Текст книги "Опыт интеллектуальной любви"
Автор книги: Роман Савов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Савов Роман
Опыт интеллектуальной любви
Мефистофель
…Когда красавица твоя
Была в восторге, в упоенье,
Ты беспокойною душой
Уж погружался в размышленье
(А доказали мы с тобой,
Что размышленье – скуки семя).
И знаешь ли, философ мой,
Что думал ты в такое время,
Когда не думает никто?
Сказать ли?
Фауст
Говори. Ну, что?
Опыт первый. Боги умерли
Любовь – нечто интеллектуальное. Не надо приземлять ее до уровня чувства или эмоции. Любовь стоит рядом с великими замыслами Творца, пронизывая творение. Чистая, холодная, логически безупречная даже в своей иррациональности. Имеющая свою внутреннюю мотивацию, подчиняющаяся только ей. Великий дар человеку. Была подарена ему вместе с разумом…
В основе происшедшего лежало мое предположение о воздействии на систему ценностей человека сильных аффектов. Используя интеллектуальные манипуляции, я задумал влюбить в себя ту, которая, как мне казалось, запуталась в бесконечных играх, неотъемлемой частью которых являлась ложь. Этим самым я думал спасти ее. Вправе ли я был брать на себя такую ответственность? Но кто может осудить меня? Чтобы судить человека, нужно быть выше него. Но я не встречал никого, кто мог бы оценить меня с высоты, не находясь на моем уровне. Люди пытаются при оценке апеллировать к обыденной морали, но она столь относительна, что не задевает разума, хотя, само собой, задевает чувства, ведь, мы так привыкли к ней. Теперь я в нелепом положении человека, который совершил преступление, хочет, чтобы его покарали, но не имеет для этого ни достойного судьи, ни палача.
Я задумал позвонить ей не от скуки, а потому, что никогда не верил в то, что она безумна. Это казалось мне великим заблуждением Секундова. Он списал на ее шизофрению свои проколы, чтобы утолить муки тщеславия. Она лишь запуталась, всего лишь не знает, что ее могут любить. Научить ее любить – и тем самым спасти – не великий ли это замысел?
По приходе из армии я позвонил ей, чтобы лишить страданий. На мысль о таковых наводила история с Днем рождения Секундова, когда она подослала к нему какую-то женщину с подарком.
Все эти бесполезные дарения ему статуй (похожих, как он уверяет, на Пономареву, но это его измученный ум находит сходство) и картин (Серж на желтом фоне) – "бесплодные усилия любви".
Или нет, не так. Влюбить, чтобы изменить. Желание спасти ее – вот краеугольный камень импульса. Остальное – наслоения.
Сознавал ли я, что мной движет? Да, сознавал, но считал, что если добьюсь результата, то он оправдает все. А если мне не удастся? Я ничего не теряю.
Схема была проста: познакомиться поближе, играть с ней честно, не раскрывая лишь конечной цели, доверяя ей, пробудить лучшие стороны ее души. Любовь порождает лишь любовь, доверие лишь доверие, она не сможет обманывать меня, если я буду предельно искренен, потому что для этого пришлось бы идти против своей природы. Ни одному человеку это не под силу. Я и не думал учитывать того, что если любовь будет вызвана, то произойдет психическое заражение, и ее аффект станет моим, ибо очень сложно ввести в уравнение любовь к человеку, которого не любишь.
Она была не такая, как все, точнее была, но скрывала, поэтому я и подарил книгу безумца, в этом он ей сродни. Создать философию "по ту сторону добра и зла", но не встать по ту сторону – это беда нас, обыкновенных людей. Только ей, Насте, удастся сделать это. Я угадал с подарком. Только сама она не понимала, что сможет. Ее поступки стихийны. Выслушав мои наставления по поводу лжи, смысл которых сводился к следующему: "Ты попадаешься на лжи не потому, что слишком много лжешь, – как утверждал наш знакомый Тихонов, – а потому, что ложь твоя бессистемна", она ответила, что делает все экспромтом, причем своим ответом явно гордилась. Ей кажется, что она дурачит людей. Если она более тонкий психолог, чем они, если она может заставить их действовать в своих интересах, значит, она лучше, т. е. умнее, а это хорошо. Ключевое слово – "хорошо". Она поступает, сообразуясь со своими представлениями о добре и зле, значит, она тоже не смогла встать по ту сторону. Вечный двойной стандарт отношений – попытка стать не такой, попытка, которая ужасает ее саму, заставляет прятаться в обычной семье – своей семье. Что же будет с нею, когда ее родители умрут?
Секундов познакомился с ней по телефону.
Осенний дождливый день. Мы идем от Театральной в сторону Новой. "По направлению к Свану", – как любил иронизировать Секундов. Он рассказывает о назначенной встрече, не будь которой, и ничего бы не было.
Я говорю ему, чтобы он надел шапку. Стрижка у него модная, короткая, а уже холодает. "Нужно произвести впечатление", – только отвечает Серж. Видит Бог, он произведет его и в шапке. Я желаю ему удачи и с чувством легкой грусти жму руку.
Жизнь текла беспечно. Я жил ничем, как и он. Мы ходили в спортзал, читали вечерами Овидия, ночевали то у него, то у меня, выполняли в охотку работы на заказ, пили пиво и разговаривали….
Дождь был теплым, воспоминания медленно теснились в голове, опустошенной после "Прелюдий", опустошенной, как и много лет подряд после этого вечера. Тогда мне казалось почему-то, что именно так должен был чувствовать себя Аристотель в конце пути. Знал ли он, что это – конец?
Я увижусь с Сержом только послезавтра. И он все расскажет. Как она опоздала на два часа (я сразу вспомнил "Солярис": "Ты опоздал. На два часа"). Как она выглядела. Куртка тигровой расцветки. Ничего особенного. Миловидная. Он вернется домой только под утро, потому что пойдет провожать ее до дома.
Пройдут годы. Все, что рассказывал Секундов, повторю я, только она не опоздает ни на секунду. У нее будут на то причины.
Под дождем, который только начинал моросить, он расскажет об их откровенных телефонных разговорах, откровенно эротичных, а меня покоробит факт подобных отношений с заказчиками.
Я скажу ему только, что очень уж везет ему на заказчиц. Слова мои станут каким-то ужасным пророчеством, но тогда мы от души смеялись. Тогда мы были веселыми людьми, повесами.
Он расскажет о том, что они заходили греться в подъезд, потому что в тот день выпал первый снег, начали там целоваться, и он залез ей под юбку.
– Ну, и что там? – спрошу его я. – Чулки? Ноги?
– Ничего особенного. Там были теплые колготки.
– Что, она совершенна, как Афродита?
– Нет, однако, она в теле, ты же знаешь, Родон, мне такие как раз и нравятся.
Мы начали обсуждать особенности женских тел, их красоту, помянули всуе Жеребко, а потом пришли к окончательному выводу, что мужские тела все-таки красивее, недаром об этом еще Платон писал.
Он расскажет и о том, что Настя художница, что она – потомок древнего рода, точнее даже родов. По отцу – Вяземская, по матери – Трубецкая. Родители долго спорили, какую же фамилию дать дочери, и оставили двойную: Вяземская-Трубецкая. Секундова история рода впечатлила чрезвычайно. Он с воодушевлением рассказывал, что дед ее был чекистом.
– А вот это дурно попахивает, – рассмеялся я.
Он рассказывал, что родители дали дочери достойное образование, что у нее есть сестра.
– Младшая? – поинтересовался я.
– Да, но, к сожалению еще школьница.
– Жаль, повторяется история с Жеребко. А весело бы было, дружище Серж, жениться нам на сестрах-дворянках, жить в одном особняке, на разных этажах, ходить вниз в "качалку" и в бильярд…
– В бильярдную.
– …в бильярдную… Читать сообща Овидия и прочих древних.
Мы смеемся. Мы оба вспомнили нашу подготовку к ГОСу, ночевки втроем с Тихоновым у Сержа, чтение "Камасутры" накануне экзамена, кофе утром. Как мы смеялись над Тихоновым, когда он объявил, что будет готовиться к МХК за неделю. Как мы спрашивали его, мы, обладавшие тогда великолепными познаниями в истории искусств. А он не знал Маттиаса Грюневальда, его "Изенгеймского алтаря".
– Она великолепно рисует, – говорит, отсмеявшись, Серж.
– Ну, еще бы, – наверное, и на рояле играет.
– Нет, когда она родилась, родители жили бедно, поэтому не дали ей достойного образования. Вот теперь дела поправились, и сестра получит достойное воспитание.
Я понимаю, что Серж задавал ей те же вопросы, что и я теперь ему.
– Это пошло. Ну, какие сейчас могут быть дворяне, Серж?
– Ты это из зависти говоришь, Род. Мужики мы и есть мужики.
– А что в этом плохого? Россия после революции уже не могла вернуться к прежнему, а соблюдать мертвые обычаи, считать себя принадлежащим к мертвому сословию нелепо. Мне приходилось уже сталкиваться с великосветским снобизмом. Помнишь Юлю Буланову, там, в "Заре"? Она утверждала, что по происхождению – польская дворянка. Это выглядело жалко и нелепо.
– …Они этикет соблюдают. Раз сестра вышла из-за стола раньше времени, так, Настя говорит, ее потом за стол не пускали вместе со всеми. Настя говорила, что за ней зашел ее друг, поэтому она и выбежала без разрешения. Друг, который ухаживает за ней, галантно, весьма галантно, хотя они еще и дети.
– Лажа.
– У нее своя студия.
– Да? Где?
– Где-то в центре.
– Интересно было бы посмотреть на ее рисунки.
– Я тоже так сказал. Она обещала показать потом, когда убедится, что я не буду смеяться.
– Ты? Смеяться? Разве она не знает, что ты "шаришь в живописи не меряно"?
– Вот поэтому и боится.
– А что, Серж, круто было бы Сержу жениться на дворянке с художественным вкусом, которая еще и великолепно рисует, да еще и богатой, не это ли монжовская мечта о браке по-расчету? Да еще, если она и собой недурна?
– Я уже об этом думал.
– Что тут думать, Серж! Не упускай свой шанс, черт возьми!
– Ты думаешь? Она уже предлагала стать мне своим личным шофером.
– Сержу? Шофером? (Я возмущен попыткой подобного использования Сержа). У нее и машина есть?
– Пока нет, но со следующего гонорара она хочет купить "Jeep".
– Слабая фишка: Серж – шофер у своей подруги.
– Я тоже так ей сказал, но она ответила, что, зато я всегда буду с ней рядом, да и платить она будет мне немало. Баксов 300 в месяц.
Я смеюсь, дико смеюсь. Серж так спокойно относится к этой бредовой мысли. Серж, опомнись!
– Это какой же у нее доход?
– Она утверждает, что некоторые картины у нее покупают по нескольку тысяч долларов.
– Кто же позволяет себе такую роскошь?
– Новые русские. Например, чтобы украсить себе гостиную.
– И она создает картины ради денег? Какой же, к черту, она художник?
– Я ей сказал об этом. Говорит, что для души она пишет отдельно, когда вдохновение придет.
– Лажа.
– Мы обсуждали с ней великих мастеров. Она утверждает, что Леонардо – велик, а Микеланджело – не особо.
– И это говорит человек, который смеет называть себя художником?
– Мне тоже показалось это странным.
Секундов рассказал, что друзья Насти, помимо бандитов и нуворишей (хотя в России это обычно одно и то же) – иностранцы-полиглоты. Например, Патрик. Красавец-бельгиец, делавший неоднократно ей предложение, но рафинированный (по ее словам). Он приезжал в Россию по делам, но заехал и к ней. Сидели они в ресторане: Настя, Юрка – охранник Кириллина и Патрик. Причем Юрка ругнулся матом, а когда Патрик попросил перевести, сказал, что это непереводимый идиоматический оборот речи.
Насте нравилось смаковать подобные сцены, которые достойны водевиля, а также использовать самой и утверждать, что и другие ее знакомые "используют специальную филологическую терминологию в отнюдь не филологических ситуациях".
Имя Патрика вызвало у меня взрыв хохота, который подхватил и Секундов, потому что несколько месяцев назад он рассказал анекдот.
Футболист умер. Душа его оказалась перед Райскими вратами, которые охранял апостол с ключами. Стал вопрошать он футболиста о его добродетелях, но тот был грешен во всем: распутничал и пьянствовал.
– Но хоть что-то есть доброе в твоей жизни? – спросил, наконец, апостол.
– Есть один поступок. Играл я за команду святого Патрика и забил решающий гол.
– Проходи, – сказал апостол.
– Спасибо, святой Петр.
– Я не Петр. Петр в отпуске. Я – святой Патрик.
– Святой Патрик, – сказал я. И мы захохотали, как безумцы.
Мы были молоды: я и Серж.
Весна выдалась ранняя. Редкие морозы встревали среди оттепели и весеннего гомона, будто бы зима продолжается, однако все уже знали, что теперь будет тепло.
Я познакомился с сибирячкой Машей как раз в такой осколок зимы. Она заказала "Маленького принца". Маша звонила и Секундову, но он запросил слишком много. Именно в этот промежуток времени звонила и Настя – заказ по "Дням Турбиных", но было занято: я разговаривал с Машей.
После выполнения заказа я уснул днем, и мне приснился сон, странный, как все дневные сны.
Я сидел в библиотеке. Помещение прямоугольной формы, причем сильно вытянутое в длину. В два ряда вдоль стен стояли столы, за которыми работали люди. Стол библиотекаря около поперечной стены. Я сидел очень близко от него, за вторым столом слева. Библиотекарь – молодая женщина, кажется, была мне знакома. Так почему-то я сначала подумал. Предаваясь горестным размышлениям о событиях сегодняшнего дня; о не удавшейся брачной ночи, о том, как забыл номер дома, в котором мне теперь предстоит жить вместе со Светой, об отце и о нелепой гонке на велосипеде, я вдруг услышал яростный голос: "Кто взял четвертый том "Войны и мира", там, где Наташа Ростова танцует par de chale?" В моем уме пронеслись вереницей мысли, среди которых была следующая: а разве в четвертом томе она танцует с шалью? Потом я моментально вспомнил разговор с Пашкой, после чего мне стало совершенно ясно, кто взял книгу Толстого. Она еще спросила о каком-то учебнике по мелиорации, когда я решился отвечать. Оглядевшись по сторонам, я понял, что все дрожат от страха, но почему? Спокойно отвечая, сказал, что книги взяли Тачилкины, только не уверен, кто именно из них. "Мелиорацию" – это точно Пашка (в голову мне не пришло, что фамилия-то у него не Тачилкин, потому что он двоюродный брат Сергея), а "Войну и мир", вероятно, Димка.
Она стала рыться в карточках, пытаясь убедиться, что я прав.
Я был перед ней, чтобы сдать книги и уйти, когда она подала мне формуляр Пашки и велела искать. В предпоследней графе очень неразборчивым почерком была отмечена книга по мелиорации. Улыбнувшись, я протянул формуляр назад.
К величайшему моему удивлению, она предложила мне спор. Если в Пашкином формуляре значится и "Война и мир", то выигрываю я, если нет, то – она. Я предложил другое условие: если в формуляре значатся обе книги – Толстого и "Мелиорация", тогда выигрываю я, если нет, то – она. Если же одна книга, то ничья. "В случае ничьи, – предлагаю, – покупаем вместе шоколадку и съедаем ее за чаем вместе". Несмотря на странность моего условия, она соглашается. "По рукам!" Я протягиваю руку, она сжимает ее. Я смотрю на нее, наконец, вспоминая, где видел раньше. Я ожидаю ничьей, но к моему удивлению она находит "Войну и мир". Действительно, том четвертый. Я выиграл. В голове возникает нелепая мысль: потребовать шоколадку сразу, иначе потом ее не получить. Я подхожу к ней очень близко, так, что чувствую ее дыхание. "Я с удовольствием поменяю шоколад на поцелуй". Конечно, я этого не говорю.
Солнце ударяет мне в глаза. На улице много людей, но это почему-то нисколько не портит общее впечатление. Я иду вдоль корпуса университета по площади Свободы, когда снова встречаюсь с ней. Она разительно переменилась. Волосы стали не темными, а светлыми, лицо из смуглого стало нежно-розовым с какими-то милыми веснушками, почти незаметными, которые ее совершенно не портят.
Она спрашивает меня о французе, имя невозможно вспомнить, потому что я всегда плохо запоминаю имена, которые слышу в первый раз. Я отвечаю, что не знаю такого, но скорее всего – это персонаж какого-нибудь экзистенциального романа, автором которого является кто-то вроде Сартра. Отдаленно вспоминается какая-то радиопостановка, где звучало имя, которое она произнесла.
– Неужели вы считаете меня настолько умным и образованным, что думаете, будто я смогу ответить на такой вопрос? Я вообще-то плохо знаю творчество экзистенциалистов.
– Все равно мне кажется, что вы его знаете.
Солнце неистовствует в небе, как это бывает в жаркий июльский вечер. Природа, зелень – все ликует. Тихо.
– А как вы узнали, кто взял книги?
Я отвечаю ей, после чего неожиданно выдаю: "А знаете, что? Но нет, это пустое…"
Она смотрит на меня. Неужели же я не решусь? Однако, это – она. Потом, я женат. Света.
– Знаете, что? – планета замирает на мгновение. – Пойдемте ко мне домой? – небо рушится, разбившись на осколки, как зеркало.
Я перехватываю ее безумный взгляд, думается, что настал конец света. Да я же вовсе и не это хотел предложить, а просто сходить в кафе, чтобы пообедать и съесть пресловутую шоколадку.
– Пойдем, – отвечает она.
Мне дурно.
Квартира странно преобразилась. Ничего невозможно узнать: ни обстановку – какой-то странный диван у стены, который я не могу вспомнить, ни окна – свет и воздух, которые лучатся из них, наполняют легкие и кровь весной и счастьем. Какое поразительное, странное, давно забытое чувство счастья, будто уже наступило будущее, настоящее же слилось с ним, открыв безмерные перспективы, светлый простор с рекой вдали и великолепным храмом на том берегу. Действительно, эта панорама открывается, стоит лишь посмотреть в окно. И ни одного человека не видно – это самое восхитительное. Природа торжествует в одиночестве.
Нет забот, тревог о будущем, прошлом, настоящем – времени нет вообще.
– Я поставлю чай. Как раз к нашему шоколаду.
Она полулежит на диване, молча глядя на меня.
Я сажусь на край, испытывая странное ощущение горечи, как в детстве после того, как наплачешься. Она недоступна и свята, в тот же момент она здесь, рядом со мной, словно Пеннорожденная. Эта горечь – не оттого ли она, что я не могу позволить себе поцеловать ее?
Я склоняю голову и целую ее колено. Тонкие запахи тревожат мозг, в очередной раз преображается мир, словно я смотрю на него в красное стекло.
Она по-прежнему не говорит ни слова, продлевая мой утонченный восторг. Продолжаю целовать лодыжку, словно пытаюсь постичь природу ее красоты, красоты ее ног. Сейчас я обладаю удивительным даром – я не чувствую похоти, постижение красоты сейчас осуществляется хотя и при помощи органов чувств, но одним разумом (чистым, по Канту).
Странно, но я не знаю, есть ли на ней чулки, и это не играет совершенно никакой роли.
Снимаю с ее ног туфли, восторгаясь совершенством линий.
Меня не покидает ощущение того, что у нее нет самостоятельного разума. Ее ум слит с моим. Она – мой дубликат. Чувствую совершенно то же самое, поэтому и не возникает у нас сейчас обычных конфликтов.
Вот я целую ее руки, ключицы, снимаю блузку с плеча и целую под мышками. Я не испытываю обычного ощущения брезгливости, то, что я испытываю, невозможно вообще назвать ощущениями. Новая форма познания.
Через некоторое время в моем представлении рождается чудовищнейшая метафора, иначе ее не назовешь.
Темнота. Пустое пространство. Передо мной окно, какие обычно бывают в подъездах, расположенное так, что горизонтальные стороны прямоугольника длиннее вертикальных. В пустоте висят веревки с качелями. Я – босой. Раскачиваюсь на качелях сильнее, пока, наконец, босые ноги не врезаются со всего размаха в стекло. Оно бьется медленно, беззвучно, страшно…
Июнь выдался жарким. Кончалось многое. Кончались посещения отдела искусства, изучение мастеров Северного Возрождения, совместные завтраки в соседней забегаловке вместе с Сержом, кончалось наше студенчество, потому что нам оставались только ГОСы, кончалась юность, пора безумств, и Парень уже год как оставил нас с Сержом вдвоем, и не известно было, что у него на душе, но ясно, что не беззаботное прощание с лиловыми берегами Ювенильного моря.
Зимы смешиваются в памяти: январь двухлетней давности идет у меня за декабрем прошлого года, а февраль, который еще не наступил, кажется мне памятным февралем четырехлетней давности. Дела и мысли, люди и ситуации блекнут в моем уме, я уже с трудом узнаю их, и даже те, кого, как мне казалось, я любил – уже не более чем бледные тени, о которых я не могу сказать: "Они были", ибо я не уверен в этом. Секундов, ты исчислил время? Я – нет.
Она взяла трубку, и я поспешил скорей объяснить, кто ее беспокоит.
– Это Родион. Ты вряд ли узнала меня. Ты писала мой портрет. Мы виделись один раз на "Мастере и Маргарите"…
– Я помню, – коротко и напряженно сказала она, – что дальше?
– Я хочу встретиться и поговорить с тобой. Это касается не Секундова.
– О чем поговорить?
– Когда встретимся, тогда скажу. К тому же у меня есть для тебя сюрприз.
Год назад они собрались у меня все: Лена, Тихонов со своей будущей женой, Секундов с Настей.
Мы с Сидоровой предавались радостям плотской любви, ожидая гостей.
Первыми пришли будущие Тихоновы, выбрали котенка, черного, как крот, с белой грудью и усами, и собрались уходить, хотя я и предлагал остаться, но Сергей, как всегда, был непреклонен. Когда они уже оделись, пришел Секундов с Настей. Возникла заминка. Запомнилась только обувь Насти и ее сумочка – пятнистые, как леопарды.
Мы пили пиво, она – кофе. Я чувствовал, что автор "Прелюдий" уходит в небытие, что скоро может случиться нечто непоправимое, но непременно грядущее…
Творческие интенции ослабели, казалось, что все кончено. А тут идея портрета – уникальная возможность изобразить меня в силе, в период духовного расцвета, расцвета настолько сильного, что он уже становится упадком. Я не исключал возможности, что среди всех фантазий Насти, о которых я знал от Секундова, причем он верил, что это не фантазии, а истина, факт ее бытия как художницы мог быть истинным. Любая ложь, и Настя это прекрасно понимала, возможна только тогда, когда человек склонен верить, если же он все подвергает сомнению, невозможно лгать. Но ложь убивает при любых обстоятельствах, даже если человек ставит под сомнение все идеи собеседника, потому что вечное сомнение губительно для духа, также как вечный страх быть обманутым, так же, как ложь, ибо она требует больших психических ресурсов. Ее лживость должна иметь корни в раннем детстве, как реакция на сильный аффект. Ложь – возможность преобразить действительность, столь серую и унылую, что невозможно ее терпеть.
Почему Христос так предостерегал апостолов, говоря о лжи? Дело не в том, что за подобную игру человек платит остановкой в личностном развитии, "инфантильностью обезьянки", дело не в том, что подобное преображение действительности есть иллюзия, не позволяющая адекватно действовать в объективном мире, а дело в чем-то еще…
Итак, она сказала, что бисексуальна. Мне было все равно. Она думала шокировать меня? Я спросил, как Секундов отнесся к ее сексуальным предпочтениям. Настя же ответила, что он удивился. Я изумился тому, что он удивился, потому что уже тогда, еще не задумав создать новую мораль, не удивлялся отклонениям в морально-этических представлениях. Мною владела апатия. Что бы ни сказала Вяземская – это не могло избавить меня от меланхолии.
Я проживал дни, недели, месяцы, ничего не ожидая, не волнуясь, лишь проклиная тщетность усилий.
Настя продолжала говорить. О неграх, с которыми она спала, о множестве партнеров обоего пола, которыми она пыталась заполнить пустоту.
Меня не трогали ее рассказы. Я знал, что все это признаки душевного расстройства. Человек, оставшийся вне морали, неизбежно сталкивается с этими симптомами – так душа переживает потерю смысла. Настя этого не знала. Ее здоровая натура хотела как-то избавиться от томительных переживаний.
Она постоянно провоцировала меня.
Вышел Секундов и сказал, что пора идти, и действительно, было уже поздно. Я спросил, когда следующий сеанс, а Настя ответила, что и одного будет достаточно.
В тот июнь, когда я начал эксперимент, не было мыслей о разлагающем влиянии последствий знакомства с Настей. Может быть, я думал, что ничего не получится, потому что она замужем, может быть, воспоминания о Лене требовали их уничтожения, а как лучше это сделать, если не при помощи сильных эмоциональных переживаний? Но ключевая идея – идея единения всех неприкаянных душ, в частности, моей и Настиной – идея взаимного влияния, взаимного исправления – была основополагающей.
Я подготовился к встрече, насколько это было возможно.
Выскочив из маршрутки, я почувствовал, как работают послушные мускулы.
Первые секунды казалось, что она еще не пришла, но потом я увидел за памятником, у самого фундамента драмтеатра, в голубой блузке с отворотами в виде кленовых листьев, рыжую, в темных очках. Она подошла ко мне, и я сразу вручил ей книгу.
Она изумилась: "Настеньке?"
Очевидно, она боялась.
– Говори, зачем позвал, – потребовала она, – будто абстрагируясь от конечной цели встречи – купания на озере.
– Пойдем, – я взял ее под руку.
Мы пошли мимо Кукольного театра.
Я рассматривал ее и думал, что Секундов прав – она не красива. В моих мечтах ее тело выглядело более женственным.
"Все бесполезно, зря я связался с ней, она неисправима, она будет лгать всегда, у нее патология, Секундов прав, она – шизофреник".
Меня посетило муторное ощущение бесполезности идущего вечера, бессмысленного и напрасно потраченного, захотелось домой, подальше от нее, вечнолгущей. Усилием воли я заставил себя терпеть. Она разошлась и говорила исключительно ложь, причем с каждой минутой все развязнее.
– Ты говорила, что если слишком много будешь говорить, я могу сказать об этом…
– Я все поняла.
– Настя, не надо бояться меня, я не собираюсь мстить за Секундова, я не верю в то, что ты сумасшедшая, как он считает…
Люди все-таки очень предсказуемы: сначала она говорит о клинике для душевнобольных, чтобы вызвать мое сочувствие, когда же эта же самая мысль исходит от другого человека – это ее бесит.
– Почему вы все лезете ко мне в душу? Оставьте вы меня в покое!
Она не хотела заходить в воду, поэтому я взял ее за руку, и мы пошли вместе.
Она пошутила: быть может, я хочу ее утопить?
Человеческие страхи порой так фантастичны!
Мы вышли на какую-то безлюдную улицу, где я позволил себе погладить ее по спине – чуть ниже талии. Она замерла. А потом, когда мы вышли к какой-то стройплощадке, я остановился и поцеловал ее, удивившись тому, как жадно она на меня набросилась: слишком мало времени прошло, чтобы можно было так предаваться страсти, и мне виделся в этом соблазн.
Я повел ее куда-нибудь, где нет людей, увлекая за талию, а она послушно шла следом, подчиняясь по-женски.
Когда вышли к кремлю, там, где лес, где пристань, где плиты и зелень, я убедился, что трава высока, как человек, что лето овладело природой.
Броском я положил ее на землю. Она настолько удивилась моему поступку, что полностью утратила волю. Я обнажил ее, стянув блузку к животу, извлекая драгоценные перси из лифчика, целуя их.
Утолив первый голод, я задрал джинсовую юбку, короткую, как у путаны, сдвинул трусики в одну сторону, чем извлек из ее уст сладострастный стон.
Мужик вышел из-за поворота, причем я с удивлением обнаружил, что не устыдился, а ощутил какой-то душевный импульс, вроде внутреннего хохота, вспомнив одновременно Мартынову, зашедшую в комнату Эльвиру, мартыновский смех.
Я поднял Настю, взял ее за руку и устремился назад, к развилке, потом к лесу, где неоднократно проводил студенческие годы, когда не было лекций, где спал на плаще, хотя была осень, и уже холодало. Здесь, в тени дерев, она сняла с себя одежду – нижнюю ее половину…
Мы вышли через кремль в город.
Мы были по ту сторону добра и зла.
Я рассказывал ей о Мартыновой, не переставая удивляться тому, насколько далеко ушло прошлое. В свете настоящего Мартынова казалась глупой. Я запрашивал подтверждения у Насти, и она подтверждала, потому что не любила женщин, хотя и любила с ними спать.
Мы сидели на остановке, прижавшись друг к другу.
Я почти поддался ее предложению пойти ночевать к ней. Она утверждала, что родители ничего не услышат, а утром я уйду незамеченным. Но безумие еще не проникло в мою душу – я отказался.
У меня почти нет денег. Звоню на последний рубль.
– Ты почему не в деревне?
– Я опоздал на поезд. Приезжай ко мне, если сможешь. Сможешь? Записывай адрес.
– Я помню.
Она готова сорваться с места и стремглав лететь ко мне.
Она не приедет, но я не расстраиваюсь, начиная спокойно наслаждаться теплотой великолепного, но бездарно прошедшего дня, который обманул все ожидания.
В постели, прохладной и уютной, нам было хорошо. Мы мало говорили. О чем можно говорить в постели после соития?
Я не знал, как нам следует попрощаться. Я был благодарен ей за деликатность, а она умела быть деликатной. Благодарен за вечер, за ночь, за ванну, которая тяготила меня вчера, но о которой я вспоминал с тоскою теперь: моя вечная участь нелюбви к настоящему, пристрастие к уходящему, когда оно становится прошлым.
Я дошел до поворота и посмотрел ей вслед. Мне защемило сердце.
Я хватаясь за нее, как за единственно реальный объект в этом субъективном лабиринте лжи.
Я вынужден блуждать в лабиринтах памяти и личностей, которыми являлся, пытаясь найти зеркало, правильно отражающее прошлое, но никогда не найти его: Минотавр сожрет личность, и нет Ариадны, как бы ни ухитрялся я создавать узлы.
Жизнь условно дробится на возрасты, а те, в свою очередь – на периоды и т. д., но миллионы раз призваны мы рождаться и умирать, проклятые Фениксы.
Лес был девственным. Слышались странные шорохи. Бегали какие-то звери, может быть, белки, летали мыши. У реки было тихо, красиво и торжественно. Горели костры.
Я предложил искупаться, но Настя отказалась. Мы сидели на траве, обнявшись, и разговаривали.
Мы тихо вошли попить чая. Я рассматривал ее спокойное детское лицо, думая, насколько сильно привязался к этой женщине.
Мне хотелось спать, а Саня все говорил и говорил, причем, громко и матом, так что неудобно было перед родителями, которые спали в соседней комнате и могли все слышать. Несколько раз я предлагал заснуть, но он начинал сызнова. Я был первый, кто слушал его с интересом. Как бы мне хотелось, чтобы этот интерес был вызван не только Ириной, но и самим Саньком.
О чем бы я ни думал в ту ночь, я думал о времени, в руках которого – мы марионетки, не помнящие ничего, не помнящие даже себя, какими мы были в прошлом.
Ее мораль состояла из постулатов: постулат веры, постулат воли, постулат необходимости. Например, мой поступок по отношению к Секундову она рассматривала как постулат необходимости.
Настя считала, что мир грязен, но должен быть уголок, где тебя ждут несколько человек, не знающих о том, чем ты занимаешься, любящих тебя таким, каким ты им кажешься. Вот для этих-то людей и стоит действовать против других по постулату зла. К этим людям относились ее родители, сестра, бабушка, крестная и Ромка. Волею судеб к ним стал относиться и я.