Текст книги "Злая игрушка. Колдовская любовь. Рассказы"
Автор книги: Роберто Арльт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
– Поедем к нам ужинать… Мама сказала, чтобы я тебя пригласила.
В тот вечер, в вагоне поезда – Ирене со мной рядом, сеньора Лоайса напротив, – мы беседовали, сдвинув головы и говоря друг с другом шепотом. Пассажиры, ехавшие в Тигре, проходя по коридору, искоса понимающе и насмешливо поглядывали на нас. О чем мы говорили? Ни о чем и о многом.
Мы делились друг с другом мыслями на благо укрепления нашего сообщничества. Каждый из нас – дочь, мать, жених, – без сомнения, понимал ненормальность того положения, в котором мы оказались. В душе мы отвергали то, с чем на самом деле соглашались, и последовательное нарушение законов совести превращало нашу игру в мрачную авантюру. Самые противоречивые чувства совмещались в наших душах, точно круги от брошенного в воду камня, которые по мере расхождения сглаживаются, переходят друг в друга.
Вот чем, стало быть, объясняется моя привязанность к сеньоре Лоайсе: я восхищался ее беспардонностью, точно какой-то добродетелью. Меня повергли в изумление ее решительность, ее медоточивая твердость в отношениях со мной. В свое оправдание она говорил:
– Покойный муж был человеком энергичным.
Но она никогда не утверждала, что подполковник одобрил бы сложившиеся между нами отношения. Впрочем, это не мешало ей уважать меня, несмотря на отдельные споры, подобные тому, который возник, когда мы были в гостях у Зулемы. Ко мне она питала своекорыстную привязанность, какую испытывают все матери к слабым и сластолюбивым самцам, так как с удовлетворением чувствуют, что те будут порабощены, намертво пришиты к юбкам их дочерей и что ради этих дочерей, которых они любят, обожают, они будут работать как проклятые, стараясь окружить их всеми удобствами, составляющими предмет мечтаний всякой развращенной натуры.
В мозгу моем возникали картины: мать, дочь и мужчина. Мать дружески беседует с беременной дочерью, они прекрасно ладят между собой, потому что они были сообщницами, и дочь никогда об этом не забывает. Мать помогла ей подцепить этого несчастного, у которого теперь в жизни одна-единственная цель: удовлетворять все ее желания, какими бы они ни были.
И вот, по мере того как я нарочно утрачивал свое собственное «я», позволяя колдовской силе пропитать все клеточки моего организма, во мне росло и росло темное, необоримое сладострастие.
Я был на краю гибели.
На мать Ирене я смотрел с такой же смиренной благодарностью, с какой пациент смотрит на безжалостного хирурга, который убедил его согласиться на болезненную операцию. Зато, когда все этапы этой операции будут пройдены, ему будет необыкновенно хорошо.
Но, несмотря на все это, я говорил себе, будто сторонний наблюдатель разыгравшейся драмы: «Какой удивительный эгоизм у этой ужасной старухи! Она любит свою дочь, и ей наплевать на мораль, на самые обычные запреты. При первом нашем свидании она притворялась, будто ее беспокоит, что скажут люди, а теперь, оказывается, ей нипочем и мнение окружающих. Она хочет выдать Ирене замуж и ради этого пойдет на все, за исключением разве что уголовно наказуемых действий».
Она вела себя совсем не так; как должна была бы вести, если бы действительно руководствовалась теми принципами, о которых заявляла. Среди всеобщего лицемерия, свойственного ее кругу, она чувствовала себя как рыба в воде, и это наводило меня на мысль о том, что дочь такой ловкой притворщицы может оказаться еще почище матери; когда меня одолевали подобные сомнения, я смотрел на Ирене с холодной жестокостью.
Мне было ясно, что эта девушка разрушит мою жизнь, но и я ее не пощажу. И может быть, ей достанется даже больше, чем мне. Когда я думал об этом, присутствие Ирене становилось для меня невыносимым. Чувства мои как-то преображались, и я принимал проявления ее любви с насмешливой снисходительностью. Ирене в стенах своего дома, руководимая вдовой подполковника, одновременно отталкивала и влекла меня, словно пантера, чьи когти вот-вот сдерут мое мясо с костей и вонзятся в сердце.
Она это понимала. Отрываясь от меня, беззвучно плакала.
Помню, как-то раз после одной из таких жестоких сцен мы сплелись в яростном объятии, кусая друг другу губы, и стонали от мучительного желания:
– Мы оба – как звери… оба…
Зато, когда я расставался с Ирене, то есть когда мои чувства возвращались в нормальное состояние, я испытывал искренние угрызения совести за те страдания, которые ей причинял, и даже посылал телеграммы из Буэнос-Айреса, чтобы приятно удивить ее, показав, что я постоянно думаю о ней.
Но, по мере того как приближалось время ехать к ним, во мне нарастало неодолимое отвращение. Чувства мои противились предстоящему отклонению от оси, вызываемому непроизвольным их обострением в этой требующей неслыханных усилий игре.
Часть пути от железнодорожной станции до их дома я возненавидел. Эти каких-то триста метров доводили меня до бешенства (потом, в воспоминаниях, этот путь уже не казался таким ненавистным, Бальдер знал, что уже не достигнет такой остроты чувств, при которой многие вещи воспринимаются болезненно). На всем пути двери домов сочились сплетнями, шушуканьем, оскорбительными замечаниями и пересудами. Женщины из этих домов, счастливые со своими мужьями, которые вечно торчали на пороге в рубашках с засученными рукавами, напоминали мне о моей жене, одинокой и покинутой, и мне было так тошно, что я каждый день менял маршрут, и, оттого что лица всех, кого я встречал, были мне незнакомы, я чувствовал себя как на случайной прогулке.
Тем не менее, приближаясь к входной двери, я ощущал радостную дрожь. Ирене быстрыми шагами выходила мне навстречу, и в этот момент я забывал все. Губы наши сливались, она прижималась ко мне и шла, положив голову мне на плечо, а я жадно глядел на нее, будто минуту назад мне предстояло уехать в дальние края, а теперь эта поездка отложена.
Мы проходили в столовую, и снова начиналось странное колдовство. Я пребывал в постоянном изумлении, оттого что видел самые обычные предметы обихода на необычных местах.
У себя дома я настолько привык к своим вещам, что замечал их только тогда, когда они мне для чего-нибудь требовались.
В доме Ирене мое внимание постоянно бывало напряжено, я пребывал в атмосфере неуверенности, меня то и дело поражало что-нибудь непривычное. Я оказывался расцентрованным на дюйм или два. Любое мое движение указывало на отсутствие во мне симметрии. Как будто я дышал другим воздухом.
Я хотел познакомиться поближе с вещами, окружавшими Ирене. Заметил даже, в каком шкафу она держит платья. Раньше я досконально изучил, как развешивает платья моя жена. В доме Ирене платья висели иначе. И устройство ее шкафа действовало мне на нервы. От количества молока в кофе до соли в жарком все здесь было не таким. Мои закостенелые привычки восставали против обычаев нового дома, напоминали мне, что я здесь – чужой. И вовсе не потому, что в моем доме вещи были расположены лучше. Дело было совсем не в этом. По моим нервам било нечто, не имевшее никакого отношения к понятиям добра и зла. Нарушались мои давние привычки, я постоянно это чувствовал, пока находился в их доме. Не стану перечислять мелочей, из которых складывалась цепь огорчений, противостоявших моей любви к Ирене. Казалось, там каждая вещь говорит мне:
– Что ты здесь делаешь? Зачем сюда затесался?
С другой стороны, я сам подсознательно искал повода прийти в раздражение, рассердиться на эту семью. Анализируя теперь свое поведение, я вижу, что как бы косвенно мстил (сам того не сознавая) за тот решительный шаг, который они, собственно говоря, вынудили меня сделать. Это давали о себе знать остатки моральных устоев, о которых я уже упоминал.
Любая глупость, совершенная кем-либо из семейства Лоайса, отдавалась в моем нутре, как сильный удар дверного молотка в полночный час.
То несет чепуху Симона, злясь на свое безобразие и свое растреклятое целомудрие, то Виктор бранит сестру за то, что она настроила приемник не на ту станцию, какую ему хочется, и столовую заполнили дикие звуки, напоминающие визг автомобильных шин и скрежет несмазанных шестерен. А то и сама сеньора Лоайса начнет крутить ручки настройки, отыскивая креольскую музыку. Бренчание гитары и народные песни еще больше сдвигали меня в сторону грубой простоты. Бывали минуты, когда Ирене не хватало только сине-белой индейской головной повязки, чтобы мое впечатление от этой бесхитростной музыки стало полным. Но как потом поражала меня и какой чудесной казалась эта самая «грубая простота»!
Иной раз и сам я нападал на Симону за то, что она не умеет сидеть: так закидывает ногу на ногу, что видны резинки.
И все равно я любил этот погребавший меня вулканический пепел. Жаждал задохнуться в полном отрицании каких бы то ни было идеалов, утонуть в грубом материализме женщин этого семейства, которые, кстати, считали себя набожными, поскольку перед образом луханской пресвятой девы у них денно и нощно теплились две лампадки. Я старался внушить себе, будто меня интересует все, что для них составляло предмет приятной беседы: ссора соседа с его половиной, сплетни о хозяйке дома напротив, похождения красотки, служанки, живущей за углом.
Я вместе с ними ополчался на двоюродных сестер Ирене и Симоны – те перестали с ними здороваться, узнав, что сеньора Лоайса разрешает дочери поддерживать знакомство с женатым человеком. На мой взгляд, это была не бог весть какая потеря для семейства Лоайса.
Иногда мы выходили вечером прогуляться по улицам Тигре – Ирене, Симона, сеньора Лоайса и я.
Сеньора Лоайса и Симона шли сзади, Ирене и я – впереди. Я раздваивался, обгонял на десять метров свое тело, шедшее под руку с Ирене, и говорил себе:
– Вот они шагают, – вечная парочка.
Мы молча проходили мимо открытых дверей, откуда падал свет. Кое-где в дверях стояли женщины и девицы, провожая нас инквизиторскими взглядами, оценивая наше положение в обществе, стоимость платья Ирене, степень безобразия Симоны, возраст сеньоры Лоайсы.
Я представлял себе, как обсуждали нас эти женщины, стоя в дверях со скрещенными на груди, поверх концов шейного платка, руками. Завидев нас, умолкали и устремляли на нас испытующие взоры. Сплетен хватит на целый вечер. Я закусывал губу, чтобы не расхохотаться, когда мысленно воспроизводил истинный и нарочитый ужас, с которым они будут рассказывать, что «видели своими глазами» женатого человека под руку с девицей на выданье. Эти разговоры, более чем вероятные, забавляли меня, я потом пересказывал их Ирене, она улыбалась и замечала:
– Пусть их говорят, что хотят, милый. Лишь бы мы были счастливы…
Однако я хмурился при мысли, что одна женщина могла и в самом дело вволю посмеяться надо мной, увидев меня под конвоем Симоны и ее матери, – моя жена, и я об этом немало думал.
«Если я хотел быть счастливым с Ирене, мне надо было с самого начала безоговорочно принять весь ритуал буржуазной морали». Вот почему я не только не отвергал комедию этой вечерней прогулки, но с удовольствием играл ее. Мне нравилось выставлять себя на всеобщее обозрение во исполнение лицемерных правил добропорядочности, тем самым показывая, что я почитаю материнскую власть и подчиняюсь ей, как подобает мужчине, который к тому же еще и женат и должен непременно развестись со своей женой, чтобы вступить в брак с ее дочерью.
Хотел ли я быть счастливым? Безусловно! И поэтому я но имел права ни на шаг выходить за пределы пошлого четырехугольника, образуемого всеми парами, выступающими под охраной матери и сестры. Я не только обязан был соблюдать буржуазные правила хорошего тона, но еще и гордиться тем, что вынужден обстоятельствами подчиниться им.
Я говорил себе: «Со временем благодаря этим усилиям я стану таким же, как Виктор, Альберто, Ирене или сеньора Лоайса. Тогда я смогу насладиться счастьем. Неважно, что старуха, раздувшись от гордости упивается собственным лукавством: „Хоть он и женат, а я все-таки его приручила!“ В конце концов я стану таким же нулем, как любой из них, и тогда буду счастлив».
Ирене догадывалась о том, что со мной происходит. Понимала, что в душе влюбленного идет борьба и что он не жалеет сил для собственного поражения. Это была жестокая борьба, но девушка верила, что победит.
Разве не сообщал я ей свои самые тайные мысли, разве не делился самыми подспудными переживаниями? Всегда рассказывал обо всем хорошем и плохом, что думал о ней. Я не позволял себе нечестной и темной игры. Многие из приведенных здесь рассуждений появились у меня уже после нашего разрыва.
Иногда мы сидели после ужина в патио, среди вазонов с кустами, и Ирене, прильнув ко мне, говорила:
– О, если б ты знал, милый, как мама тебя любит! Она понимает, какой ты добрый и как ты меня любишь.
– А я? Да мне иной раз хочется целовать ей руки и звать ее мамой.
И я говорил это искренне.
Однажды, желая подтвердить подлинность моих добрых чувств к сеньоре Лоайсе, я заявил ей:
– Позвольте мне с нынешнего дня называть вас мамой.
Никогда мне не забыть потрясения, ярости и стыда, которые я испытал в тот момент, когда впервые вместо «сеньора» сказал «мама».
И всякий раз, как я произносил это слово, меня захлестывала волна отвращения, так что у меня дрожали губы. Потом я понемногу отказался от такого обращения, поняв, что из песка стену не построишь.
Куда я шел? Чего хотел?
В раздражении придумывал я разные нелепости, чтобы озадачить мать и дочь, и иногда мне удавалось застичь их врасплох.
Как-то вечером я горячо спорил с Ирене, и вдруг в гостиную вошла сеньора Лоайса. Уставившись на нее, я произнес:
– Видите ли, сеньора, я хочу вас предостеречь. Не отпускайте девочку ко мне в город одну…
Ирене, которая все оттягивала свою окончательную капитуляцию, метнула на меня с вертушки у пианино, где она сидела, взгляд, полыхнувший гневом. Щеки ее вспыхнули от негодования, ноздри раздулись. Сеньора Лоайса ловко отбила мою атаку:
– А вы ревнивы, Бальдер. Но не беспокойтесь. Когда девочка ездит в город, я всегда ее сопровождаю.
Я не стал продолжать. Это было бы глупо. Цели своей я достиг, ибо показал Ирене, что близостью она меня не свяжет, и заранее оградил себя от несправедливых упреков, когда она станет наконец моей, а это событие было уже настолько неотвратимо, что я сам подсознательно день за днем отдалял его.
Тем не менее мой эффектный выпад вселил в меня малую толику уверенности в себе.
Оказавшись во власти Ирене, за которой стояла ее мать, я должен был или превратиться в полного идиота, или, Наоборот, дать им бой и подчинить их себе.
У меня имелось достаточно доказательств того, что все мои друзья, ступившие на сумрачный путь, погибли безвозвратно или очутились полностью во власти своих любовниц, так что о спасении им нечего и мечтать.
Может, и мне грозит то же самое? Защитит ли меня инстинкт самосохранения?
Мне все еще любопытно было подвергнуть психологическому испытанию нас с Ирене. Как поведет себя девушка? Из каких черт складывается на самом деле ее характер?
Эта алхимия человеческой души, загадочной, почти непостижимой, влекла меня необычайно.
Немного позже вы узнаете, как мой инстинкт самосохранения и способность к анализу помогли мне проникнуть в герметически закупоренный мир этой девушки и как, несмотря на великую любовь к ней, я доказал, что я сильнее.
Но это был результат страшной, жаркой битвы.
Мечта о путешествии
игре-дель Дельта, три часа дня.
Ирене идет плечом к плечу с Бальдером, сжимая его руку, продетую под ее локоть, своей ручкой, затянутой в перчатку.
Вдруг за поворотом показывается навес, крытый оцинкованным железом. Пыхтит паровая машина лесопилки, в голубое небо уходит кроваво-красная труба, за проволочной оградой видны сложенные в штабеля доски, просыхающие на солнце.
Ирене поворачивает голову над горностаевым воротником, смотрит на Бальдера, тот отводит от ее слегка разрумянившейся щеки черный, как смоль, локон.
– Дорогой!
Бальдер хочет отозваться, но молчит, оглушенный шумом машины, на который накладывается визг пилы. Это фабрика, изготовляющая ящики для фруктов Дельты. Чуть дальше – бунгало, построенное в форме носа корабля, возвышается над клумбами красных роз, в голубизну неба из трубы вырываются клубы дыма, завитки которого тают в воздухе, точно золотистые кольца.
Ирене говорит, прижимаясь к Бальдеру:
– Мальчик мой… я тут придумала одну вещь. Ты не обидишься?
– Нет, дорогая… говори.
– Чтобы собрать денег на наше путешествие, я хочу продать пианино. За него дадут не меньше восьмисот песо.
Душа Бальдера воспаряет к облакам…
– Детка моя, как ты щедра!
– Не говори так, Бальдер. И первое время в Испании я могла бы даже давать уроки музыки, чтобы помочь тебе.
Бальдер качает головой. Его недоверчивые мысли улетучиваются. Девушка показывает, что она лучше его. У него мелькает воспоминание о словах, сказанных ею когда-то: «Я люблю тебя больше, чем ты меня». Может, так оно и есть. А что он думал? Какое он имеет право сомневаться в этих людях? Стоило ему заикнуться, что, подав заявление о разводе, он хотел бы уехать куда-нибудь далеко, «например в Испанию», как сеньора Лоайса тут же дала согласие на их совместное путешествие.
– О чем ты думаешь, милый?
– Думаю, что ты лучше меня. Только и всего. А разве этого мало?
Недовольная Ирене сжимает ему руку:
– Не говори мне таких вещей, не то я рассержусь, слышишь?
Бальдер дает расстоянию проникнуть ему в грудь. Ему кажется, что душа его отделилась от тела. Она идет, танцуя, по пустынной асфальтированной улочке, вдоль растительного царства за бесконечными глинобитными стенами. Густые ветви деревьев непрерывно дрожат в воздухе зеленым дождем, бросая оливковые блики.
За углом виден фасад дома немецкой постройки. Кирпичные дымовые трубы чернеют на фоне белоснежной гряды облаков. Заросли ивняка образуют свод над дорожкой. На плитах тротуара куры клюют солнечные блики, а на гладкой асфальтовой мостовой, заворачивающей налево, отражаются тени дрожащей на ветру резной листвы.
Оба идут в задумчивости, размышляя о путешествии.
– Одна сложность – что делать с мебелью?
– Может, продать…
– Другая сложность – Виктор сейчас без работы. Если бы он работал…
Когда речь идет о других, Бальдер не пускается в психологические тонкости. Он решительно заявляет:
– Виктор пусть сам о себе позаботится, верно? Он же мужчина.
В вечернем воздухе разносится пение петухов, словно в деревне. Живая изгородь из вьющихся растений закрывает проволочную сетку. Купы ив сверкают серебром. У земли в мясистых резных листьях, словно раскрытые ладони, дрожат белые колокольчики; и дома с зелеными оградами, пальмами, лесенками и клумбами, обложенными бутылками, кажутся частью тропического пейзажа, где человеческая жизнь возможна лишь благодаря этому перемежающемуся дождю фиолетовых и сиреневых теней.
Бальдер думает: «Она говорит, что я не хуже ее, но на самом деле это не так. Она щедрей и благородней меня. Считая ее эгоисткой, я намеренно заблуждаюсь, чтобы низвести ее до собственного уровня».
– О чем ты думаешь, дорогой?
– О прошлых моих желаниях. Знала бы ты, сколько я мечтал о таком путешествии! Поехать в Гранаду… в Толедо…
– А можно так разводиться – будучи в отъезде?
– Да… думаю, что можно постараться ускорить дело. А твоя мама готова к путешествию?
– Да, и мне кажется, она всерьез готовится к отъезду. Сегодня поехала в город… Сказала, что хочет узнать цену билета на пароход, где только один класс.
– О, среди них есть отличные пароходы.
– Какое это будет счастье, милый! Мне даже не верится.
– Мы снимем домик с патио в андалузском стиле.
– И где-нибудь поближе к горам. Ты знаешь, я никогда не видела гор.
– Ты будешь играть на фортепьяно… В Мадриде, кажется, есть Королевская консерватория. А кроме того, оттуда и до Парижа недалеко.
– Как это чудесно, милый! Я буду все время с тобой.
– Конечно. Мы целыми днями будем вместе. Представляешь себе? Бродить по старинным улочкам… заходить в музеи. Найдем тебе хороших профессоров, чтоб ты занималась музыкой. Ты там сможешь выступать с концертами. Иметь успех в Европе – не то что выдвинуться здесь. У нас тут трудней. Тебя окружат молчание и зависть…
Они умолкают в задумчивости, охваченные покоем растительного царства.
Их мысли, подобно водяным воронкам в речном омуте, постоянно устремлены вглубь, в темную бездонную тишину. Сквозь рукав он чувствует тепло тела Ирене, она еще не принадлежит ему, но настолько близка к этому, что Бальдер думает: «Хорошо бы она забеременела, как только отдастся мне. Я нисколько не буду стыдиться гулять с ней, несмотря на ее живот. А если бы у нас родился сын, я бы его очень любил и все говорил бы ему: „Ах ты, бесстыдник маленький, я так люблю тебя потому, что ты сын Ирене, и ты не сыщешь на свете женщины, которая любила бы тебя так сильно, как меня любит эта девушка, которая идет со мной рядом“».
Ирене, догадываясь о его мыслях, томно приникает к нему. Бальдер продолжает мечтать: «Груди ее набухнут молоком, и я тоже отведаю их содержимого, чтобы в моих жилах текла и ее кровь. И я никогда уже не смогу ее разлюбить!»
– Милый, о чем ты думаешь?
– О том, что будет, когда ты станешь совсем моей.
Ирене слегка краснеет, потом льнет к Бальдеру и тихонько говорит, потянувшись к его уху:
– Сейчас я нездорова, милый. А потом – да… Я тебе обещаю. Мне этого хочется не меньше, чем тебе…
Они снова умолкают. Тишина накатывается на них волнами, как морской прибой, они задыхаются, им страшно. Оба жаждут ощутить себя нагими, провалиться в небытие, слившись друг с другом, и Бальдер шепчет ей на ухо:
– Ты не боишься забеременеть, а?
– Нет, милый. А ты хочешь, чтобы я?..
– Да.
– Какой ты у меня добрый!
Ирене прижимается к нему.
– Я тоже хочу, чтобы у меня был сын от тебя, Бальдер. Я почти вижу, какой он. Как это было бы чудесно.
– Милая! Я бы сам носил его на руках, чтобы ты не уставала.
– Бальдер… Молчи, ты сведешь меня с ума.
Тут они подходят к зданию, которое им неприятно.
Среди запущенного, почти одичавшего сада высится старое массивное четырехэтажное здание, чем-то напоминающее безобразного старого немца: косые деревянные выступы, выцветшие на солнце, проволочная сетка на окнах, закопченные дымовые трубы. Бальдеру почему-то кажется, что там живет старый пруссак, который курит фарфоровую трубку и упрямо смотрит из-под кустистых бровей на портрет кайзера, размышляя о его отречении.
А дальше – опять хаос. Стволы деревьев полузадушены сплошными завитками плюща, и в воздухе, будто по волшебству, висит радугой, не падая, постоянный зеленый дождь, местами приобретая фиолетовый и розовый оттенки, какие бывают у мыльных пузырей.
Глинобитные стены прорезаны деревянными калитками. В высокой траве хлопают крыльями белые утки с оранжевыми клювами.
Ирене спрашивает:
– Скажи, милый, а океан – какой он? Ты только представь себе!.. Не знаю… Мне кажется, он огромный… бесконечный. Ночью, когда взойдет луна, это должно быть что-то волшебное.
– А я вижу тебя и себя на палубе, у перил.
Ирене жмется к его руке:
– Как чудесно, милый! Какое счастье, что я тебя встретила!
– А для меня? Понимаешь? Перейти от жизни в потемках моего дома к такому ослеплению. Мне не верится, что ты со мной рядом. И все-таки это ты держишь меня под руку… Это твоя рука в моей руке.
– Бальдер, милый…
– Послушай, как будет на корабле. Когда взойдет луна, мы посмотрим друг другу в глаза, вспомним, что мы выстрадали, и скажем: «Не верится, но все это было и прошло, и теперь мы – здесь».
– Дорогой мой…
– А что скажет Альберто, когда узнает, что мы едем в Европу?
– Упадет со стула. Что он может сказать?
– И Зулема. Она просто не поверит.
Они идут молча, упоенные своим счастьем. Бальдер мысленным взором окидывает воображаемые окрестности: с железного балкона ему видны склоны гор, где, пасутся стада коз, к балкону тянутся гвоздики. Кто-то подкрадывается сзади и, тихонько смеясь, закрывает ему ладонями глаза. Это Ирене. Одетая в легкий пеньюар, она кладет руку ему на плечо, и они вместе смотрят вдаль, на медно-фиолетовые горы в розовой дымке, а внизу, под балконом, переплетаются узкие улочки, расцвеченные оранжевыми парусиновыми тентами.
Бальдера внезапно осеняет мысль:
– Знаешь что, я провожу тебя до дома…
– А что?
– Я сейчас поеду в город. Хочу раздобыть путеводители по Испании. Где-нибудь найду.
– Может, в гостиницах есть такие?..
– Не знаю, поищу.
Выдуманный им пейзаж растворяется в окружающей их субтропической растительности.
Пес, посаженный на цепь у столба с небольшим навесом из оцинкованной жести, лает на них, помахивая хвостом, пока они проходят мимо; двухскатные крыши похожи на обломки, плывущие но зеленым волнам, над которыми качаются веера пальм. Как будто земля здесь разделена на нижний и верхний ярусы. За проволочными оградами бегают собаки, они заливаются лаем, когда Бальдер и Ирене проходят мимо; какой-то человек катит через дорогу грохочущую железную тачку, здоровается с ними, и Бальдер спрашивает:
– Кто это?
– Не знаю, милый.
Квартал застроен беспорядочно. Преобладают жалкие домишки с разбухшими от сырости розовыми стенами. На окнах колышутся кретоновые занавески. Небо расчерчено телеграфными столбами. Из садика доносятся женские голоса. Какая-нибудь старуха обязательно оторвется от прополки, распрямит спину и посмотрит им вслед, потирая ноющую поясницу. Дома с железной крышей утопают в роскошных садах, усыпанных желтыми, красными, синими и серебристыми звездочками, и перед каждой галереей – живая стена вьющегося винограда.
Некоторые дома подняты метра на два от земли. В них ведут лестницы, балки которых окрашены в кричащий цвет, и на желтоватом фоне стены все сооружение напоминает эшафот.
Они сворачивают на улицу Моралес.
– Я люблю вашу улицу, – говорит Бальдер, с восторгом глядя на широкую, мощенную диабазом улицу, которая уходит в небо’ меж рядами серых телеграфных столбов.
– Помнишь, как я тебя встретил в первый раз?
– Ты шел за мной до дома.
– Стоял и смотрел, как ты входишь в дом…
– А я оглянулась. Каким странным ты мне тогда казался!
– Кто бы мог подумать! Когда ты скрылась, я сказал себе: «Пожалуй, легче достать луну с неба, чем войти в этот дом вслед за ней». Она – это была ты. Вон там, – указал Бальдер на край тротуара, – я повстречал толстую босую девчонку, которая бежала и свистела.
– Как удивительно, милый: сбывается все на свете, ничего нет невозможного. А как летит время!
Оба замолкают, взволнованные воспоминанием. Ирене спохватывается:
– Может, зайдешь в дом попить чаю? А потом поедешь.
– Девочка моя… Ты же знаешь: если я зайду, то просижу до последнего поезда…
Ирене растроганно улыбается. Да, она знает, что так и будет. Поправляет на груди отвороты своего небесно-голубого пальто, сжимает руку Бальдера:
– Ладно… поезжай… Только веди себя хорошо и побыстрей возвращайся.
Да, конечно.
Он расстается с девушкой, ощущая глубокое волнение. Ни один кусочек его плоти не остался непропитанным колдовским зельем. С удовлетворением думает: «Как все-таки сильно ее колдовство! Какая сила в этой юной девушке! Прикажи она мне пойти на преступление – и я пойду… Конечно же, пойду. Поехать в Европу. Это ли не чудо? Оставить позади все воспоминания и злую печаль, как бросают старое платье. Почему бы нет? Океан заглушит любые укоры совести».
Он купается в сиропе умиления. В такие мгновения ему нравится все вокруг.
За стеклянными дверями своих жилищ портные, сидя по-турецки, сметывают что-то черное. Мальчик возится с железными решетчатыми воротами, ведущими в патио, мощенное красной мозаичной плиткой, не то при гостинице, не то при торговом доме. В воздухе носится вкусный запах свежевыпеченного хлеба.
Бальдер поворачивает голову и видит Ирене в дверях ее дома. Оба одновременно машут друг другу рукой, и Бальдер исчезает за углом.
Ирене пристроилась на подушке для ног между матерью и Бальдером, расположившимися на диване.
Эстанислао развернул у себя на коленях проспект пароходной компании, рекламирующей суда «одного-единственного класса»; проспект окаймлен двойными полосами серебристого, канареечного и небесно-голубого цветов. При свете лампы, затененной абажуром, сеньора Лоайса, закутанная в свою фиолетовую шаль, изучает устройство двухместных и четырехместных кают с аккуратно застеленными двухъярусными койками, зашторенным окном и прямоугольным зеркалом над фаянсовым умывальником.
– Как вы находите, Бальдер?
– По-моему, отличные каюты, сеньора.
Ирене поднимает на Бальдера свои глаза табачного цвета:
– Они чудесные. А какие узкие постели!
Бальдер, улыбаясь, шепчет ей на ухо:
– Ты пустишь меня к себе?
Она сжимает пальцами его колено, утвердительно кивает и тоже улыбается. Бальдер говорит себе: «Чем я смогу отплатить ей – за то счастье, которое она мне дарит?» Тихонько гладит ее по голове.
– А столовая… Вы только посмотрите, она ничуть не хуже салона второго класса на роскошном лайнере!
Три головы соприкасаются, три пары глаз смотрят на ковровую дорожку, по обе стороны которой стоят кресла с наклонными спинками, на вазы с цветами на белоснежных скатертях.
Ирене облокачивается на колено Бальдера и водит по карте пальцем, исследуя маршрут, а Бальдер не знает, куда смотреть: на пейзажи или на цены.
«Шлюпочная палуба. Пассажирские каюты. Сантос, порт (вид с горы Серрат). Салон для курения. Сан-Пауло. Городской театр».
Запах свежей типографской краски бьет в нос Бальдеру, вызывая тошноту и головную боль. В салоне для курения он различает блестящие шахматные столики, бухту Сантоса пересекают черные тени, параллельные строю темно-серых гор, а на проспекте Рио-Бранко круглятся мягким сиянием фонари – по три на каждом столбе, – освещая приземистые многоугольные здания. Монте-Сармьенто. Монте-Оливия. Путеводитель. Дополнительные койки. «Если каюту занимают три человека, которые оплачивают весь маршрут, они получают десятипроцентную скидку на каждый из трех билетов». Линия Гамбург – Америка. Золото, серебро, синева и бордо. Цена билетов указана в песо. К услугам пассажиров – различные игры.
Ирене восклицает:
– Это чудесно!
Бальдер думает: «О, она тоже мечтает! Как прекрасна ее жизнь!» Ему вдруг захотелось обнять ее, растворить в себе, перестать быть самим собой, слиться в единое существо, которое ощущало бы только как Ирене, жило бы только ее желаниями. Положив руку ей на плечо, он говорит:
– Ты и представить себе не можешь, как я тебя люблю.
Ирене щурит глаза. Чистота линий ее лба и изумленное восхищение в глазах льют в душу Бальдера такое блаженство, что ему хочется умереть, но увы, смерть не является по заказу. Как легко было бы расстаться с жизнью вот здесь, под этим любящим взглядом, который пронизывает все его чувства, словно свет только что народившейся звезды!