355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберто Арльт » Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы » Текст книги (страница 2)
Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 15:30

Текст книги "Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы"


Автор книги: Роберто Арльт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

Отступая на задний план, автор одновременно делается все более полновластным хозяином в структуре романа. Автобиографизм первых вещей Арльта меняется: Арльт теперь открыто решает свои, личные проблемы как общие, но и ни в коей мере не отождествляет себя со своим героем. В поздних произведениях Арльт беспощадно и последовательно вскрывает самые глубинные побуждения героев, добирается до тайного тайных их душ.

Писательство так никогда и не стало для Арльта основным занятием. Испытывая постоянные материальные затруднения, он вынужден был (хотя и не без пользы для творчества) работать журналистом то в столице, то в провинции. Романы писались в основном по срочным заказам, в большой спешке. (Так, например, роман «Огнеметы» был дописан в рекордные сроки, когда автору приходилось отстукивать на машинке по десять – пятнадцать страниц в день).

После второй мировой войны аргентинский журнализм меняет свое лицо, превращается, по выражению Рауля Ларры, в «шумный, крикливый, жадный до сенсаций журнализм, эксплуатирующий в первую очередь уголовную хронику и популярные виды спорта вроде футбола». Но в довоенные годы газетный и журнальный материал воспринимался серьезно, и поэтому для самого Арльта его очерки-зарисовки столичной жизни были делом ответственным, принципиальным. Помимо того, что очерк – удобная форма социальной типизации, он был нужен Арльту как возможность языкового эксперимента, как творческая лаборатория. В очерках он на практике «прививал» разговорный язык литературному. В них он мифологизирует аргентинскую столицу – Буэнос-Айрес: характеры даны неизменными, «вечными». Перед нами снова единство живого лица и социальной маски, и неизбежная при этом статичность компенсируется языковой игрой. Очерк – именно тот жанр, в котором Арльт открыл для себя язык «как самоценный драматический материал».

Рассказы Арльт писал параллельно с романами, и, являясь периферией его творчества, рассказы эти предвосхищали многое в будущем развитии писателя. Общая тональность сборника «Горбунок» задана уже в посвящении, адресованном жене: «И вот я посвящаю тебе эту книгу, в соавторстве с темными улицами и безмолвными площадями, где бродит земной, печальный и сонный люд… Существа человеческие скорей похожи на увязших в потемках чудовищ, чем на светозарных ангелов из старинных романов». Преемственность характеров в творчестве Арльта очевидна и, пожалуй, наиболее близок к героям рассказов Эстанислао Бальдер из «Колдовской любви». Но, разрабатывая тему «подпольного существования», Арльт в рассказах последовательно отдаляет друг от друга полюсы своего мира: с одной стороны, это возвышенная реальность Страдания, с другой – карикатурный абсурд Быта. Отсюда и такие непохожие вещи, как «Эстер Примавера» – рассказ, пронизанный пафосом страдания, неотвязной мучительной боли, и «В воскресенье после обеда» – гротеск, словно написанный для театра марионеток.

Арльт видит жизнь прежде всего в ее противоречиях, антиномиях. Комплекс неполноценности в мгновение ока оборачивается «комплексом сверхполноценности», «маленький человек» таит в себе «великого диктатора». Несостоявшийся писатель, герой одноименного рассказа, всю жизнь клеймивший пороки буржуазного общества, признается, что «говоря начистоту… оно всегда казалось мне не так уж и дурно устроенным». В этом «мире наоборот» логичны частности – что придает обыденной жизни несокрушимость аксиомы, – но, увиденный извне, в целом он – алогичен. Это противоречие и делает мироустройство для Арльта абсурдным: Арльт приходит к фарсу, к трагикомедии.

Переход к театру, все более увлекавшему Арльта в последние годы жизни, на фоне его творческой эволюции понятен. Театр зачаровывал Арльта, представляясь ему стихией, равновеликой самой жизни. Спектакль был для него таинством, в театре он видел возможность бесконечной импровизации и наиболее прямой путь к аудитории. Пьесы Арльта (большинство которых было поставлено при непосредственном участии автора) появились в период общего застоя театральной жизни в Аргентине и своей необычностью способствовали возрождению интереса к театру, к драматургии. Правда, в пьесах-фарсах Арльта язык «как самоценный драматический материал» не успел реализоваться, он достаточно стерт. Неизвестно, по какому пути пошел бы Арльт дальше, но, может быть (соблазнительное предположение!), ему удалось бы одушевить фарс с помощью той удивительной языковой стихии, которая переполняет его очерки.

Арльт умер в Буэнос-Айресе в июле 1942 г. Последние месяцы он целиком посвятил работе над новым методом вулканизации капрона. Это было его последнее изобретение, которое он так и не успел запатентовать.

В. Симонов

ЗЛАЯ ИГРУШКА

(Роман)

Глава первая

РАЗБОЙНИКИ

 четырнадцать лет мир приключенческих романов с его упоительными тяготами открылся мне благодаря старику сапожнику, родом андалусийцу, который чинил башмаки неподалеку от скобяной лавки с бело-зеленым фасадом, в подъезде одного из старых домов по улице Ривадавия, между авенидами Южная Америка и Боливия.

На дверях его закутка красовались радужные обложки тощих книжонок, воспевавших похождения знаменитого пирата Монбара и Уэнонго, из племени могикан. Возвращаясь с занятий, мальчишки останавливались перед дверью, восхищенно разглядывая выцветшие на солнце картинки.

Иногда мы заходили к нему за полпачкой сигарет «Баррилете», и старик нехотя вылезал из своего угла навстречу покупателям.

Он был широкоплеч, с заросшими бородой впалыми щеками и вдобавок слегка хромал, приволакивая до странности похожую на копыто ногу с вывернутой наружу пяткой.

Видя его, я всякий раз вспоминал одно из присловий моей матери: «Бойся отмеченных богом».

Мы часто болтали с ним, и, вороша груду колодок и мотков кожи в поисках полуразвалившегося башмака, он с горькой усмешкой неудачника рассказывал мне поучительные истории о знаменитейших бандитах Испании или принимался расхваливать важного посетителя, которому он чистил ботинки, получая за это двадцать сентаво на чай.

Он был скуп, и при воспоминании о щедром клиенте гнусная улыбка скареда змеилась между его впалых щек, обнажая гнилые зубы.

Хоть он и был презлой старикашка, но ко мне питал симпатию и за какие-нибудь пять сентаво разрешал пользоваться своей жалкой библиотекой, составленной за долгие годы по подписке.

Вручая мне, скажем, жизнеописание Диего Коррьентеса, он говорил, шепелявя:

– Шлавный был паренек… шлавный!.. Пишаный крашавец, и не подштрели его мигелеты… – Хриплый голос старого башмачника прерывался и дрожал: – Пишаный крашавец… Жагляденье… – Вслед за тем он впадал в глубокую раздумчивость: – Виданое ли дело… грабил богатеев и вше отдавал беднякам… в каждой деревне была у него жажноба… одним словом, пишаный крашавец…

Я слушал его, и в провонявшем кожей и клеем закутке мне виделись зеленые лесистые горы. Шумные цыганские таборы в глубоких ущельях… вся неуемная горная вольница представала перед моими глазами.

– Пишаный крашавец, – повторял хромой и, давая выход накопившейся тоске, изо всех сил колошматил по подметке, лежащей на железной пластинке у него на коленях.

Затем он пожимал плечами, словно отгоняя навязчивую мысль, и сплевывал сквозь зубы, быстрыми движениями оттачивая шило на оселке.

Немного погодя добавлял:

– А вот когда доберешься до доньи Инеситы и про харчевню Штарое Копыто… – и, видя, что я ухожу, кричал вслед: – Шмотри, книжка денег штоит… – и, вновь принимаясь за работу, наклонял голову в низко нахлобученной мышастой кепке к ящику и, пошарив в нем клейкой рукой, набивал рот гвоздями, продолжая: тук… тук… тук… – постукивать молотком.

Вышеупомянутые романы я поглощал выпуск за выпуском, и в их числе историю о Хосе Марии, грозе Андалузии, о похождениях дона Хайме Бородатого и прочих рыцарей удачи, изображенных на обложках (более или менее правдоподобно и живописно) следующим образом: верхом на лошади в сногсшибательной сбруе; опушенные бакенбардами розовощекие лица; широкополая кордовская шляпа, из-под которой торчит тореадорская косичка и чудной старинный мушкет, похожий на клаксон, притороченный к луке седла. В сценах, происходивших, как правило, на зеленом склоне холма, они великодушным жестом протягивали кошелек с золотыми вдове, прижимающей к груди младенца.

В такие минуты и я видел себя разбойником: грозой развратных коррехидоров, защитником униженных, покровителем вдов и возлюбленным прекраснейших дев.

Чтобы осуществить первые шаги на этом поприще, мне нужен был соратник, и им стал Энрике Ирсубета.

Это был некий юный повеса, общеизвестный под многозначительной кличкой Фальсификатор.

И вот вам пример того, как складывается репутация и какую немаловажную роль играет личное обаяние в достохвальном искусстве надувать простаков.

Энрике было четырнадцать лет, когда ему удалось обвести вокруг пальца хозяина одной карамельной фабрики, и в этом – несомненное свидетельство того, что боги заранее предопределили будущую судьбу нашего Энрике. Но так как боги – существа по натуре коварные, неудивительно, что сейчас, когда я пишу эти строки, Энрике обосновался в одной из тех гостиниц, которыми государство обеспечивает людей отчаянных и плутоватых.

Дело было так.

Желая улучшить сбыт своего товара, некий фабрикант организовал конкурс с призами для тех, кто представит полную подборку флажков, отпечатанных на обратной стороне конфетной обертки.

Трудность состояла в том, чтобы разыскать флаг Никарагуа, который попадался крайне редко.

Эти нелепые конкурсы, как известно, завораживающе действуют на подростков, и, сплоченные общей целью, они способны дни напролет подводить итоги своих трудов и обсуждать ход кропотливых изысканий.

И тогда Энрике предложил ребятам со своей улицы, сыновьям молочника и мальчишкам из столярки, подделать флаг Никарагуа при условии, что ему его предоставят.

Зная репутацию Ирсубеты, мальчишки колебались, но недолго, тем более что Энрике великодушно предлагал в качестве заложников два тома «Истории Франции» г-на Гизо[3], чтобы устранить любые сомнения в своей честности.

Так и был заключен этот договор – на улице, кончавшейся тупиком, с фонарями, крашенными зеленой краской, с редкими домами и длинными кирпичными заборами. Лазурный окоем льнул к дальним, увитым плющом изгородям, и только однообразное гуденье ленточной пилы да мычанье коров в загоне невесело вторили захолустной тишине.

Как я узнал позже, Энрике, пользуясь тушью и кровью, подделал флаг Никарагуа так умело, что отличить оригинал от копии было невозможно.

Несколько дней спустя Ирсубета щеголял новеньким духовым ружьем, купленным у старьевщика с улицы Реконкисты. В те поры отважный Бонно и непревзойденный Вале наводили ужас на весь Париж.

Я уже успел осилить сорок с чем-то томов, в которых виконт Понсон дю Террайль описывает жизнь приемного сына мамаши Фипар, великолепного Рокамболя[4], и страстно желал сделаться бандитом высокого полета.

И вот летним днем в одной из лавчонок неподалеку от дома я познакомился с Ирсубетой.

По улицам разлилась послеполуденная жара, я сидел на кадушке с травой, увлеченно болтая с Иполито, который, пользуясь привычкой отца соснуть после обеда, мастерил самолеты из бамбука. Иполито хотел стать авиатором, но не раньше, чем сумеет разрешить «проблему спонтанного равновесия». До этого он занимался вечным двигателем и частенько советовался со мной относительно возможного результата своих рассуждений.

Облокотившись на газету в жирных пятнах, между плетенкой с сырами и красной стрелкой весов, Иполито слушал меня внимательнейшим образом:

– Часовой механизм для пропеллера не пойдет. Электромотор с батарейками поставишь в фюзеляже.

– Значит, как и в подводных лодках…

– Каких лодках? Правда, ты можешь пережечь мотор, но скорость выравняется, а батарейки сядут нескоро.

– Слушай, а что, если использовать в двигателе беспроволочный телеграф? Ты должен обязательно этим заняться. Вот будет здорово!

В этот момент на пороге показался Энрике.

– Привет, Иполито! Мама велела спросить – может, ты отпустишь нам вперед полкило сахара?

– Не могу, дружище. Старик сказал, что пока вы не уладите счета…

Энрике слегка нахмурился.

– Странно слышать, Иполито!..

И полито добавил примиряюще:

– Не во мне дело, ты же знаешь… но старик, в общем… – И довольный, что есть повод сменить тему прибавил, указывая на меня: – Послушай, ты знаком с Сильвио? Это тот, с пушкой.

На лице Ирсубеты появилась учтивая улыбка.

– А, это вы! Поздравляю. Ребята из коровника сказали, что она стреляла не хуже крупповской…

Пока он говорил, я хорошенько разглядел его.

Он был высокий, худощавый. Блестящие черные волосы волнами ниспадали на выпуклый веснушчатый лоб. Глаза табачного оттенка слегка косили, а одет он был в коричневый костюм, перешитый на него руками, мало искусными в портняжном деле.

Он стоял, облокотившись о край прилавка, опершись подбородком о ладонь. Казалось, он размышляет.

Об упомянутом приключении с пушкой я расскажу вам не без удовольствия.

Как-то я купил у монтеров железную трубку и несколько фунтов свинца. Из этого хозяйства я соорудил нечто, что, по настроению, называл то кулевриной, то бомбардой. Процесс изготовления заключался в следующем.

В обмазанную изнутри глиной шестигранную форму я вставил трубку и залил свободное пространство свинцом. Разбив форму, я зачистил отливку напильником и с помощью жестяных скоб укрепил на лафете, сколоченном из толстых досок ящика из-под керосина.

Моя кулеврина была прекрасна. Она заряжалась двухдюймовыми снарядами, начиненными порохом в холщовых мешочках.

Ласково поглаживая свое маленькое чудовище, я думал:

– Ты можешь убить; ты можешь разрушить, – и каким упоительным было одно лишь сознание того, что в моих руках – послушная мне смертоносная сила.

Соседские мальчишки восхищенно глазели на кулеврину, и с тех пор мое очевидное интеллектуальное превосходство сделало меня вожаком всех грабительских вылазок в окрестные сады и экспедиций по разысканию кладов на пустырях по ту сторону Мальдонадо, в приходе Сан-Хосе-де-Флорес.

День испытания пушки прославится навсегда. В качество полигона был выбран огромный конский загон на улице Авельянеды, не доходя до Сан-Эдуардо, весь в зарослях цинний. Окруженный мальчишками, я с притворным энтузиазмом заряжал кулеврину через ствол. Затем, для испытания баллистических достоинств, мы навели ее на цинковый бак, снабжавший водой соседнюю столярную мастерскую.

Затаив дыхание, я поднес спичку к фитилю, темный язычок пламени зарябил на солнце, и вдруг страшный взрыв окутал нас клубами тошнотворного белого дыма. На какое-то мгновение мы оторопели перед свершившимся чудом: перед нами словно неожиданно открылся неведомый материк или мановение волшебной палочки сделало нас властелинами мира.

Вдруг кто-то крикнул:

– Смывайся!

У нас попросту не хватило времени для достойного отступления. Двое сторожей бежали к нам, и, не долго думая, мы принялись улепетывать во весь дух, оставив бомбарду неприятелю.

На прощание Энрике сказал:

– Если вам понадобится для работы специальная литература, у меня дома есть подборка журналов «Вокруг света».

С этого дня и до той, самой страшной, ночи мы были с ним неразлучны, подобно Оресту и Пиладу.

Какой непривычной, экзотической жизнью жила семья Ирсубета!

Да, это были люди! Семьей, состоявшей из трех мужчин и двух женщин, заправляла мать, сеньора с кожей едко жгучего цвета, и бабка, согбенная, глухая и темная, как опаленное дерево.

За исключением одного из сыновей, служившего в полиции, обитатели сумрачной комнаты под лестницей предавались сладкому безделью, деля досуги между чтением Дюма, бодрящим послеобеденным сном и милыми вечерними сплетнями.

Неприятности обрушивались на них в начале месяца. Тогда приходилось уговаривать кредиторов, улещивать «вонючих галисийцев», смирять гнев разного рода бестактных плебеев, вопиявших с порога об уплате за товары, по наивности отпущенные в кредит.

Хозяином комнаты был толстый эльзасец по фамилии Гренуйе.

Семидесятилетний ревматик и неврастеник, он в конце концов привык к некоторой экстравагантности своих жильцов, плативших за квартиру по настроению. Когда-то он пробовал выселить их, но родня Ирсубета состояла по большей части из потомственных судей и прочей публики, принадлежавшей к консерваторам, отчего сами Ирсубета пользовались правом неприкосновенности.

Смирившись, эльзасец выжидал, пока сменится власть, а тем временем махровое бесстыдство зарвавшихся жильцов доходило до того, что они посылали Энрике просить у хозяина бесплатные билеты в казино, где сын последнего работал швейцаром.

Да! А какие смачные комментарии, какие по-христиански сострадательные рассуждения можно было услышать на тайных сходках кумушек, любовно обсуждавших подробности жизни соседей.

Мать преуродливой девицы, перед которой один из юных Ирсубета, в порыве неуемной лихости, обнажил свой срам, рассказывала:

– И я его не схватила, сеньора, только потому, что уж лучше попасть под поезд.

Мать Иполито, полная, постоянно беременная женщина с белым, как луна, лицом, доверительно шептала мяснику:

– Боже вас упаси, дон Сегундо, с ними связываться. Нам они должны – страшно сказать.

– Всему есть предел, всему есть предел, – свирепо рычал здоровяк, и его огромный нож так и порхал вокруг говяжьей туши.

Да! Веселые были люди – семья Ирсубета. А кто не верит, пусть спросит у булочника, который как-то, набравшись храбрости, решил возмутиться пассивностью своих должников.

На его несчастье, когда он скандалил в дверях с одной из дочерей, в доме случайно оказался тот самый полицейский.

Привыкнув улаживать любое дело с помощью рукоприкладства и взбешенный наглостью булочника, вздумавшего требовать то, что ему причитается, он вытолкал его из дома взашей. Поучительный этот случай оказался хорошим уроком, после которого многие кредиторы отказались от своих притязаний. В конечном счете все в жизни семьи Ирсубета оборачивалось буффонадой.

Незамужние девицы, которым было уже под тридцать, упивались Шатобрианом, вздыхали над Ламартином и Шербюлье[5]. Чтения эти питали в них уверенность в принадлежности к некоей интеллектуальной элите, и потому всех остальных смертных они называли не иначе как «хамами».

Хамом был лавочник, напомнивший о долге за фасоль, хамкой – торговка, которой «забыли» уплатить за кружева, хамом – разъяренный мясник, которому, не открывая двери, с невыразимым презрением обещали «рассчитаться в следующем месяце».

Трое бездельничающих молодых людей, заросших и тощих, днем принимали продолжительные солнечные ванны, а по вечерам, прифрантившись, отправлялись пленять сердца местных магдалин.

Старухи, набожные и брюзгливые, ссорились каждую минуту по пустякам или, усевшись с дочерьми в кружок под обветшалым кровом своего жилища, разглядывали прохожих и сплетничали, а так как они происходили от офицера, служившего некогда в наполеоновских войсках, мне не раз случалось, глядя на подретушированные сумраком бескровные лица, слушать рассказы, воскрешавшие мифы Империи, блистательные призраки былого великолепия, а в это время под окнами на пустынной улице фонарщик со своим шестом, на конце которого плясал фиолетовый язычок, зажигал зеленый газовый фонарь.

Так как они не располагали средствами держать служанку и так как никакая служанка не вынесла бы неистовых выходок трех юных фавнов, капризов привередливых барышень и причуд зубастых старых ведьм, Энрике был тем самым вездесущим элементом, необходимым для нормальной работы разболтанного экономического механизма, и он настолько привык выступать в роли просителя, что его наглость в этом смысле была неслыханной и образцовой. К его чести скажу, что скорее можно было вогнать в краску бронзовую статую.

Долгие часы досуга Ирсубета коротал за рисованием, склонность к которому подкреплялась в нем изобретательностью и утонченностью, и это лишний раз доказывает, что многие отпетые бездельники наделены от природы эстетическим чутьем. Предоставленный сам себе, я часто заходил к нему, что было не по вкусу старым дамам, которые меня ни во что не ставили.

Наша дружба с Энрике, бесконечные разговоры о ворах и бандитах развили в нас исключительное влечение к разного рода разбою и неудержимое желание оставить по себе память как о великих преступниках.

Прочитав снабженную красноречивыми фотографиями статью Сойса Рейли о прибытии в Буэнос-Айрес изгнанных из Франции апашей, Энрике рассказывал:

– Президент нанял четырех апашей в телохранители.

Я смеялся:

– Глупости.

– Серьезно, ты бы видел, – и он разводил руки, как Христос на распятии, чтобы дать представление об объеме грудной клетки этих прославленных рецидивистов.

Не помню точно, с помощью каких безрассудных софизмов нам удалось убедить друг друга, что красть – занятие достойное и прекрасное, но с обоюдного согласия было решено организовать клуб разбойников, единственными членами которого были в тот момент мы сами.

Что ж, поживем – увидим… Но для начала, решили мы, будет неплохо попробовать грабить пустые дома. Обычно это происходило так.

После обеда, когда народа на улицах почти нет, мы, одевшись поприличнее, отправлялись на улицу Флорес или Кабальито.

Наш инструмент состоял из маленького разводного ключа, отвертки и нескольких газет – заворачивать добычу. Приметив объявление о том, что сдается дом, мы шли наводить справки. С потупленными взорами, с притворной скромностью на лицах, мы были похожи на служек великого Кака.

Получив ключи, с тем чтобы осмотреть квартиру, мы поспешно отправлялись по указанному адресу.

Я до сих пор помню упоительное чувство, охватывавшее меня, когда распахивались наконец двери. Мы врывались в комнаты, рыскали по этажам, высматривая добычу быстрыми хищными взглядами, прикидывая в уме ценность очередного трофея.

Мы обрывали провода, звонки и выключатели, вывинчивали лампочки и патроны, снимали люстры и абажуры; мы отвинчивали никелированные краны в ваннах и бронзовые – на кухнях и не забирали разве что рамы и двери, чтобы совсем уж не уподобиться носильщикам.

Волнение комком застревало в горле; мы работали в какой-то радостной горячке, с проворством цирковых униформистов, то смеясь, то вздрагивая, неизвестно отчего.

На месте вырванных с мясом люстр свисали обрывки проводов; пыльные полы были усыпаны обвалившейся штукатуркой; на кухне журчащие потоки извергались из водопроводных труб, словом – после нашего недолгого пребывания квартира нуждалась в дорогостоящем ремонте.

Затем мы сдавали ключи и спешили поскорее исчезнуть.

После операции мы всегда встречались у одного лавочника, торговавшего хозяйственными мелочами, вылитого Какасено, с круглым, как луна, лицом, обремененного возрастом, брюшком и рогами, так как было общеизвестно, с каким францисканским долготерпением сносит он измены своей жены.

Но что касалось дел, тут он был стреляный воробей. Придирчиво осмотрев товар, колченогий старикан взвешивал на руке мотки провода, проверял, не перегорели ли лампочки, копался в кранах и наконец, подведя безжалостный итог длительных сложных расчетов, предлагал в десять раз меньше того, что стоило, украденное на самом деле.

Если же мы начинали протестовать, добряк поднимал на нас свои бычьи глаза, круглое лицо озарялось лукавой улыбкой; дружески похлопывая по плечу, он с величайшей обходительностью подталкивал нас к дверям, и не успевали мы и рта раскрыть, как оказывались на улице с зажатыми в руке деньгами.

Но не думайте, что наши подвиги ограничивались пустыми домами. Кто мог сравниться с нами в ловкости рук!

Мы не спускали зорких глаз с чужой собственности. Наши пальцы обладали феноменальным проворством, а взгляд был острым, как у хищной птицы. Без излишней суеты, но со стремительностью кречета, падающего на невинную голубку, набрасывались мы на то, что нам отнюдь не принадлежало.

Случалось нам увидеть в кафе прибор или сахарницу, забытую на столе рассеянным официантом, мы прихватывали и то и другое; будь то кухня или иное укромное место, нам всегда удавалось высмотреть что-нибудь, не лишнее для пользы общего дела.

Мы не гнушались чашками и тарелками, ножами и биллиардными шарами, и я прекрасно помню, как однажды дождливым вечером в одном весьма модном кафе Энрике ловко увел пальто, а на другой день я – трость с позолоченным набалдашником.

Блуждающий взор широко раскрытых глаз примечал добычу, и, стоило ей появиться, мы были тут как тут – улыбающиеся, небрежные, развязные, – с пытливым взглядом и всегда наготове, чтобы не дать маху, как какие-нибудь воры-самоучки.

Повсюду мы работали одинаково чисто, и надо было видеть, как легко обводили мы вокруг пальца скучающих за стойкой приказчиков.

Под тем или иным предлогом – скажем, чтобы уточнить цену, – Энрике заманивал такого молодца к выходящей на улицу витрине, а я, пользуясь отсутствием публики, быстро опустошал прилавок, набивая карманы коробками карандашей, изящными чернильницами, а как-то раз нам даже удалось очистить кассу, где не было сигнального звонка, и оружейную лавку, в которой мы взяли дюжину перочинных ножей с позолоченными лезвиями и перламутровой ручкой.

Если за день нам так ничего и не подвертывалось, мы ходили понурые, сетуя на собственную нерасторопность и утратив веру в будущее.

И только когда представлялась возможность отыграться, наше настроение резко менялось.

Но когда дело процветало, и в наших карманах вместо мелочи заводились полновесные песо, мы поджидали дождливый вечер и брали такси. Какое наслаждение было мчаться под струями дождя по городским улицам! Развалясь на мягком сиденье, мы закуривали и, глядя на спешащих прохожих, представляли, что живем не здесь, а где-нибудь в Париже или в туманном Лондоне. Мы ехали молча, и снисходительная улыбка играла на наших губах.

Потом в дорогой кондитерской мы пили шоколад и наконец, пресытившись, возвращались вечерним поездом полные сил, которые вливались в разнеженное тело вместе с железным грохотом стремительного мира, кричавшего нам: «Вперед! Вперед! Вперед!»

Как-то я предложил Энрике:

– Нам надо организовать Общество неглупых людей.

– Беда в том, что таких, как мы, мало, – резонно заметил тот.

– Ну, для Общества хватит.

Недели две спустя, стараниями Энрике, к нам присоединился некто Лусьо, дурашливый коротышка, бледный как смерть от безудержного онанизма и с такой бесстыжей физиономией, что, глядя на нее, нельзя было не рассмеяться.

Жил он под присмотром своих дряхлых и набожных теток, которые если и присматривали за ним, то явно недостаточно. Основная врожденная склонность этого шалопая состояла в том, чтобы рассказывать общеизвестные вещи с таким видом и такими предосторожностями, будто речь шла о страшных тайнах. При этом он постоянно оглядывался и втягивал голову в плечи, наподобие киноактеров, изображающих бродяг на серых улицах предместий.

– Мало будет проку от этого юродивого, – сказал я Энрике; но такой нужный новоиспеченному сообществу энтузиазм неофита и решимость вкупе с достойной Рокамболя наружностью вселяли в нас определенную надежду.

Как и полагается, мы выбрали для наших собраний специальное место и, по единогласно принятому предложению Лусьо, назвали его «Клуб Полуночных Рыцарей».

Клуб этот помещался в задних комнатах дома Энрике, напротив грязной, обшарпанной уборной и представлял из себя узкий пыльный закуток, с дощатого потолка которого длинной бахромой свисала паутина. По углам были свалены в кучи ободранные, изуродованные марионетки – наследство прогоревшего кукольника, друга семьи Ирсубета, коробки с искалеченными оловянными солдатиками, зловонные узлы грязного белья и ящики, набитые старыми газетами и журналами.

Закуток выходил в темный внутренний дворик со щербатыми кирпичными стенами, на которых в дождливые дни выступали грязные потеки.

– Тихо?

Энрике прикрыл болтавшуюся на петлях маленькую дверь, за выбитыми стеклами которой клубились свинцовые тучи.

– В комнате, болтают.

Мы расположились с максимальным удобством. Лусьо вытащил пачку египетских сигарет, бывших для нас в новинку, и, шикарным жестом чиркнув спичкой о подошву, предложил:

– Почитаем «Дневник заседаний».

Для того, чтобы вышеупомянутый клуб был на уровне, мы завели также «Дневник заседаний», куда вносились предложения членов клуба, и печать, прямоугольную печать, которую смастерил из пробки Энрике, вырезав на ней впечатляющий символ – сердце, пронзенное тремя кинжалами.

Дневник заполнялся по очереди, под каждым протоколом стояли подписи и печать.

В дневнике этом можно было найти много интересного, например:

«Предложение Лусьо. – Чтобы обходиться без отмычек, желательно делать восковые слепки ключей от всех домов.

Предложение Энрике. – Также составлять планы домов, с ключей которых имеются слепки. Планы должны храниться вместе с секретными документами Ордена и содержать все необходимые подробности.

Совместное постановление членов Ордена, – Чертежником и фальсификатором Клуба назначить соратника Энрике.

Предложение Сильвио. – Чтобы передать в тюрьму нитроглицерин, возьмите яйцо, удалите содержимое и с помощью шприца впрысните взрывчатку.

Если кислоты, входящие в состав нитроглицерина, разрушат скорлупу, можно сшить пироксилиновую рубашку. Никто не заподозрит, что безобидная рубашка – взрывоопасна.

Предложение Энрике. – Клуб должен располагать научной библиотекой, чтобы его члены могли грабить и убивать в соответствии с последними достижениями науки и техники. После трех месяцев со дня вступления в Клуб, каждому члену должен выдаваться револьвер системы „браунинг“, резиновые перчатки и 100 граммов хлороформа. Ответственным за химическую часть назначается соратник Сильвио.

Предложение Лусьо. – Все пули должны содержать синильную кислоту; отравляющие свойства проверить, отстрелив собаке хвост. Собака должна издохнуть через 10 минут».

– Эй, Сильвио.

– Есть предложения? – спросил Энрике.

Появилась идея, а именно – организовать филиалы Клуба во всех городах страны.

– Главное, – вмешался я, – нажимать на практику и быть готовым в любую минуту. Зачем заниматься глупостями?

Лусьо подвинул ближе узел с бельем, служивший ему оттоманкой. Я продолжал:

– Главное в воровском деле то, что оно воспитывает хладнокровие, а без него никуда не денешься. И вообще, привычка к опасности делает благоразумным.

Энрике сказал:

– Хватит разглагольствовать, есть интересная мысль. Во дворе у мясника (стена дома, где жили Ирсубета, была смежной с мясной лавкой) один гринго оставляет на ночь машину, а сам снимает комнату на улице Самудьо. Как ты думаешь, Сильвио, а что, если у него вдруг исчезнет магнето и гудок?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю