сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 47 страниц)
А к Вите Т. относится очень неважно. «Шаромыжник, бузотер и сопляк. Чего ты в нем, дуреха, нашла?» Я думаю, что она его просто не понимает. Может быть, потому, что он ее младший брат, и она относится к нему так же, как я к нашему Боре, только Боря еще, конечно, куда младше, и я его очень жалею. А Витя совсем не такой, как она думает. Он...
Ой, я, кажется, лишнего расписалась. Дневник дневником, но...
Спать!
А Витя . . . . . . . . . . . .».
Ох, в каждой строчке только точки!..
Какой я такой, по мнению Оксаны, мне прочитать не удалось, там стояли одни лишь эдакие многоточия — догадайся, мол, сама. Но у меня и без того теперь горели уши. И потому, что Оксана так хорошо ко мне относится и так понимает меня. И потому, что на самом-то деле сам-то я порядочная-таки свинья; действительно — шаромыжник, бузотер и сопляк. И потому, что я, оказывается, совершенно не понимал свою старшую сестру, сомневался и в ней, и даже в Володе. А она просто старше меня и побольше кое-что знает. И Оксана, выходит, поумнее меня, раз все-все распознала правильнее и раньше, а я-то плел околесицу за околесицей, как ровно слепой кутенок!
Это я почувствовал больше с гордостью за Оксану, а не столько с обидой на себя. Единственное, в чем я был не согласен с ней, — насчет Мамая.
С Мамаем все не больно-то просто. И не всегда он бывает таким «отвратительным» — слово-то какое подобрала, как у дореволюционной гимназистки, кисейной барышни! Тут, скорее, все мы куда-то не туда идем, не то что-то делаем, и я его ничуть не лучше. Иногда, правда, лучше... Просто дела такого нам нет, чтобы по-настоящему по нашим зубам, всё какие-то мы ни маленькие, ни большие, ни воевать нам и ни работать... Вот если бы, скажем, в чем-нибудь серьезном и важном Мамай куда-нибудь не туда бы свернул, тогда бы, конечно, и разошлись наши дорожки...
Э, да при чем тут при всем какой-то Мамай?! Есть, наверное, вещи позначительнее нашего бесконечного с ним цапанья и дележа, разве это главное в жизни? Песенку такую иногда поют по радио или, может, арию из какой-то оперы: «Не пора ли мужчиною стать?». Вот — не пора ли? Если уж пластаться с Мамаем, то по-крупному, в чем-то мы все-таки, видимо, основательно расходимся с ним, а так — дак и нечего забивать голову. И не о нем мои сейчас мысли вообще!
Оксана!..
Я нашел и прочитал самую последнюю запись в дневнике, написанную без проставленного числа в начале:
«Последние дни были очень тяжелыми, нехорошими, так что совсем не хотелось писать. Но ведь высказывать в дневнике (то есть себе самой?) нужно же не одно лишь хорошее и красивое, иначе получится сплошной обман? Собралась с духом описать, что было, сразу за несколько недель.
Однажды поздно вечером, когда я была дома одна (Боря спал, а мама дежурила в ночную), к нам пришел Витя. Сначала я просто испугалась: он никогда не приходил так поздно, и был страшный такой, весь в крови. Стыдно признаться, но я даже подумала: уж не пьяный ли он? Но не подала виду, что испугалась и не хочу такого его появления».
Стыдно стало мне. Да, очень хорошо она обо мне думает... Лучше еще, чем я есть. А ведь мог бы, чего доброго, ввалиться и пьяный, если бы как-нибудь совпало?! Ну, выпивши?..
«Оказывается, на него напали. Хулиганы, какие-то его враги. Пробили голову, чуть ли не до кости. Рана была не опасной, но все-таки нешуточной, но, несмотря на это, я почувствовала большое облегчение оттого, что он тут ни в чем не виноват, и стала ему помогать привести себя в порядок».
Да, виноват-не виноват — сам черт там теперь ногу сломит разбираться! — подумал я, прочитав. А как хорошо мне тогда в те минуты было, когда Оксана возилась со мной, будто фронтовая сестра...
«Мне было и жалко его, потому что ему, наверное, было очень больно, но я радовалась за него, что он может так легко и даже со смешками принимать то, что случилось с ним. И у меня вдруг так стало на душе, что я ему едва не сказала все-все, что давно хотела бы сказать, раз он сам не догадывается. Но тоже спряталась за шутку, за подходящую песенку — из к/ф „Остров сокровищ“. И мне почему-то тогда показалось, что и В. вот-вот сам заговорит о... в общем, о самом главном».
Ох и дурак я, осел, настоящий Осел Ослевич Ослянский, как есть с хвостом и во-от такими ушами! Надо же — что ими прохлопал?!
«Но кончилось очень скверно. В. зачем-то сказал ужасно грязную глупость, и я больше не могла его видеть».
Да-а.
Вперед наука. Ух, идиот!
«Я проревела почти всю всю ночь, до утра. Конечно, „л...ь никогда не бывает без грусти, но это приятней, чем грусть без л...и“, но почему все-таки так? Почему так устроено, что, когда именно кажется, что вот сейчас наступит долгожданное счастье, все рушится? И почему тот, кто тебе совершенно безразличен, ходит за тобой по пятам, а кого ты ждешь, словно нарочно не появляется или, совсем хуже, — появится и только напортит?
Мне очень надоел В. X. Своими разговорами и частыми приходами. Пусть он и умный, и начитанный, и имеющий цель в жизни, и талантливый, раз пишет стихи, и образцовый ученик и комсомолец».
Ну-ка, ну-ка! Ах ты, клизьма! Туда же — со свиным суконным рылом! — моментально завелся я чуть ли не на середине предложения. Но опамятовался: здесь же черным по белому написано, — очень надоел В. X. Чего тебе еще?
А может, сначала не надоел, лишь потом надоел?
Ох...
«Он всегда очень откровенный со мной и делится самым своим сокровенным. Но как он не может понять, что к нему самому я абсолютно равнодушна? Хорошо, что хотя не пристает с объяснениями. Мне бывает и жалко его, и я понимаю по-человечески некоторые его заботы, но что из того, что я могу с собой поделать? И совсем не всегда я с ним бываю согласна, хотя он и судит обо всем как будто правильно».
Вот так тебе, фон-барон, начитанный-начиканный образцово-талантливый ученик и комсомолец! Съел? — в мыслях позлорадствовал-съехидничал я, но особенной обрадованности не почувствовал: чего уж обижать и без того богом обиженного? Не мешался бы, не вредил мне во всем, так я бы на него вообще внимания не обращал...
«Он, например, считает, что его призвание в жизни — организовывать людей, добиваться, чтобы они поступали правильно и на пользу социалистического общества. Цель у него, конечно, большая и благородная, и я очень ему сочувствовала и хотела бы помочь, когда он начал свою принципиальную борьбу с отцом, заявив, что, так как комсомолец, не потерпит больше, чтобы в доме все появлялось по блату и всякими махинациями. Они долго ругались, и В. отец пригрозил даже, что выгонит из дому, если тот будет соваться не в свои, взрослые дела. Но через несколько дней отец согласился, что В. прав, что трудности военного времени в основном заканчиваются, и нужно действительно настраиваться на нормальный образ жизни. Я очень была рада, что В. сумел победить в таком важном деле, хотя вообще-то не могу себе представить, как можно жить с родителями, с которыми нужно спорить по таким вопросам?»
Ха! Прямо и перевоспитал Очкарик своего Хомяка, как бы не так, держи карман шире! Знают они его, как же. Хомяк, наверное, нарочно так высказался, замаслил глаза сыночку, чтобы тот не совал нос в его дела, а тихой сапой по-прежнему гнет свою политику. А тот и ушки развесил! Взялся драться — так дерись, герр а утранс, война до последнего. Подумаешь, даже пригрозил, что выгонит из дому. Вот и уходил бы, если по-настоящему хотел своего добиться. Хомяк-то, поди-ка, пуще всего испугался, как бы образцовый сыночек сдуру не побежал куда следует и не заложил его.
А хреновое, наверное, дело иметь хренового отца. Тут и с хорошим-то из дерьма выбраться не можешь; рахитику Очкарику не приходится завидовать, конечно...
Ой-ой-ой — совершенно опять забылся! Все вроде было ничего. А стоило Очкарика несчастного вспомнить — и снова вернулся прежний говор: полилось, как прямо из ведра или там из брандспойта, из пожарной кишки то есть...
«Мне немного непонятно только, что значит — всегда организовывать людей? Добиваться, чтобы все поступали правильно и на пользу советского общества, — такая цель должна быть у каждого ведь человека в нашей стране. А он считает, что это его какая-то особенная задача. Я так его поняла, что он непременно стремится стать каким-нибудь руководителем, ответственным работником. Но ответственными работниками назначают, наверное, за какие-нибудь выдающиеся способности, а не просто по желанию? И вообще: разве существует такая отдельная специальная специальность или профессия — ответственный работник?»
Ай да Оксана! Точно как она его раскусила. Вот в том-то и дело: а кто ему сказал, что он обязательно должен быть всякой дырке затычкой? А может, в его Очкарикином руководстве вовсе никто и не нуждается, может, найдется кто и поумнее разных клизьм? Ну-ка, ну-ка?..
«А на днях В. сказал, что готовится дать на собрании генеральный, как он выразился, бой Вите К. Он, видимо, действительно готовится к этому как к настоящему бою, говорит, что хулиганское и дезорганизаторское поведение К. невозможно больше терпеть, и готов как угодно поплатиться, но поставить, наконец, опять, как он же выразился, точки над и. Он сказал так, как будто собирается пойти на какой-то подвиг, признался, что опасается, что Витя потом по-своему начнет сводить счеты с ним».
Ох ты, клизьма!
«Может быть, В. и здесь в чем-то прав. Я не стала расспрашивать его подробнее, боялась, что чем-нибудь выдам свой особенный интерес к В. К., да тем еще и наврежу ему. (Странно, что В. X. совершенно не подозревает, как я отношусь к Вите!) Витя в самом деле допускает в своем поведении и поступках много такого, чего бы совсем не нужно и не хотелось, мне по крайней мере, за ним знать. Только я ни за что не поверю, что Витя такой уж злостный и неисправимый, каких следует лишь наказывать, и что он не способен понять, в чем неправ, а наоборот, станет еще и низко мстить за правду. Мне почему-то кажется, что В. X. просто тут втайне трусит и не столько принципиальный, каким сам себе кажется и каким хочет казаться остальным. В. К. он открыто считает (совсем не знаю, почему; я, по-моему, тут абсолютно ни при чем!) своим личным врагом».
Вообще-то как раз и стоило намять клизьме как следует бока за все за то самое и заодно и за такие подобные высказывания-выказывания его перед Оксаной, да чего опять-таки обижать обиженного? Много чести! И так я его сегодня хорошо тряхнул; пожалуй, даже и лишку... А мелко же, оказывается, все-таки плавает еще наш вшивый-плешивый деятель-служитель Очкарик! Вот именно если бы он на собрании был бы во всем до капельки не прав, у меня бы ни в одном месте не завязалось обломать ему после рога и обламывать их всякий день, как только увижу: воевать так воевать, до последнего, герр а утранс и, как это еще сегодня говорил Володя? — забыл; в общем, на войне как на войне, кажется; не помню, как будет по-Володиному, по-французски... А так — что же из того, что я тебя, допустим, лично ненавижу и считаю рахитом и клизьмой? Наверное, нельзя путать своего только личного врага с врагом вообще, с врагом, который враг по натуре. Наверное, всегда должно быть так: враг, который вообще для всех враг, — это и мой личный враг, а который почему-нибудь только мой — он мой и есть, сам с ним и расправляйся, и не по совке будет устраивать на него всеобщую облаву, аврал, свистать всех наверх, иного с дубьем иного с ружьем, и вообще считать чуть ли не фашистом лишь потому, что тебе его рыла не по вкусу-не по нраву пришлась... Так что можешь жить спокойно теперь, господин мосье фон-барон герр Очкарик, хоть ты и клизьма на тонких ножках!
Я снова взялся за дневник, еще все-таки подумав, что шибко уж много там про какого-то рахитского Очкарика.
А дальше Оксана писала:
«Я сначала хотела встретиться как-нибудь с Витей и предупредить о том, что что-то готовится против него. Но потом решила, что так будет неправильно: он и сам, наверное, сможет за себя как следует постоять, и понравится ли ему, не покажется ли унизительной моя такая защита? Витя очень сильный, хороший и настоящий человек, если я и смогу ему по-настоящему помочь, то совсем не этим».
Да-а... Вот попробуй тут теперь оказаться слабаком, — прочитав, даже улыбнулся я. А что будет, если она узнает, какой я сам-то иногда случаюсь рахитик?!
«Я почему-то думаю всегда, что, если бы у нас с ним все-все стало ясно, он стал бы намного лучше, чем есть сейчас и чем кажется в глазах других. И, хотя я для него ничего такого, что сначала хотела, сейчас и не сделаю, я за него очень переживаю.
Я решила сказать ему обо всем сама. Написать. Я недавно прочитала «Евгения Онегина» А. С. Пушкина, и меня поразило письмо Татьяны Лариной Онегину. Когда я его читала, я плакала, как сама Татьяна, до того все в нем казалось мне понятным и похожим. Как будто я — Татьяна, а Онегин... И я надумала тоже послать В. К. письмо, прямо переписав из книги и не ставя подписи.
Ничего из этого не получилось. Просто переписывать было невозможно. Когда я снова стала читать письмо Татьяны, больше не нашла ничего похожего на наши отношения с Витей.
Наверное, так происходит потому, что мы совсем в иное время живем? Интересно, как бы чувствовала себя та Татьяна Ларина, если бы шла война? Если бы вообще она жила после революции, при нашей советской власти? Вряд ли бы и она осталась такой неженкой и кисейной барышней. Или просто у меня совершенно характер другой? Но все-таки жалко, если я больше никогда не смогу испытать больше той необыкновенной грусти и радости, которые почувствовала, в первый раз читая ее письмо...
. . . . . . . . . . . . . . .
Чтобы проверить себя и разобраться в этом, я вот прямо сейчас еще раз перечитала всю третью главу «Евгения Онегина». Удивительно: как будто прежнее вернулось! Целиком, как было раньше. Но переписывать письмо Татьяны для себя не захотелось ни чуточки. Может быть, оттого, что у каждого это должно быть по-своему? Не знаю...
Одно я только лишь поняла, вернее, почувствовала: что у меня теперь никогда не хватит решительности самой все сказать Вите или хотя бы написать, как Татьяна, пусть она старомодная, а я совершенно современная, пусть так даже считается не по-комсомольски. Пусть даже Витя никогда и не узнает...
Очень грустно и очень плохо на сердце. Как же быть? Без Вити я больше не могу!».
Я опустил дневник и раскрыть его снова не смог, не смел, как ни хотелось мне узнавать и узнавать новое про Оксану и про себя, про нас с нею. Я и так сегодня узнал, прочитал и услышал такое, о чем и мечтать не мог, чего как следует не умел даже перечувствовать. Наверное, потому то и дело приходилось напоминать себе: я же собственными глазами вот сейчас вот читал... и Оксана сама мне сказала... она же поцеловала меня!..
Лишь только я вспомнил все, голову у меня прямо-таки закружило, и дышать стало нужно так глубоко, что улежать спокойно было невозможно, и я перекручивался под одеялом, комкая подушку и свивая простыню винтом. Но встать и идти куда-то тоже был не в состоянии, хотелось оставаться одному и поразмыслить как следует о самом главном и самом хорошем, что сегодня произошло.
Лишь о хорошем. О том страшном и неприятном, что со мною стряслось и еще вполне случиться может, хотелось раз и навсегда позабыть. Странно как!.. Я ведь всякие эти стишочки-цветочки и прочую кисейную-кисельную муру сроду не признавал и век бы не мог подумать, что когда-нибудь приму всерьез и стану млеть, как девочка, от разных лирик и нежностей хотя бы того же товарища Пушкина.
Дневник я смотреть больше не мог, тогда я взял книжку Симонова, о которой вот вспомнил, что она тоже вроде бы как говорила о нашем с Оксаной, но не прямо, как я мог бы вычитать в дневнике, и не так слишком красиво, как у Пушкина, а разными особенными намеками будто, и начал читать ее с первого попавшего стиха.
Листы в книге чувствовались рыхлыми, пухлыми и шершавыми, хотя она и выглядела почти совсем новенькой, — просто бумага была явно военного образца, похожая на промокашку, и шрифт расплывался по ней. Но строчки из первого же стихотворения, которое я вроде бы и сам знал, ожгли меня так же, как жег плакат, что висел над местом Бориса Савельевича на рыночном павильоне.
Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой вдвоем ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел — так ее любил, —
Чтобы немцы ее живьем
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли ее втроем,
Обнаженную, на полу,
Чтоб досталось трем этим псам,
В стонах, в ненависти, в крови,
Все, что свято берег ты сам
Всею силой мужской любви...
Мне стало жутко, я оторопел от этих стихов. Ясно, за что надо всегда стоять насмерть! За справедливость, за правду, за красоту...
Не так как-то. Шибко пышно, да и как в газетах — будто не от самого сердца...
Вот: за то, чтобы никто никогда не смел топтать людей, харкать им в души.
Я прочитал последние слова:
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
Они отозвались во мне твердой и холодной решительностью.
Гордой.