожу к Елене Евгеньевне.
– И зачем тебе, Родион, все это нужно?
– Что… нужно?
– Все эти собрания?
– Может, что-нибудь напечатают.
– И что дальше?
– Если это не имеет смысла, то что тогда имеет?
– Жениться тебе надо, Родя, – грустно подводит Елена Евгеньевна.
Черт те что! Когда же кончится это наваждение? Дело даже и не в Насте уже. Я смотрю в настоящее, вижу настоящее, а думаю о прошлом, словно я иду по этой дороге не сейчас, а тогда, не сейчас с мыслями о прошлом, а тогда – с мыслями о будущем, то есть о настоящем моменте, которое для меня тогдашнего является будущим.
Пребывая постоянно в этом междувременье, я проживаю жизнь, ожидая смерти. Жизнь как трагедия. Во что я превратил ее? Когда это началось?
Место действия – бабушкина квартира. В кладовке хранилась обувь. Я брал мамины босоножки, вдыхал запах, исходивший от них, и он сводил с ума. Движимый инстинктом, прижимал к груди, животу, не понимая еще, но чувствуя неизъяснимое удовольствие. Высокая параллелепипедообразная коробка, на которой изображены все виды конфет из тех, что только можно себе представить. Манящие и красотой, и запахом. Мне нравился вкус начинки, которая находилась под глазурью, карамелью и другими слоями, а слоев было удивительное множество. Но чувства, испытываемые от контакта с обувью, сильнее. И я наслаждался конфетами, предвидя грядущее наслаждение от обуви.
А почему в моей памяти конфеты с коньяком стоят рядом с босоножками? Сходность ощущений или широкий спектр наслаждений освещает малейшие детали этого дня?
Я разворачиваюсь и иду третьим путем, который не несет в себе воспоминаний. Что представляет сейчас жизнь? Я сознаю, что мое бытие – временное состояние. За ним должно последовать что-то определенное. Какое-то "да" или "нет". Внешне этот выбор будет связан с Настей, но нужно будет избрать какую-то цель, а это почти невозможно, потому что надо заново открыть Бога, помириться с миром.
Я пытаюсь найти время, когда простил миру грех и, кроме наших паломничеств с Людкой, такого времени обнаружить не могу. К чему призывал Христос, говоря: "Если не станете, как дети, не наследуете Царства"?
Мама думает, что меня ждет большое будущее. Она не понимает, что мы подвешены между пластами времен. И что будущего у нас нет и быть не может, потому что мы проживаем его в своем прошлом.
Школьная жизнь затягивает. Усталость. Когда приходишь домой, хочется спать. И бабушкина болезнь, и Павлова – все уходит. Звонки будильника делят жизнь на отрезки, обозначающие моменты приложения усилий. С утра я успокаиваю себя тем, что скоро все кончится. Надо потерпеть 5 уроков, надо потерпеть шесть уроков. Дальше будет легче.
Время непрерывно бежит к следующим каникулам, а жизнь, как старая телега, тащится, скрипя спицами. Остается только выяснить, кто же запустил всю эту технику.
Как бы я ни убеждал себя, что меня мучает неопределенность, дело было не в этом. Я не знал, что делать. Мне пришло в голову, что на самом деле никогда нельзя ничего изменить, просто понимание приходит в критических условиях.
Из-за нервного возбуждения я проснулся свежим и выспавшимся. Я ехал в школу и вспоминал, что говорила Зеленова: "Когда вы входите в дверь, все личное должно остаться за ней. Это – необходимое условие".
Как-то мы с Катей смотрели фильм, в котором клоуну сообщили, что у него умерла мать, а ему необходимо былой выйти и смешить людей. Он справился с задачей, ему даже сказали, что в этот день он был особенно бесподобен.
Теперь Катя мертва, а я выступаю в роли клоуна, и не могу сказать, что это действо является подвигом.
Мамы дома не было. Она приехала только в восемь. Была спокойна. Только выглядела утомленной.
– Рассказывай.
– Давай сначала попьем чай.
Я поставил ковшик на газ.
– Задавай вопросы – так будет лучше.
– Он может умереть?
– Да.
Я был готов к этому ответу, но сейчас слово вызвало в уме картину, которую я хоть и представлял, но принять внутренне не мог: вот проходит день, вот мама говорит, что отец умер, вот мы суетимся с похоронами, едем на кладбище, где кроме нас с мамой никого нет, и гроб засыпают. Нестерпимо.
Я отогнал мысли, потому что внутренний голос – демон стал убеждать: "Тебе стало плохо из-за похоронной суеты".
"Прочь, прочь", – прогнал я alter ego.
– А как он попал под машину?
– Он не помнит. Очнулся в "Скорой помощи", назвал фамилию и место моей работы, сказал, что возвращался с работы.
– Водитель скрылся?
– Да.
– Какие повреждения?
– Перелом основания черепа, сломаны несколько ребер. Когда я его увидела, не узнала: голова неестественной формы, огромная, не круглая, а какая-то узловатая, глаз – нет. Мне показалось, что глаза вытекли. Из ушей и из носа идет кровь, но врач говорит, что это хорошо. Ушиб мозга. Сейчас в мозге кровь. Если он и выживет, то доктор говорит, скорее всего, будут припадки…
Я представил отца, бьющегося в приступе эпилепсии. Пена изо рта, кровавая, страшная, слепое лицо с пустыми глазницами, худенькое тело ребенка. Передернуло.
Попробовал представить, что бы Настя сделала сейчас, если бы я попросил о помощи. Наверное, ничего. Она хороша только в декоративных целях.
– Когда к нему можно будет съездить?
– В воскресенье. Завтра я схожу в больницу к бабушке. Отцу все равно сейчас ничего не надо – есть он не может. Ты спокойно сходишь на работу. А в воскресенье съездим вместе в Канищево.
– Он в областной?
– Да, в областной.
Мы ложимся спать. Телевизор смотреть не хочется.
И мама, и я – мы оба живем по инерции. От этого отчасти становится легче: мы делаем то, что должны, ни больше, ни меньше. Жизнь сама расставляет приоритеты. Дела, которые казались важными, преспокойно ждут очереди, а мы думаем о больницах, о родных, о том, что мы можем сделать, и не думаем о том, что сделать не можем. Круг интересов сузился. Бытие замерло.
Я задумчиво говорю:
– Мам, представь. Сейчас мы попадаем в аварию. Хорошо, если сразу на тот свет. А если нет? Ложимся в больницу – и тогда все вчетвером умираем от голода, потому что к нам ходить будет уже некому!
Мама заразительно смеется. Мой незатейливый юморок разрушает горькие думы. Смерть лишает человека страха.
Областная больница пахнет не так, как все остальные. Это запах жарких батарей, пропахших потом, мочой и гноем помещений, запах лекарств, боли и смерти.
Отец лежит в общей палате. Его сразу туда поместили, даже несмотря на то, что в коридорах ютятся десятки людей.
Я ожидаю худшее.
Он выглядит не так ужасающе, как описывала мама. Голова замотана бинтом, поэтому я не вижу деформации. Один глаз красный, как у вампира, другой закрыт. Верхняя часть лица представляет из себя огромный синяк.
Его голос не кажется слабым. Он даже весел.
Мама уходит к врачу, чтобы выяснить текущее состояние, а я остаюсь.
– Видишь, Родя, опять Бог не захотел меня взять. Сколько раз уже был на подступах, а все никак.
– Ну, хватит, пап, не говори ерунды.
– Видно придется еще помучиться.
– Тебе больно?
– Да так… терпимо. Голова только чудная. Как в тумане. Я в основном все дремлю. Кровь из носа идет, но все меньше и меньше. Сейчас уже почти перестала.
– Как же это тебя?
– Не помню. Мать говорит, что я с врачами говорил, а я не помню. Голова чудная. Наверно, теперь так всегда будет.
– Не говори ерунды.
Я не знаю, что ему еще сказать. Он в такой ситуации, что мои слова ничего не значат. Да и не только мои.
– С работой теперь все. Пойду на группу. Буду дома сидеть.
– У-ум.
– Не беспокойтесь за меня. Я не умру. Хотя следовало бы.
Возвращается мама. Она знает, как утешить.
Рассказывает отцу о том, что сказал доктор.
– Хирург сам удивляется. Говорит, что на тебе все заживает, как на собаке. "Другие с такой травмой в коме лежат, а он говорит…" Кровь из ушей и носа – это хорошо. Но припадки, говорит, скорее всего, будут.
Мама смеется. Отец улыбается.
Я не могу понять, рад он, что остался жив, или не очень.
Отец прогоняет:
– Без толку сидеть – кому это нужно.
– Поправляйся, пап.
Он протягивает здоровую левую руку. Я жму ее.
По дороге я говорю маме, что с ее слов ожидал худшего.
– Он за два дня буквально изменился. А голова у него была нечеловеческая – это я тебе правду говорила. Сейчас-то выглядит очень хорошо. А тогда я его не узнала. Я не шучу – на самом деле не узнала. Доктор удивляется, говорит, что поправляется настолько быстро – не верится. Прям, говорит, такого не бывает. Но – ждите припадков. Не сейчас – так через год, но будут. Тьфу. Тьфу. Тьфу.
– Группа?
– Да, группа обеспечена. Только я поговорила со своими на работе – толку от нее, от этой группы – никакого. А с группой на работу уже не возьмут. Вот и решай – что делать. Тетя Тамара-то твердит: "Оформляй группу, оформляй группу!" Ей – лишь бы не работать, да деньги получать.
Маршрутка несет нас мимо каменных мешков мертвого района, мимо католических храмов, синагоги и каких-то странных построек в лугах. Черное на белом кажется неприкаянным, бедным и грязным. Жуткий район! Ни деревьев, ни парков – только каменные джунгли и бесприютность. "Нравы Растеряевой улицы".
Бабушку должны выписать во вторник, поэтому я отпрашиваюсь. Нужно помочь с сумками.
Мы идем по тем же улицам, что и месяц назад, говорим почти о том же. У меня создается гнусное впечатление, что мы, как белки в колесе. Дурное повторение. Дурная бесконечность.
Поэтому именно в этот вечер я звоню Юле. Я звоню, чтобы почувствовать себя существом, обладающим свободой воли. Пребывая постоянно во власти враждебных обстоятельств, я утрачиваю иллюзию свободы. Может быть, знакомство с этой Юлей, новая влюбленность, может быть, даже новая страсть вернут мне статус человека, поступающего свободно?
Перед тем, как набрать номер, я вспоминаю об отношениях со Светой в период болезни Кати. "Что, вернула тебе Света свободу? Нет? Великолепно. Юля тоже не вернет". Однако нужно было что-то сделать, а единственное, в чем я мог проявить себя, – Юля.
По голосу, который произнес "Алло" я понимаю, что это она. Или ее сестра. Или подруга. Всякое бывает. Голос спокойный, усталый.
– Юля?
– Да… – она удивлена.
– Вы меня не знаете. Я друг Черкасова. Меня зовут Родион.
Когда-то я все это уже говорил. Опять повторение. Опять порочный круг.
– Так. Что дальше. Я слушаю.
– Он мне много рассказывал о вас.
– Наверно, плохого?
– Да что вы! Конечно, хорошего. А у вас отличное чувство юмора.
– Спасибо. Не жалуюсь.
Ее резкая манера разговора мне не нравится.
"Наверно, не то. Опять не то. Интересно, как она выглядит? Хорошо, ежели бы была симпатичной". Я не перефразирую слова князя Мышкина о Настасье Филипповне? Только он уже видел ее красоту, и мечтал о ее душевных качествах, а я, так сказать, слышу душевные качества, но еще не вижу красоты. Ха-ха.
– Я хочу предложить вам свидание.
– Так сразу?
– А что откладывать?
Пауза.
– Откровенно говоря, вы меня заинтересовали. Но вы ведь не маньяк?
– Поинтересуйтесь у Черкасова.
– Хорошо. Где и когда?
– В воскресенье сможете?
– Да, смогу.
– Когда вам удобнее в воскресенье: днем или вечером?
– Утром.
– Утром?
– Утром.
– Во сколько?
– Часов в десять.
– Давайте в одиннадцать.
– Давайте в одиннадцать. Где?
– Около памятника – банально. Давайте около киоска.
Я вспоминаю, как с трудом узнал Павлову.
– У какого?
– Остановку представляете? Ту, где чугунная ограда?
– Представляю.
– С той стороны, где она, то есть остановка, упирается в площадь, есть киоск "Союзпечати". Там и встретимся.
"В том гробу твоя невеста!"
– Я поняла.
– Тогда до встречи.
– Пока.
Мне смешно. Я раздвигаю шторы и смотрю в темноту улицы. В свете фонаря кружатся мириады снежинок.
Мы идем и молчим. Все попытки с моей стороны наладить разговор упираются в глухую стену.
Я предлагаю ей свою руку, но она отказывается. Не знаю, думает ли она ранить своим ответом, но я воспринимаю его спокойно. Мы обсуждаем вопросы, которыми занимались Пушкин и Чаадаев. Причем Юле очень не нравится мое суждение о смешивании русской культуры с татарской. Она критикует тезисы так агрессивно, словно задета за живое.
Уже сейчас ясно, что это наша первая и последняя встреча. Так чего же мы даром тратим время?
Через полчаса я в первый раз предлагаю зайти в кафе. И предлагаю не так, как Лене, а исходя из собственной выгоды – я действительно замерз, но Юля отклоняет предложение так, будто я предлагаю интим.
Мороз крепчает, а разговор становится все более агрессивным. Я уже не жалею ее чувств. В дело вступает тяжелая артиллерия – аристотелевская логика. Я разбиваю ее аргументы один за другим. Она пытается сопротивляться, но ничего не выходит.
Обессиленная, она замолкает. Мы сделали полный круг и снова вышли на площадь, только с другой стороны. Ясное небо над головами становится темным. Я смотрю вверх, почему-то мечтая о снеге. Мне хочется снега. Я смирился и с тем, что замерз, и с тем, что голоден, и с тем, что, скорее всего, боли в горле обострятся. Мне все равно. Я знаю, что когда приду домой, буду писать роман, а потом готовиться к урокам. День потрачен впустую, а с Юлей еще нужно будет как-то разорвать отношения, да так, чтобы она не обиделась.