355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Савов » Опыт интеллектуальной любви » Текст книги (страница 6)
Опыт интеллектуальной любви
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:47

Текст книги "Опыт интеллектуальной любви"


Автор книги: Роман Савов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Впереди – мол, доки, пристани, ржавые корпуса кораблей, яхты, поднятые для ремонта.

– Посмотри, Настен, посмотри – море!

Она сонно глядит на меня, потом – заинтересованно – вперед.

– Мы разместимся в этой прекрасной гостинице. Прямо перед собой вы можете видеть Финский залив. Вода сейчас холодная, но местные жители, насколько я знаю, здесь купаются.

Слева и справа – одноместные кровати, впереди – дверь на балкон, прикрытая тюлем и ночными шторами. Две тумбочки, у одной из которых сломана дверца. Небольшой шкаф, в котором обнаруживаются вешалки. Если вернуться в прихожую, можно заметить ширму, скрывающую душевую.

– Посмотри, какой балкон! – кричит Настя.

Это даже не балкон, а целая открытая галерея. Можно обойти все здание кругом. Открывается вид на залив, часть леса и аэродром вдали, а вот те туристы, у которых номера оказались на противоположной стороне, с легкостью могут взирать на весь простор, с его глубиной и странной дымкой.

С удовлетворением я отмечаю, что мое присутствие, равно, как и незаметное перемещение к двери, не вызвало никакой реакции. Будто бы меня здесь никогда и не было. Эти люди поглощены зрелищем, оно будто приворожило их, они не в состоянии оторвать глаз.

Настена сидит в желтой пижаме и сушит волосы. Она выглядит по-домашнему. Ее грудь, не поддерживаемая лифчиком, кажется обвисшей и маленькой, тело – обмякшим, и лишь глаза, напряженные, пытливые, выдают тайную работу, направленную на объекты, неизвестные мне.

– Нам не пора?

– Сядь ко мне, пожалуйста, Кисыч.

Она берет мою руку и прижимает к груди.

"Опавшая", – вспоминаю я.

– Настен, нам пора, а то мы можем опоздать. Помнишь, цирк?

Она улыбается, но в глазах – грусть.

Ей хотелось бы сейчас какой-нибудь нежности, какой-нибудь мягкости и ласки.

Я же становлюсь жестким, потому что она – это она, потому что я должен следить не только за собой, но и за ней. Следить из любви к ней. Не лучшее ли это доказательство?

Я уже объяснял ей все то, о чем сейчас думаю, неужели же эти объяснения были напрасными? И женщине нужна любовная чушь, ничего не значащая, но усыпляющая бдительность и тешащая тщеславие? Нет, Настя, нет, я не думаю о тебе так плохо. Поэтому тебе, моей женщине, придется довольствоваться рассудочной любовью, о которой ты с тоской говоришь, что в числе прочих приоритетов, она стоит едва ли не на последнем месте.

Между нами бездна. Может быть, ее разрушит великий город? Но чтобы это произошло, следует позаботиться об одном – не опоздать на автобус.

– Нужно позаботиться о самом главном, Настен, – не опоздать на автобус.

Хотя мы проезжали мимо этих церквей только во второй раз, меня стала тревожить идея дурной бесконечности, словно я наблюдаю все это уже тысячу лет.

Вместо радости меня стали посещать какие-то другие чувства.

Мы шли по какому-то мосту, пока не уперлись в бассейн, центром которого являлся заяц на высокой деревянной тумбе. Все бросали в него монеты. Считалось, как нам объяснили, что тот, чья монета останется лежать у ног зайца, сможет остаться в городе мечты навсегда. Не удержавшись, мы бросили по 50 копеек, и, конечно же, не попали, мало того, наши монеты даже не долетели до помоста.

Статуя работы Шемякина была чудовищной. В моем представлении она стала ключевым узлом нашего пребывания в Петербурге. Я не смог удержаться, и сфотографировал ее, пока Настя, потеряв терпение, догоняла группу.

– А сейчас давайте посетим казематы Петропавловской крепости.

Странная обыденность обстановки. Нам с самого начала бросалась в глаза эта обыденность. Для людей, работающих и живущих здесь, Питер – совсем не то, что для нас. Чем же является город на самом деле, чем же являемся мы на самом деле?

Нас подвели к камере, в которой вполне мог находиться Достоевский, Радищев, декабристы, народники. То, что Радищев и Достоевский считали кошмаром, воспринимается как нечто восхитительное, как смысловой узел их времени, но многие не видят даже этого. Так в чем же смысл времени? Неужели же человек напридумывал себе всяких героев, которые когда-то вовсе и не были героями, чтобы лучше понять время? Только какое: свое или их? Или же время одно?

Мы зашли с Настей в единственную открытую камеру, где она и попыталась залезть на меня, но я, пресекая ее попытку, предложил сфотографироваться.

Блики от свежеокрашенных стен озарили комнату, превратив ее в таинственный не то рай, не то ад. И Настя была в самом центре этого таинственного Ничто.

Мы потеряли группу.

По деревянной лестнице поднялись на крышу, где в определенное время весело стреляла пушка, возвещая о движении времени.

Я предложил дождаться выстрелов, но Настя опасалась, что группа уйдет, а она не взяла с собой сумочку. Что делать, если автобус уедет? Найдем ли мы гостиницу в Стрельне?

– Пойдем, раз ты боишься.

Когда мы уже были внизу, она неожиданно взорвалась:

– Что ты все время меня учишь? Я не твоя ученица. Ты не мой учитель.

– Успокойся. Возьми себя в руки, не психуй.

– Да пошел ты на…!

Она посмотрела на меня и осеклась.

– Что ты сказала?

Я увидел в ее глазах испуг, и одновременно почувствовал прилив ледяной ярости, когда разум отключается, а ледяная волна охватывает сначала голову, потом сердце. Я знал, что побледнел. Потому что раньше, еще в школе, те, кто наблюдал меня в такие моменты, говорили, что я бледнею, я знал также, что желваки на скулах моих начинают играть. Я почувствовал, что могу ударить ее.

Вслед за яростью пришло спокойное понимание…

И так же спокойно пришла мысль о том, что все кончено. Оттого, что все кончено, мне стало неудержимо легко. Будто напряжение всего этого года ушло.

Она идет по аллее. Медленно бредет, ожидая, что я позову.

Монеты, могилы императоров, которые я пытаюсь сфотографировать. Иностранцы с фотоаппаратами.

Храм освещен. Солнце заполнило интерьер. Какой-то странный полосатый отсвет играет на гробницах, на иконах. Я перешагиваю через солнечные лучи. Я могу познакомиться с любой женщиной, имею право с любой провести время, но я даже не хочу этого делать, не потому, что знаю – "это невозможно", а потому что это помешало бы наслаждаться свободой, которую я, наконец, обрел.

Теперь становится совершенно ясно, что Настя не принесла мне ничего, кроме зла. Как же я мог любить? Это становится загадкой. Сейчас я совершенно определенно понимаю, что не люблю ее. Мне удивительно понимать, что еще некоторое время назад я был убежден в обратном. Неужели уход чувства, одного только чувства, способен так кардинально изменить образ мыслей?

Картины жизни в Петербурге, но уже без Насти. Вот я работаю в пивоварне "Балтика", работаю, разумеется, грузчиком, кем же еще? Вот после работы я тороплюсь в "Эрмитаж", в "Русский музей", наслаждаюсь произведениями великих мастеров, а потом… Действительно, а что потом? Я больше не был автором. Я не считал себя ни учителем, ни писателем. Я был лишен творчества. Их отсутствие, намеренно ли, случайно ли, было прикрыто суетой, тщетой работы, бесполезным прожиганием жизни, нелепой любовью, любовью, которая не сулила творческого взлета.

Мердок. "Черный принц". Я осознал, что любовь должна приводить к творческой активности. А раз мое чувство к Насте бесплодно, то какая же это любовь?

Помимо меня и Насти за столом разместились наши соседи: пресловутая духовная девушка и жена рязанского "представителя власти". Одна тихо поддерживала разговор, другая же допустила типичную ошибку людей неделикатных, начав расспрашивать. Несмотря на характер вопросов, я отыскал золотую середину, умудряясь не разглашать информации – с одной стороны, и не оскорблять человека вопрошающего – с другой.

– "Белые ночи – светлые ночи в начале лета, когда вечерняя заря сходится с утренней и всю ночь длятся гражданские сумерки. Наблюдаются в обоих полушариях на широтах, превышающих 60 ®, когда центр Солнца в полночь опускается под горизонт не более чем на 70 ®. В Санкт-Петербурге (ок. 60 ®с. ш.) белые ночи продолжаются с 11 июня по 2 июля".

Мы сможем увидеть разведение мостов. Вокруг было полно кафе, но нам вход в них был заказан. Оставалось поужинать пресловутой колбасой, побродить по набережной, насладиться прелестями Невы.

В громкоговоритель зазывали прокатиться на любовной лодке – моторном катере, который пройдет под разведенным мостом, считалось, что это – верх романтики. Желание, загаданное влюбленными в такой вот момент, укрепленное даром Неве, обязательно сбудется.

Люди, зазванные красивой историей, охотно покупали билеты.

Мы брели по набережной в какую-то даль, туда, где некоторое время назад скрылось солнце, не забрав света. Мы добрались до какой-то небольшой набережной. Это место, помещавшееся рядом с памятником шкиперу, напоминало миры Александра Грина.

Пробил час. Выстрелы возвестили время. Мы увидели, как начинают расходиться части гигантского моста, как машины остановились, чтобы дождаться соединения и продолжить путь. По мне, так лучше бы части никогда не сошлись. Именно сейчас, когда город разделился, в нем почувствовалась какая-то странная цельность, та, которую я подспудно чувствовал с самого начала. Я полюбил город, город, в котором разводят мосты.

Катера плавали не более пяти минут. Затем высаживали туристов, набирали новых и продолжали.

Когда наш мост сошелся, мы продрогли до нитки. Белая ночь не делала воздух теплее. Люди собрались в автобусе, со скукой наблюдая за происходящим. А мы пришли издалека, оттуда, где город жил не туристической, а обычной, размеренной жизнью. Мы гуляли. Гуляли, как когда-то в Рязани. Тоже по набережной. Тогда, год назад, когда я подарил ей "Злую мудрость".

Автобус тронулся, оставляя позади романтику белоночной Невы.

Нас везли по ночному городу, показывая Елисеевские магазины, Казанский собор, провозя мимо тех мест, которые посещались днем.

Казанский был хорош. Днем не удалось разглядеть его. Сейчас же, проходя под его распростертыми крыльями, я мучительно пытался понять, нравится ли он мне больше Исаакия.

Мы проходим мимо колоннад. Сумерки открывают их красоту в ином свете. Память говорит: "А помнишь, как в детстве ты с Людкой ходил ночью на кладбище, помнишь красоту церкви в неровном свете луны?"

"Да, да, конечно, помню, но сейчас главное другое – не забыть вот это, запомнить навсегда".

Фонари освещают лужайку за литыми, как мне кажется, прутьями ограды. На лужайке сидят влюбленные и пьют пиво. Лужайка завалена пустыми бутылками и банками. Похоже на ночной кошмар: дремучий лес, вместо грибов – пластик. Это зрелище настолько ужасно, что я отворачиваюсь.

Фонтан, который представляет из себя каменный шар, вращающийся под напором воды – иллюзия. Скульптура императрицы Екатерины II. Мне кажется, что я уже ее видел. Только где?

– Уже приехали?

– Да, мы у гостиницы. Пойдем.

Мне тяжело даже достать сумку из чрева автобуса, потому что меня шатает. То ли от внезапного пробуждения, то ли от усталости.

Мы поднимаемся в номер. Пока Настя принимает душ, я готовлю кровати.

Она выходит, и изумленно видит, что кровати стоят по-прежнему не рядом, а на своих местах, а я мирно лежу, закрыв глаза.

– Кисыч, что это значит?

– Давай спать.

Она вздыхает. Надевает пижаму. Ложится. Ей сложно уснуть.

Я не знаю, сколько прошло времени, потому что, когда открываю глаза, вижу все тот же полумрак белой ночи. А глаза я открываю потому, что она залезает ко мне. Залезает в слезах. Залезает и просит прощения.

– Давай спать, – говорю я сонно, – давай спать.

Я засыпаю снова. Мне легко на душе.

– Что ты делаешь?

– Кисыч, как же так? Мы же так мечтали оказаться здесь. Сейчас же белые ночи. Неужели ты хочешь все уничтожить? Почему же здесь и сейчас?

– А о чем ты думала вчера? Скажи, о чем думала? Ты думала, что я не могу найти другой, подобной тебе? "Не называйте себя детьми Авраама, потому что Бог и из камней сих может сделать детей Аврааму!" Неужели ты думаешь, что я не могу из "камней" сделать себе сотню Насть?

– Кисыч, пусть так! Но я же старалась. Я всегда делала то, что ты хочешь. Почему же ты обращаешься со мной так жестоко? Я думала мы ляжем вместе, а ты обрекаешь меня на одиночество в первую ночь. Если я виновата, скажи мне, но зачем же делать так? Прости меня. Она страстно целует меня, как тогда, у бабушки. Я не могу не ответить ей, как не мог не ответить Айви герой Фриша. Я знаю, что после Питера все будет кончено. Я еще не знаю, что будет потом, но я знаю точно, чего не будет.

Она стягивает с себя желтые штанишки. Она не безобразна. Я спокойно смотрю на ее похудевшее тело, на бедра, на похудевшие груди, которые больше не вызывают трепета. Она достигает оргазма, я же спокойно наблюдаю за ее конвульсиями. Когда она подходит ко второму оргазму, я начинаю представлять Жеребко, начинаю представлять ту девицу, которая сейчас спит в одной комнате со своей матерью и которая могла бы быть моей, могла бы спать на месте Насти.

Знают ли женщины, что происходит в сознании мужчин во время секса? Знают ли мужчины, что происходит в сознании женщины?

Мы засыпаем, хотя часы показывают, что спать нам остается не больше часа.

Я просыпаюсь от солнечного зайчика, скользящего по векам. Настя спит. Зайчик бродит по ее спокойному лицу, по влажным от слез ресницам. "А не простить ли ее?" – бормочет внутренний голос. Но alter ego сурово: "А что дальше? Что есть будущее? Что есть жизнь? Что есть Настя? Что есть ты?"

Звонок пробуждает ее.

Лицо ребенка. На нем нет сейчас косметики. Глаза кажутся пронзительно зелеными, ресницы – белесыми. На висках – седые волоски. Она похожа на наивную девочку. Именно такую Настю я и полюбил когда-то. Сейчас она примет душ, оденется и станет другой. Но могу ли я лишать себя и ее тех немногих мгновений любви, которые нам даны?

В столовой все выглядят достаточно бодрыми. Отоспались. Еда не Бог весть какая, но мы не прихотливы.

Автобус останавливается, принимая в свое лоно девушку.

– Познакомьтесь, это – Света – ваш новый гид.

Я присматриваюсь к этой молодой петербурженке, пытаясь понять, каково это – жить, привыкнув ко всему, разучившись восхищаться, сделав восторг и экстаз других источником заработка, а поэзию превратив в обыденность. Я слушаю, что она говорит о городе, честно выполняя долг, и становится грустно от ее желания сделать все, как надо. "О, если бы ты был холоден или горяч, но так, как ты не холоден и не горяч…"

Я представляю, что могло бы быть: я бросаю Настю, подхожу к Свете, обольщаю ее, затем женюсь, получаю петербургскую прописку в придачу к прекрасной образованной девице… А потом? Что потом? Я представляю, как мы уходим с ней по утрам на работу, как возвращаемся, уже не в силах обсуждать что-либо, потому что восторг перегорел, переплавился и превратился в немыслимый конгломерат. Я уже сейчас погружаюсь в ужасающую скуку, которая нисходит на меня. Настя! Вот что дает волю к жизни. Она – сама необычность. Дарит интригу, остроту, вечную новизну. Именно это и позволяет быть с ней снова и снова, несмотря ни на что, быть, несмотря на подозрения, несмотря на уверенность, что она лжет, быть, когда уже не осталось любви, а осталось что-то, возможно, более сильное.

Я люблю ее вопреки, люблю, ибо абсурдно. Моя любовь к ней – сама иррациональность. Она – мое спасение. От скуки, от обыденности, от хаоса сплина. Того, да, того сплина, о котором писал Бодлер.

Но что я для нее? Почему она любит? Да и любит ли? Сколько бы ни пытался я понять, никогда не мог, потому что от меня сокрыто главное – то, как она любит. Я знаю, как она хочет, догадываюсь, как вожделеет, не только меня, вожделеет вообще, и не только мужчин, но и женщин, но любовь ее – тайна. Любовь – страсть, достигшая динамического равновесия.

Не знаю, во мне ли дело, или она делала нечто подобное и по отношению к Секундову, и по отношению к Андрею, и по отношению к остальным. Я знаю, что она хотела этого равновесия, а реальный человек – ее возлюбленный, которым в данный момент оказался я, может и не играть решающего значения, потому что моя личность в ее сознании превращается в нечто настолько непредсказуемое, что постичь это нечто невозможно никому, возможно, даже ей. Но именно это непостижимое нечто она и любит. А может, все совсем и не так…

Мы подъезжаем с другой стороны, со стороны Дворцовой площади. Проходим под арками, выходим к Александрийскому столпу. Все так просто, так геометрически точно! Меня восхищает этот Космос. "Осознай это, осознай это, – шепчет солнце, – вас здесь больше не будет". Я прислушиваюсь, а Настя фотографирует.

Вот она просит иностранца сфотографировать нас, объясняя, куда следует нажать. Мы стоим в обнимку, памятуя о том, какие взгляды вечно бросают нам вслед. Иностранцам, похоже, все равно. Они чем-то озабочены, но, глядя на нас, вдруг начинают улыбаться.

Какой большой путь проделала эта женщина! Как причудливо ее судьба переплелась с моей!

Я щурюсь, как кот, принимая бесценный дар солнечного света, переносясь в детство на площадь Мичурина, когда читал сказки, постигая в какие-то доли секунды, что ничто не повторяется, радуясь, что так и надо, потому что это превращает жизнь в чудо, в котором нет ни одного повтора, в котором нет места скуки!

Детство прекрасно, потому что жизнь бесконечна. И в солнечный день, когда все еще живы, а обиды забыты на ярком солнце, когда любимая кошка нежится рядом с раскладушкой, а книга все не кончается, когда еще нет знаний, а солнце этого дня будет греть также, как и сейчас, но не приносить такой же радости, потому что тело уже отравлено сознанием бренности, а дух – представлениями о смерти и страсти, в этот солнечный день время завязывает в человеке узел, который можно будет когда-нибудь развязать, понимая, что возврата нет.

Я вижу, как сработала диафрагма, поэтому говорю изумленному иностранцу, что все, уже все. Фотоаппарат поймал нас. Когда я соединял в своем уме миры, когда Настя о чем-то думала, возможно, пытаясь построить свой Космос, на своих основаниях.

Они улыбаются, растерянно, по-доброму, бормоча:

– Пожалуста, пожалуй-ста.

Славные иностранцы.

– Какие славные иностранцы, – говорю я Насте.

– А ты заметил, как они смотрели на мои ноги?

Я вздыхаю и смотрю под ноги, на мостовую.

Настя пыталась увлечь меня вслед за экскурсией. Но я увидел Их работы въяве. Великие мастера, о которых было столько прочитано, мастера, с изучением которых было столько связано.

Настя оставила нелепые попытки. Ушла вслед за экскурсией. Это не имело значения. Я видел полотна. Я видел воплощение духа Титанов. Я видел Бессмертие.

На улице очень жарко. По дороге экскурсовод предложила наведаться в домик Петра. На самом деле это строение называлось по-другому – Летний дворец Петра I в Стрельне, но мне нравилось называть его запросто "домиком".

Когда мы стали подходить, сердце защемило. Будто бы я уже здесь был. Нам раздали причудливые войлочные чуни, чтобы мы не испортили обувью набранные полы. Дом поражал целесообразием, порядком и роскошью. Причем роскошью не дворцовой, а мещанской, роскошью, которая была ближе нам, детям 21 века. Создавалось впечатление, что нечто подобное могут позволить себе и нувориши, если чувство меры их не подведет.

Экскурсовод, отличительной чертой которой была какая-то старинная, уже только в фильмах встречающаяся деликатность, неторопливо вела из залы в залу, рассказывая нараспев историю домика, Петра, его семьи, наследников. Ее голос завораживал. Она рассказывала о картинах, о художниках, которые их создавали, о технике изготовления полов, о парке, который окружал "домик", о Стрельне. Интерес к предмету ее неторопливой речи не покидал, но усталость, которая в первую очередь сказывалась на ногах, мешала получать удовольствие. Похоже, она и сама поняла это, потому что предложила пройти в сад, где мы смогли бы отдохнуть, посидеть и насладиться вечером.

Еловые иголки, кусты смородины и подберезовики, которые виднелись то тут, то там под еще молодыми деревьями.

Настя молчалива. Иногда она нежно дотрагивается до моей руки. Она устала. Усталость убрала из ее черт и эротизм, и вульгарность, и яркость. Она выглядела нежной и домашней. Я знал, что она ненавидит и нежность, и порядочность, ненавидит, потому что ассоциирует их с обыденностью. Она боится быть затянутой в круговорот мещанства. Но как же она мила, когда ненавидимые ею качества проступают в ней непроизвольно! Да и так ли уж плохо – быть домашней?

Мы сидим на деревянной скамейке, тихо прощаемся с экскурсоводом, с этим "домиком", с настоящим, которое подарило столько незабываемых минут, о которых никогда не придется жалеть.

Когда я принимаю душ, она готовит полдник.

Мы на скорую руку перекусываем и идем к заливу.

Мол. Запах воды. Я вижу, как вдалеке купаются подростки. Теперь мой черед.

Настя набрасывает мне на плечи старую куртку. Я сажусь на корточки, чувствуя, как тело согревается…

На ее лице появляется скука. Мне становится страшно, страшно не потому, что ей скучно, а потому, что я никогда раньше не видел на ее лице такого…

А что, если такое состояние привычно, просто она его искусно скрывала? Может быть, она не скучает только тогда, когда испытывает возбуждение?

Но что же будет дальше, когда она уже не сможет получать удовольствие? Или для нее такое время никогда не настанет?

– Ты не устала?

– А ты?

– Может, пойдем в номер?

По ее голосу я понимаю, что она устала, и устала сильно.

– Подожди меня в душе.

Было ясно, что она все эти дни ждала этого мгновения. Она была наполовину обнажена. Рука стыдливо прикрывала груди. Ни дать ни взять – картина Боттичелли. Новые трусики, едва прикрывавшие лоно, были призваны пробуждать страсть. Черные тонкие чулки, которые она купила ради меня (или себя?). Ради торжества естества она не поленилась взять в поездку туфли на высоком каблуке – неизменные вишневые туфли. Она старалась понравиться, да даже не понравиться, а восхитить, возбудить…

Когда она приблизилась к третьему оргазму, я решил, что мне тоже надо сосредоточиться. Одной Насти в такой ситуации всегда было мало, поэтому я представил, что делаю это с секретаршей на столе, а лицо секретарши – лицо Марины, лицо Жеребко, лицо Джиневры Бенчи.

Она рухнула на меня, попыталась восстановить дыхание, а потом прошептала, отводя влажную от пота челку:

– Феерично…

Незаметно мы задремали. Я открыл глаза, потому что выспался. Показалось, что прошло не более 20 минут. Но белая ночь обманывала. Часы показывали два…

Мне приснилась драка. Я пытаюсь атаковать, но тело такое вялое, неповоротливое. Меня бьют, бьют методично, пытаясь убить…

Настя трясет меня за плечо:

– Я тебя люблю, Кисыч!

– Я тоже тебя люблю. Спи.

Понимание того, где мы находимся и с чем столкнулись, пришло позже. Не знаю, почему, меня охватил трепет. Я словно соприкоснулся, будто бы увидел неведомое. Складывалось впечатление, что, попав за ограду, я шагнул дальше, но не сразу понял. Настя ничего подобного не чувствовала. Она обращала внимание на частности: лебедей, утят, белок.

Мы идем по тропинке все дальше и дальше. Город дает нам отдохнуть. Я испытываю благодарность. Хочется, чтобы остановилось именно это мгновение – миг покоя, тишины, тепла и света в Летнем саду.

Полотна навевают мысли о времени, об изменении, о непостоянстве, которое здесь, в музее, в ключевом месте, на посту времени воспринимается иначе, потому что непостоянство выражено в виде постоянства. Оно сохраняет разные черты: художник изобразил прошлое, находясь в настоящем, а я смотрю на прошлое прошлого художника, сознавая непостоянство собственного настоящего, пытаясь зацепиться хоть за что-то – вот я и моя возлюбленная здесь, и неважно, повторится ли поездка в Питер, а если и повторится, то с ней ли, с Настей, или будет какая-то другая женщина, о которой я, быть может, и не подозреваю, но я приду с ней в этот музей, и вспомню этот день, про который сейчас могу сказать: "Аз есмь".

– Погоди минутку!

Я не объясняю, зачем мне нужна эта минута, а нужна она, чтобы додумать до конца мысль.

В нашей семье еще никто не умирал. Мне было года четыре. Катя повела меня в кинотеатр. Вот так же, как и сейчас, сверкало солнце. Я радовался жизни и тому, что Катя купила мороженое.

Мальчик умер от заражения крови. Показали парк, где он гулял при жизни. Парк был пуст. Мальчика не было.

Мы вышли из мрака зала на ярчайший солнечный свет летнего дня.

Я спросил у Кати, что произошло с мальчиком.

Она ответила, что я же видел, как он умер.

В фильмах о войне, когда герои гибли, их место занимали другие, и жизнь продолжалась, а здесь осталась только пустая аллея, никто не занял место, оставленное под солнцем.

С этого дня мир был отравлен. Потом, когда погиб дед, когда он сгорел заживо, я не плакал, я не плакал никогда, видя смерть, потому что в этот солнечный день я понял, что умрут все. Я уже умер там, вместе с мальчиком, оставившим аллеи пустыми.

Теперь, стоя в холле залитого солнцем музея, я на какой-то миг стал тем ребенком, каким был до просмотра. Я забыл, что в мире есть смерть. Я стоял в растерянности посреди огромного зала и изумленно глазел на сказочный мир.

Катерок был маленьким. В трюме – бар со столиками, а палуба настолько крошечная, что стоять невозможно. Только сидеть и только в специальных креслах. Пятачок, на котором я стоял, предназначался для прохода в трюм, а не для обзора.

Казалось, увиденное забыть невозможно, но я-то был стреляный воробей, и знал, что память постепенно сотрет все, каким бы неповторимым оно ни казалось.

Я предложил записывать наши впечатления, а сейчас, достав приготовленный для этих целей блокнот, сделал одну лишь запись.

Но я упрямо продолжаю что-то писать, пока Настя со смехом не отбирает изрядно помятую тетрадь.

Бриз взлохматил волосы, глаза на солнце светились зеленым, губы не были накрашены, похудевшее тело в облегающей блузке казалось невинным. Она была прекрасна…

Потянулись то ли парки, то ли посадки, то ли лес. Людей не было. Листва и трава играли под лучами восходящего солнца. Роса стремительно испарялась. День предвиделся жаркий.

Настя разглядывала обстановку, безделушки, туалетные принадлежности, картины. Особенно ее поразил котенок. Она обрадовалась, как дитя, потянула меня за руку, подвела к картине и сказала:

– Смотри, ко-котенок…

– Глаза какие голубые.

– Ко-котенок…

Она была в каком-то неописуемом восторге, не удержалась и, нарушив строжайший запрет, потрогала его, этого котенка, который жил в картине.

Нам предложили либо походить по дворцу, либо выйти в парк. Мы настолько устали, что выбрали последнее, но она не могла не вернуться к голубоглазому зверьку. Сказала, что никогда его не забудет…

Парк принял блудных детей, окружил заботой и снял усталость. Ноги перестали гореть, но хотелось большего – добраться до пруда и омыть их.

Брызнул дождь. Мы переждали его под "Колоннадой Аполлона", которую обнаружили нежданно-негаданно. Парк выглядел пустынным, однако оказалось, что в нем много полуразрушенных построек, которые словно играют в прятки с бестолковыми туристами.

Водоемы были украшены причудливыми мостами, на удивление настоящими, словно сказка ожила, а по воде, отражающей мир, плавали утки, утята и какие-то неведомые птицы.

Разлечься бы на травке, обняв Настю, и провести в таком безмятежном и счастливом сочетании душ, тел и природы всю ночь.

Мне казалось, что ее мысли так же ленивы, так же спокойны. Мы, я и она, наконец-то добились того, чего так страстно желали – покоя. Падал снег. Я и Настя шли по заснеженным дорожкам Павловского парка, отдохнувшие ото всего, добившиеся счастья. С исцеленной памятью…

В гостиницу группу привезли под вечер. Все были тихими, осторожными. После ужина мы любили друг друга. Как-то нежно, осторожно, словно муж и жена. Казалось, даже Эрот проникся поездкой в Павловск. Мы не могли иначе. Понимая, что завтра отъезд, что сейчас мы проводим последнюю ночь.

Проснувшись, я увидел, что она не спит, а, приподнявшись на локте, внимательно смотрит.

– Настя, что?

– Я люблю тебя, Кисыч. Я очень тебя люблю.

По звуку голоса можно понять, что она плачет.

– Обними меня, пожалуйста, покрепче! Прости меня, Кисыч! Прости меня!

– Я давно простил тебя. Ты же помнишь, я – Гао?

– Да… Кисыч, выполни мою просьбу.

– Какую?

– Когда ты уйдешь от меня…

– Не говори глупостей!

– … когда ты уйдешь, и у тебя будет другая, не позволяй ей прислоняться к этой ложбинке, вот здесь. Пусть она будет моей, только моей. Обещаешь?

Она ткнулась и поцеловала меня, намочив слезами…

– Мы всегда будем вместе.

– Ты обещаешь?

– Обещаю.

Ее глаза в темноте кажутся серыми.

– Правда, любишь?

– Правда.

– И, правда, не бросишь?

– Ну, конечно.

Она укладывается, как ребенок, сжавшись калачиком. Кладет мою ладонь себе на грудь, под пижаму цвета одуванчиков, и засыпает.

Я вспоминаю, как все начиналось. Думаю о Серже, о Тихонове, о Свете, Лене, Ирине. Я понимаю, что сказал правду. Я никого не любил. Еще я понимаю, что всю жизнь ждал чего-то настоящего, готовил себя к этому, тренировал тело и дух. Похоже, Настя – это и есть то, чего я ждал. Даже мое творчество увязывалось с ней, хотя она и не имела к нему никакого отношения. Мне казалось, я продолжаю быть творцом, несмотря на то, что не созидаю. Разве любовь не разновидность поэзии? Любовь – это и есть подлинная поэзия, которая не нуждается ни в словах, ни в ритмике, ни в размерах. В глубине души мы оба знаем, что всему приходит конец. Но есть ли сила, которая заставит нас в это поверить? Как это произойдет? Как человек приходит к пониманию, что любви больше нет? Если любовь не связана с красотой, если любишь человека, женщину, такой, какой она не может не быть, то, что нужно, чтобы любовь исчезла? Собираясь уходить от Насти, верил ли я в то, что смогу это сделать?

Мне снится лето, озеро. Я прижимаюсь к Насте, как тогда, год назад, и сердце замирает. Она еще не моя. Еще нет никаких оснований считать, что она может быть моей, но трепет моего сердца уже делает меня счастливым. Любовь приносит свои плоды. Ее серебристый купальник так красиво подчеркивает груди. Какие они, груди моей любимой? Запретной женщины, которую я люблю?

Утро проходит в суете. Настин мобильник будит нас за 2 часа до отъезда. Нужно собрать вещи, прибраться, принять в последний раз душ.

Любой отъезд волнителен.

Когда автобус проезжает мимо "домика" Петра, я приникаю к окну. Я прощаюсь по-настоящему. Прощаюсь с этим "домиком", как с живым человеком, прощаюсь со своими воспоминаниями, со своим настоящим, которое уже умудрилось превратиться в прошлое, пусть недалекое, но уже прошлое. Завтра мы будем в Рязани, далеко отсюда, но воспоминания останутся.

Настя задумчиво смотрит в другое окно на проплывающие деревья. Когда я сажусь на место, она нежно берет мою руку, подносит ее к губам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю